Текст книги "Уготован покой..."
Автор книги: Амос Оз
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 31 страниц)
– Почему все молчат? – спросил Азария.
А Уди сказал:
– Вот она перед нами, эта вонючая деревня.
На вершине холма, на фоне небосвода, меж голубеющими облаками, вырисовывались развалины деревни Шейх-Дахр: выщербленные стены, оставшиеся без крыш, черные от гари и копоти, солнце освещает их спереди и сзади, и через пустую глазницу сводчатого окна прорывается луч, мечом рассекающий пространство. У подножия стен холмики, останки обвалившихся крыш. Кое-где пробил себе путь упрямый побег виноградной лозы и словно вцепился в остатки сгоревшей стены. А на вершине – мечеть и минарет с усеченной верхушкой: во время Войны за независимость ее снес, как у нас рассказывают, метким выстрелом из миномета сам командир ударных отрядов ПАЛМАХа. На развалинах дома шейха напротив мечети распласталась пламенеющая бугенвиллея, словно все еще не погас огонь, охвативший гнездо убийц, что взимали с нас, как говорил Иолек Лифшиц, жестокий кровавый налог.
Ионатану запомнились эти слова – «кровавый налог». Но теперь в деревне Шейх-Дахр не звучало ни единого голоса, не было слышно даже собачьего лая – только прозрачная тишина поднималась из праха, и от безмолвных гор веяло иной, смиренной, тишиной. «А содеянного не вернуть, искривленного не выправить» – и такие слова слыхал Ионатан от отца, а может, вычитал в журнале. Вышедшие на прогулку тоже стали молчаливей, даже Азария притих, и шаги их эхом отдавались на тропинках, мощенных просевшим камнем. А в поле, затянутом тонким слоем грязи, собака разрывала лапами землю, словно искала и, возможно, находила таинственные признаки жизни. Мокрые оливковые и рожковые деревья беспрерывно перешептывались между собой, как будто последнее слово еще не произнесено и они ищут его все эти годы, а три вороны на ветке ждут, что же возникнет из этого приглушенного шепота. В небесах парит хищная птица, то ли сокол, то ли ястреб, то ли коршун, – этого Ионатан не знал. Он шел в молчании. Но и остальные не разговаривали. Пока Уди Шнеур своим острым взглядом следопыта не приметил гриб у подножия юных, недавно посаженных сосен. И тут же раздался возглас Анат:
– Вот еще один! И еще! Да тут их множество!
А Уди заметил:
– Это, без сомнения, белые грибы, – и отдал что-то вроде команды самому себе: – По всей видимости, мы прибыли. Всё!
Не советуясь с другими, он остановился. Меж двумя скалами, серыми, с едва заметными блестками слюды, расстелил он кафию,мужской арабский головной платок в красную клеточку, трофей, доставшийся ему после боя с иорданским Арабским легионом. Женщины взяли из рук Азарии Гитлина корзинку с провизией. Ионатан скомандовал Тие: «Лежать!»
«Азария?..» – только и вымолвила Римона, и он тут же рванулся собирать хворост для костра, чтобы испечь картошку. Его карманный нож взяла Анат, чтобы нарезать овощи для салата.
Была она девушкой гладкой, крепкой, с вызывающе выпяченной грудью и смеющимися глазами, которые, казалось, намекали, что ей только что рассказали фривольный анекдот и она, если бы захотела, могла бы выдать кое-что посмелее, но посчитала, что развлечение стоит оттянуть, чтобы продлить его. Ветер с моря растрепал ее темные волосы. А когда тот же ветер попробовал задрать подол ее цветастой юбки, Анат вовсе не торопилась под взглядом Азарии прижать ее руками к бедрам. Уди, своему мужу, она говорила: «Подойди, ради Бога, сюда и почеши мне спину. Здесь и здесь… ужасно жмет мне… да не тут, ну что ты за болван… здесь и здесь. Вот теперь лучше».
И все занялись приготовлением еды.
Из-за сырости им никак не удавалось развести костер. Ионатан осторожно сложил из собранных Азарией веток нечто вроде шатра или индейского вигвама, а внутри него – хрупкое сооружение, несколько треножников из спичек, которые и поджег, прикрывая от ветра собственным телом. Все оказалось напрасным. Тут вмешался Уди: «Брось ты эти игры…»
Он свернул половинку газеты и поджег ее. Снова поджег, выругавшись на ломаном арабском. Все без толку. Пока не кончились спички в коробке. И поскольку Азария Гитлин казался ему слабаком, который с трусливым злорадством влез в эту минуту с очередной дурацкой русской поговоркой, чем-то вроде: не силой, а умом Иван из грязи вытащил рыдван, Уди взорвался: «Может, заткнешься, ты, кусок Спинозы! Значит, обойдемся без костра. Все здесь промокло так, будто соплями пропиталось. И вообще, кому нужна эта дерьмовая картошка?!»
Тут Азария Гитлин вскочил и разбил о скалу бутылку с содовой, но не для того, чтобы начать драку. Вместо этого он повернулся спиной ко всем, наклонился над незадавшимся костром, с глубокомысленным видом повозился две-три минуты: он вертел осколок стекла, пока не поймал солнечный луч, который и направил на обрывок газеты; вскоре поднялась над бумагой тонкая струйка дыма, за ней появились язычки пламени, а потом запылал огонь. Азария повернулся к Уди:
– Ты был несправедлив ко мне.
А Римона сказала едва слышно:
– Мы просим прощения.
– Не за что, – ответил Азария.
Когда мне было лет шесть или семь, пришел к нам шейх из этой деревни. Его звали Хадж Абу-Зухир. С ним пришли еще три старика. Я запомнил его белую накидку, серые в полоску накидки стариков. Они заполнили однокомнатную квартирку отца, где вокруг выкрашенного белой краской стола выстроились такие же белые деревянные стулья, а на столе стояли хризантемы в банке из-под простокваши.
– Хада ибнак? – спросил шейх по-арабски, обнажив в улыбке зубы, похожие на кукурузные зерна.
И отец подтвердил, также по-арабски, что я его единственный маленький сын:
– Хада валади, ва-илли каман вахад, зрир.
Шейх дотронулся до моей щеки бугристой, изборожденной линиями ладонью, и его дыхание вместе с запахом пропитавшихся табаком усов почти коснулось моего лба. Отец велел мне назвать мое имя. Абу-Зухир перевел измученные глаза с меня на этажерку с книгами, а с нее – на отца, который былмухтаром (старостой) кибуца, и сказал ему сдержанно, словно исполняя скромную роль в важной церемонии:
– Алла карим, Абу-Иони (Велик Аллах, отец Иони).
Тут я был выслан из комнаты, где продолжались какие-то переговоры и Шимон-маленький переводил, поскольку запас арабских слов у отца был невелик. Из кухни принесли большой кофейник и подали мацу, поскольку дело было, кажется, в дни праздника Песах…
Ни одной собаки не осталось в деревне Шейх-Дахр, и все поля – и те, что были расположены на спорных землях, и те, что бесспорно принадлежали им, их кукуруза и ячмень против нашей люцерны, – всё теперь в наших руках, а от них остались эти сожженные стены на вершине холма и, возможно, витающее в воздухе проклятие.
Ионатан отошел подальше от компании, встал среди оливковых деревьев спиною ко всем и принялся мочиться, склонив голову и слегка приоткрыв рот, словно решал шахматную задачку. Взгляд его, устремленный на деревню Шейх-Дахр, задержали возвышающиеся на востоке горы, которые в потоках медового света не казались далекими; мнилось, что крик долетит до них и вернется. Цвет гор был приглушенным, голубовато-стальным, как цвет моря в осенний день, а крутые горные изломы напоминали волны, поднявшиеся на востоке и грозящие обрушиться на запад. Ионатан ощутил необъяснимо острое желание, не медля ни мгновения, рвануться и побежать им навстречу, подобно тому как упрямый пловец рассекает фронт налетающего вала, и внезапно он действительно побежал – стремительно, по прямой, изо всех сил, а его старая собака припустила за ним, разинув пасть, тяжело дыша, истекая слюной, словно больная волчица. Но шагов через триста, увязнув в густой грязи и вымочив даже носки, он вынужден был сбавить скорость и приложить немалые усилия, чтобы, перелезая с камня на камень, выбраться из засасывающей его жижи. Огромные комья грязи облепили его ботинки, и, неуверенно ступая, этаким слоновьим шагом, он выбрался из топи и посмеялся над собой, вспомнив слова старой, всем известной песни: «Но сердца у них не было…»
– Возьми нож, – сказала Римона, – соскреби грязь с обуви. Если, конечно, окончил свой забег.
Он посмотрел на нее с усталой улыбкой, отметил ее спокойную искренность и присел на выступ скалы, чтобы счистить грязь. Он видел, как женщины сноровисто управлялись с куриными ножками, а новый парень, в своих парадных брюках и полосатой рубашке, распростерся на земле, чтобы раздуть робкий огонь, который ему удалось разжечь после их отчаянных попыток.
– Я побежал как идиот, – заметил Ионатан и обратился к Азарии: – Я побежал, чтобы проверить, не разучился ли бегать за долгую зиму. Ты хорошо бегаешь?
– Я? – удивился Азария, понимая, что за этим вопросом что-то кроется. – Я уже вдосталь набегался. Я прибыл сюда, чтобы больше не бегать.
– Давай посоревнуемся, – предложил Иони и сам удивился словам, слетевшим с его языка. – Давай поглядим, так ли ты хорош в беге, как в шахматах.
– У него только язык бегает, – съехидничал Уди.
А Азария сказал:
– Терпеть не могу бегать. Я с этим покончил. А сейчас, если я не займусь делом, вы останетесь и без костра, и без печеной картошки.
Он принялся весьма умело закатывать картошку в те места, где ветки, обуглившись, превратились в горячую золу, и кинул взгляд на Анат, чтобы не встретиться глазами с Римоной, потому что чувствовал: она смотрит на него с той минуты, как Иони предложил ему состязаться в беге; Азария знал, что ее сосредоточенные, затененные ресницами глаза не замутнены никакими сомнениями. Тем не менее взгляд ее обжигал, ибо Римона смотрела на него не так, как женщина смотрит на мужчину, и не так, как один человек смотрит на другого, – так женщина разглядывает бессловесный предмет, или, пожалуй, так бессловесный предмет мог бы разглядывать тебя.
Римона была в джинсах, которые, ничего не подчеркивая, но и ничего не скрывая, ладно сидели на ее стройной фигуре – фигуре девочки, только-только начинающей взрослеть. Полы блузки своей она завязала узлом чуть повыше пупка, так что была видна полоска плоского живота и узких бедер. Так вот она и вводит в заблуждение, подумал Ионатан, но тут же одернул себя: ну и что с того?
Первой к Азарии подошла собака Тия. И он долго и охотно гладил ее обеими руками, всеми десятью пальцами. Умиротворенность сострадания охватила его. В сердце своем он просил прощения у Эйтана Р., у Анат и Уди. По какому праву я заношусь перед ними, паршивый, грязный обманщик? Они дали мне всё: дом, дружбу, доверие. А я… каждую ночь в мыслях своих я оскверняю их женщин, а с утра, с самого раннего утра, тут же начинаю врать и вру целый день, и, даже когда молчу, я все равно их обманываю. «Мы люди-братья», – хотел громко сказать Азария, но сдержался и промолчал, опасаясь стать посмешищем в их глазах.
Пальцы парня, перебиравшие шерсть Тии, показались Ионатану до того тонкими, что, похоже, свет проходил через них и, возможно, даже излучался ими. Такими пальцами хорошо играть на гитаре, и ласкать женщину, и касаться веток оливкового дерева. Сверчок ты паршивый, целый день из кожи вон лезешь, чтобы понравиться. Не старайся, потому что я, хоть и нет у меня терпения ни на тебя, ни на кого другого, самого себя выношу с большим трудом, – я все же отношусь к тебе с некоторой симпатией, особенно потому, что знаю: в один прекрасный день индейцы снимут с тебя скальп, несчастный сверчок.
Ионатаном тоже овладели покой и умиротворенность, которые были растворены вокруг. Отдышавшись после бега к счистив грязь с обуви, он спросил:
– Чем я могу помочь?
– Отдохни, – ответила Анат, – еда уже почти готова.
В лучах света, пронзающих темные кроны оливковых деревьев, плясали белые, только что родившиеся на свет бабочки. Они кружились возле юных сосенок в сияющей голубизне, и была среди них одна белоснежная и круглая, неподвижно парившая на одном месте, словно снежинка или цветок апельсинового дерева.
В эту субботу луна забыла спрятаться в свое ночное убежище, потому что по еврейскому календарю наступило пятнадцатое число месяца Шват – день, когда, по утверждению древних иудейских мудрецов, наступает весна и когда празднуется Новый год деревьев. Паутина лунного света была поймана ветвями оливковых деревьев, и казалось, еще мгновение – и можно будет увидеть сына царя Давида, Авшалома, волосы которого, по библейскому преданию, запутались в древесной кроне. То была дневная луна, странная, пугливая, казавшаяся больной. Шершавые оливы окружили ее, взяли в кольцо – так, случалось, тесно обступала слепого еврейского музыканта где-нибудь на Украине или в Польше грубая крестьянская толпа.
– Всю ночь до утра собака лает, а луна молчит и сияет, – выдал вдруг Азария одну из своих рифмованных поговорок, хотя Тия вовсе не лаяла на луну, а, лежа на боку, отдыхала, и глаза ее были спокойны и тихи.
– Еще минутку – и начнем есть, – сказала Анат.
Тишина полей и медовый свет окружали красавицу Римону и ее мужа Ионатана, присевшего, словно старый бедуин, на корточки рядом с ней, чтобы помочь накрошить лук. Анат спрятала под платье, снова открыла и снова прикрыла свои крепкие ноги.
Азария сказал:
– У меня все время такое ощущение, что рядом кто-то есть и следит за нами. Может, стоит кому-нибудь одному занять наблюдательный пост?
– Я, – отозвался Уди, – уже умираю с голоду.
– Во фляжке Азарии есть лимонад, – сказала Анат, – можно уже наливать. И сразу же начнем есть.
Они пили из колпачка, которым завинчивалась фляжка, переходившая из рук в руки, ели салат из мелко нарезанных овощей, печеную картошку и бутерброды с сыром. На десерт были апельсины.
Беседовали о том, что было в деревне Шейх-Дахр до Войны за независимость, о хитрости ее старого шейха, о том, что могли бы арабы сделать с нами, и о том, что предлагает Уди сделать с ними, если вновь разразится война. Ионатан не принимал участия в споре Уди и Азарии. Ему вдруг припомнилась картина, которую он как-то видел в одном из альбомов Римоны: трапеза в густом лесу, под дубами, на поляне, заросшей папоротниками, испещренной пятнами солнечного света. Все мужчины одеты, а единственная среди них женщина сидит совершенно обнаженная, он назвал ее про себя тем библейским именем, которым нарек свою возлюбленную автор найденных им в юности стихов: Азува, дочь Шилхи. Ну и клоун, потешались старожилы кибуца, с расстояния максимум полтора метра, и бык – это не спичечный коробок, бык – это огромная цель…
Мысленно представил себе Ионатан телефонный разговор: среди ночи звонит его второй отец, владелец огромных отелей на восточном побережье Америки, и беседа с ним мгновенно открывает перед Ионатаном простор для новых событий в новых местах, там, где все возможно и все может случиться: несчастья, шумный успех, внезапная любовь, потрясающие встречи, одиночество, смертельная опасность, – далеко отсюда, далеко от развалин этой зловещей деревни с цикламенами в расселинах скал и козьим пометом, не смытым ливнями. «Паспорт, билет и деньги ждут тебя в конверте в кабинете начальника аэропорта. Тебе, Джонатан, надо только сказать им, что ты парень Бенджамена, а уж они знают, что делать. Там уже готов для тебя подходящий цивильный костюм, в правом внутреннем кармане пиджака ты найдешь инструкции».
На горной вершине росла пальма, а рядом с ней – грушевое дерево, растерявшее все листья, искривленное и больное, напоминающее слепого старца, что очутился во вражеском стане. В чем же смысл этой приходящей откуда-то оттуда печали? Может, это тайная шифровка, присланная теми, кто умер, но некогда жил на этой заболоченной земле, кто не сдается, не перестает тосковать, и даже сейчас, как заметил Азария, они дышат рядом с нами, прозрачные и тихие, и упорно требуют своей доли, и не отпускают тебя, и если ты не уйдешь сейчас, сию же минуту, то никогда не уйдешь туда, где тебя, возможно, ждут, но не станут ждать бесконечно, и тот, кто опоздает, опоздает.
Ионатан сказал:
– Оставь на секунду арабчиков вместе с твоим Священным Писанием. Ты помнишь, Уди, когда мы были вот такими маленькими, ветер приносил из деревни Шейх-Дахр запах дыма от их очагов, где пеклись лепешки… Ты помнишь, в темноте, когда мы оставались в нашей общей детской кибуцной спальне, после отбоя, после ухода родителей, после того, как выключали свет, мы лежали под одеялами, и не могли заснуть от страха, и боялись признаться друг другу, до чего же нам страшно, а в восточное окно влетал ветер и приносил этот дым – крестьяне в деревне жгли хворост, смешанный с сухим козьим пометом… Такой арабский дым, и лай их собак, долетающий издалека, а порой их муэдзин начинал завывать наверху минарета…
– И сейчас тоже. – Римона произнесла это не совсем уверенно.
– Сейчас?
– Верно, – подтвердил Азария, – и сейчас слышится издали какое-то завывание. Возможно, кто-то прячется там. А мы вышли, не взяв оружия.
– Индейцы! – возликовала Анат.
– Есть и ветер, – сказала Римона, – и запах дыма, но я почти уверена, что это дым нашего костра, который ты, Азария, развел для нас.
Анат же предложила:
– Может, кто-то хочет курицы? Тут осталось немного. Еще есть два апельсина. Иони, Уди, Азария, если кто-то хочет, пусть ест, а кто сыт и устал, может положить свою голову нам на колени. Времени достаточно.
Из путешествия по склону холма Уди вернулся не с пустыми руками: между валунов нашел он ржавую оглоблю, обрывки кожаной упряжи и лошадиный череп, пугающе, словно в злорадной улыбке, скаливший желтые зубы. Все это должно было украсить лужайку перед его домом, придав ей свойство, которое Уди любил обозначать словом «характерность». Он даже задумал провести раскопки – не сегодня, а когда удастся пригнать трактор, – чтобы извлечь из земли на старом, заброшенном кладбище скелет, который можно будет укрепить стальной проволокой и поставить на лужайке – пусть работает пугалом, отгоняет птиц, удивляя и зля весь кибуц.
Иони вспомнил сон, виденный им нынешней ночью. Утром, когда Римона рассказала ему, что снилась ей черепаха, умеющая взбираться на стену, он собирался поделиться с ней: «Римона, я видел еще более странный сон…» Но в тот момент ему не удалось припомнить ничего, кроме мертвого араба, и, только когда Уди заговорил о пугале, а Азария сказал: «Будь осторожен, Уди! Как бы одна из птиц, которых будет отгонять твое пугало, не оказалась душой умершего араба да не выклевала тебе глаза», только тогда вдруг вернулся к нему сон, и Иони вспомнил, что во сне происходило.
А было так: я занял естественную позицию на склоне холма, в удобной выемке меж базальтовыми валунами; с этого места открывается отличный вид на фруктовый сад, равнины, холмы, что напротив, на вход в ущелье. Я получил четкий приказ – открыть огонь по сирийским коммандос, которые все еще шастали в округе. Воздух был жарким, пропыленным, пропитанным слабым запахом жженых колючек и застарелого кала. В сильный бинокль я тщательно разглядываю – по установленному порядку – сначала холмы, затем вход в ущелье, затем фруктовый сад и вновь вход в ущелье, которое кажется мне самым опасным местом. Но кругом тихо и пустынно. Только зеленые мухи ожесточенно досаждают мне, так что я вынужден потрясти головой, сменить позу, повернуть голову назад, и тут у меня застывает кровь в жилах: прямо за моей спиной, на расстоянии четырех-пяти шагов, не более, спокойно стоит сирийский коммандо и улыбается с лукавой наивностью зловредного мальчишки, который словно хочет сказать мне: «Вот. Гляди. А я все-таки тебя перехитрил». «Врешь, голубчик, ты меня не перехитрил, – процедил я в ярости. – Твои поднятые руки сжаты в кулаки, и кто знает, что ты там скрываешь, что замыслил. Кроме того, я получил совершенно четкий приказ. Сожалею».
А вслед за этим мне предстоит подойти к продырявленному телу, перевернуть его пинком, поискать какую-нибудь вещицу на память, возможно удостоверение или фотографию, чтобы мне поверили, когда я сообщу, что уничтожил тебя, а еще для того, чтобы не забыл я тебя спустя долгие годы. Но выясняется, что в этом нет нужды; я никогда не смогу тебя забыть: растрепанные волосы, высокий лоб, твердый подбородок, множество мелких морщин в уголках твоих глаз. Это Ионатан Лифшиц, который смотрит на меня из зеркала всякий раз, когда я бреюсь в ванной. Мне следует вернуться в свой окопчик и дальше наблюдать за входом в ущелье. Возможно, там до сих пор ползают остальные, которых я обязан прикончить. Я прикрою твою голову старым мешком, но твой правый ботинок с оторванной подметкой разевает на меня пасть с клыками-гвоздями, словно смеется надо мной…
Я поднимаюсь, встаю с постели, испуганный, весь в холодном поту. Три часа ночи. Дождь на улице прекратился. Босиком, не зажигая света, чтобы не проснулась Римона, словно в тумане, я иду к окну. Всеми клеточками кожи всматриваюсь и вслушиваюсь в непроглядный мрак. Тени холмов в лунном свете. Значит, тучи рассеялись и наступает просветление. Тени кипарисов в саду. Лягушки. Цикады. Дует слабый ветер. Вдалеке стучит паровой насос. Белый, смертельно бледный отсвет фонарей на заборе. Всё как всегда. Ничего нового. Я все еще здесь. Не поднялся и не ушел. Нет ничего нового. Мой отец своим путем, по-видимому, пришел точно к тому же выводу. Я вернулся в постель и уснул как убитый. До самого утра. А утром светило солнце, и мы решили пойти на прогулку.
Еще около получаса они сидели там. Уди, а вслед за ним и Азария сбросили рубашки и майки, чтобы урвать немного солнца. Ионатан замкнулся в молчании. Когда над ними с севера на юг с ревом пронеслись три реактивных самолета, возник легкий спор: были это французские «супермистеры» или простые «мистеры»? Иони нарушил молчание и рассказал, что отец его однажды проголосовал в правительстве против каких бы то ни было связей с Францией, впрочем, возможно, он не голосовал «против», а только воздержался. Сегодня он признался, что ошибался, а прав был Бен-Гурион…
– Всегда, всю свою жизнь они правы. С утра до ночи они правы, наши старики. О чем бы ни зашла речь, у моего отца – даже если он вынужден признать, что ошибся, а прав был Бен-Гурион, – все равно как-то так выходит, что он, отец, прав, а ты ошибаешься, потому что молод еще. У них железная логика, обостренное чутье и все такое, а ты просто растерян, по их мнению, ты избалован, мысли твои ленивы либо плоски и банальны. Они всегда говорят с тобой – даже если тебе уже все тридцать, – как терпеливые взрослые говорят с детьми: только из педагогических соображений, чтобы не расстроить и не обидеть ребенка, они делают вид, что он, ребенок, им ровня. Если ты, к примеру, просто спрашиваешь у них, который час, они отвечают тебе подробно, приводя блестящие аргументы, излагая по пунктам: «а», «б», «в», «г», «д», напоминают, что у медали две стороны и что нельзя пренебрегать уроками прошлого. После чего, улыбнувшись, сохраняя на лице мину доброго наставника, обращаются к тебе: «А ты как думаешь?» И, прежде чем ты откроешь рот, сами отвечают на свой же вопрос, отвечают по пунктам и все такое прочее, обстоятельно объясняя, что твое мнение не имеет под собой почвы, поскольку поколение твое ничего выдающегося не совершило… Камня на камне не оставят они от тебя, не дав произнести ни единого слова. Объявят тебе шах и мат, хотя сами играли сразу и черными и белыми, парализовав все твои возможности, поскольку у тебя нет и не может быть никаких возможностей, а есть лишь эмоциональные и психологические проблемы. А под конец они заявят, что ты еще должен учиться, что ты еще не достиг зрелости…
– Ты, – заметила Римона, – их совсем не жалеешь.
– Я, – ответил Иони, – ненавижу жалость.
– Но себя ты немного жалеешь.
– Прекрати это! – рассердился Иони.
И Римона сказала:
– Ладно.
Уди не дал снова наступить молчанию. Он опять заговорил о самолетах. Восторгался новыми «миражами», которые сейчас осваивают Военно-воздушные силы Израиля и которые станут достойным ответом на МиГи, поставляемые Россией Египту и Сирии. Каждый год на сборах для резервистов Уди исполняет некие, разумеется, секретные обязанности и может сообщить, что существует фантастический план нанесения упреждающего удара по тем, кто вынашивает против нас черные замыслы, если только они посмеют поднять голову.
Анат, жена его, шутливо выговаривала ему: мол, перестань выдавать военные тайны. И на сей раз, прикрывая колени, размашистым жестом резко взметнула юбку. Тут Азария неожиданно обиделся и стал доказывать, вежливо, но настойчиво, что в его присутствии можно говорить о военных операциях, поскольку он не иностранный агент и в армии, состоя на должности сержанта технической службы, тоже занимался очень секретными проблемами. И если уж говорить о тайнах, он, со своей стороны, готов привести потрясающий пример, касающийся танковых войск, то, что стало известно ему о программе генерала Таля, которая произведет подлинную революцию. Между прочим, по его, Азарии, мнению, именно у этих стариков, на которых злится Иони, в кончике ногтя больше ума, чем у всех высокомерных умников, выходцев из ударных отрядов ПАЛМАХа или выпускников сельскохозяйственной школы «Кадури», ибо старики пережили все муки изгнания, выпавшие на долю евреев там, в Европе, а мы выросли внутри рюмки для яиц всмятку, даже головы не высунув; самое большее, вдыхали по ночам дым деревенских очагов, в которых пекли свой хлеб арабы, да время от времени кого-нибудь убивали – отсюда узость нашего кругозора, наши вечные слезы и слюни. Он, Азария, не имел в виду никого из присутствующих, Боже упаси! Самое большее, самого себя. Но проблема-то, как говорится, общая. А теперь он чувствует, что должен попросить прощения, в особенности у Иони, потому что, возможно, непреднамеренно задел его. Кстати, выражение «муки изгнания» здесь не подходит. И он берет его обратно и обещает подыскать другие…
В это мгновение Азарию снова поразили глаза Римоны, с немой тоской остановившиеся на его лице: так порой всматриваются в тебя домашние или дикие животные, словно дано им знать и помнить нечто простое и невыразимое, предвосхищавшее и слово, и знание. Показалось ему, что в уголках ее губ пряталась улыбка, словно говорящая ему: «Хватит, мальчик, хватит», и Азария запутался, попытался завершить все шуткой, запутался еще больше и из последних сил стал оправдываться:
– Нет, это была не шутка, а наоборот, так сказать… Я серьезно, как говорится… Не собирался никого обидеть, но только ситуация, как говорится… довольно печальна… Не то чтобы печальна, но просто… неблагополучна…
– Так, может, попытаешься поделиться с нами другой шуткой? – иронически предложил Уди, не переставая метко швырять камешки в ствол искривленного дерева.
– Азария, – сказала Римона, – если тебе необходимо говорить – говори, а мы будем слушать. Но это не обязательно.
– Действительно, отчего бы и нет, – пробормотал Азария, – если вам, как говорится, скучно и вы хотите, чтобы я вас рассмешил, я знаю, как это сделать. Для меня это не проблема.
– Ну так вперед! – подбодрил его Уди, подмигнув Ионатану.
Ионатан не ответил на подмигивание, всецело отдавшись своему занятию: он выдергивал колючки и комки грязи из шерсти Тии.
– Значит, так. Возьмите, к примеру, младенца, – начал Азария и развел ладони, словно показывая, какого он размера, этот младенец. – Еще до того, как он родился. Как говорится, но чреве матери. Как-то возникла у меня мысль, будто все, кто в свое время ушел из семьи в мир иной: тетушки, дедушки, бабушки, двоюродные братья и сестры, а также наши предки, – все собираются возле младенца. Как провожающие на перроне перед путешествием с одного континента на другой. Предположим… И каждый просит, чтобы младенец согласился взять с собой что-нибудь в дорогу, например глаза, волосы, форму уха, ступню, родимое пятно, лоб, подбородок, пальцы, что-нибудь от них, умерших, каждый из которых хочет послать с младенцем подарок, некий знак памяти или внимания близким, которые пока еще живы. Младенец появляется на свет, и, как турист или эмигрант, он счастлив, что отправляется в путь, и не просто из страны в страну: ему как будто дано разрешение выбраться за железный занавес, в то время как остальные родственники знают, что у них нет никаких шансов получить разрешение на выезд, и потому они нагружают младенца, отправляющегося в путь, всем, чем только могут, пусть знают там, на счастливой земле, что мы еще существуем, и не забываем, и полны, как бы это сказать, тоски и нежности. Только младенец связан жесткими ограничениями в части багажа, и ему – вспомните, ведь он еще такой крошечный – позволено взять с собой оттуда сюда минимум: самое большее, одну из черт дяди, одну из морщин бабушки, цвет глаз или нечто особенное, скажем толстый большой палец. И в конце путешествия, иначе говоря при рождении, ждут его здесь, у входа, словно в порту, все его родственники, существующие по эту сторону. Они его целуют, обнимают, они растроганы, но тут же начинают спорить между собой, кто, кому и что прислал. Скажем, подбородок – он определенно от дедушки Алтера, а маленькие уши, почти приклеенные к голове, они, по-видимому, от двух тетушек-близняшек, злодейски убитых в лесу Понар, но вот пальчики, они, вне всякого сомнения, пришли от двоюродного брата отца, этот брат был в двадцатые годы в Бухаресте прославленным пианистом. Все это лишь пример, как вы понимаете; я мог бы привести совершенно иные сочетания. Комбинации, как говорится. Мой главный тезис в том, что нет и быть не может никаких случайностей. Слово «случай» – это, простите, любимая игрушка законченных дураков. В любом деле действуют абсолютно точные законы. Возможно, следует пояснить, что мой пример с младенцем всего лишь, как говорится, шутка. Но вывод – нет. Это значит… Под конец у меня уже не было намерения рассмешить. Все было всерьез.
– Наверно, это был румынский анекдот, – беспощадно заметил Уди, – длинный и несмешной.
– Оставь его! Ты тоже хорош, – отозвался Ионатан. – А ты, Тия, тихо. Еще немного за ухом, и делу конец. Спокойно.
– Ладно, – согласился Уди. – Дайте ему поговорить. Пусть говорит хоть до послезавтра. С него станется… А я, к примеру, прямо сейчас поднимусь в эту вонючую деревню.
– А вот я, – сказала Римона, – верю ему. Верю, что были у него две тетушки-близняшки, которые ныне мертвы. И стоит взглянуть на его пальцы, чтобы убедиться: он говорит правду о пианисте двадцатых годов. Но сейчас, Азария, не надо больше рассказывать о своей жизни. Не сейчас. Сейчас мы посидим еще пять минут в тишине, послушаем, что слышно, когда молчат, а потом тот, кто хочет пойти в деревню, пойдет в деревню, а кто хочет отдохнуть, отдохнет.
Что слышно, когда молчат? Стаи птиц вокруг. Они не поют. Обмениваются между собой короткими и резкими звуками, в которых не радость, не покой, не умиротворение, но какой-то лихорадочный трепет жизни, что-то похожее на предупреждение, глухую угрозу, предостережение: худшее впереди. В криках птиц какое-то смятение; еще немного – и оборвется, еще немного – и что-то придет на смену застывшему ужасу, у которого нет ни голоса, ни цвета. Кажется, будто эти птицы произносят свое последнее слово и знают, что должны спешить, потому что время на исходе. А за птичьим гомоном можно различить, если вслушаться, как ветер перешептывается с голубоватыми кронами, словно вступая с ними в сговор. А за ветром – голоса праха и камня, нечто бурлящее там, в черной глубине. Глухой, беззвучный звук… И предчувствием смерти, легким, как первое прикосновение пальцев убийцы к шее жертвы, неуловимо таинственным, словно шелест шелка, веет от развалин деревни, от восточных гор… Предчувствием смерти ускоряется ток жизни… Тише, мальчик, тише, не говори ни слова! Если уснешь, сможешь услышать, а если услышишь, уснешь навечно. Тот, кто будет отдыхать, отдохнет, а тот, кто станет шуметь, проиграет.