Текст книги "Уготован покой..."
Автор книги: Амос Оз
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 31 страниц)
– Так-то вот, – сказал Ионатан.
– Что, Иони?
– Всё. Ты. Я. Всё. Ты что-то сказала? Нет. Я знаю, что не говорила. Так скажи мне, черт возьми, скажи хоть что-нибудь, скажи или закричи, про что ты думаешь, если вообще думаешь! Что же будет дальше? Что будет с тобой? Со мной? Что там вообще крутится все время – в твоей голове?
– Пройдет зима, – заговорила Римона, – а за ней придут весна и лето. Поедем в отпуск. Возможно, в Верхнюю Галилею. Или к морю. Будем сидеть на веранде под вечер и смотреть, как появляются звезды, как восходит полная луна, о которой ты однажды рассказал мне, что у нее есть другая, темная, сторона и туда отправляются души тех, кто умер. Но ты не станешь зря пугать меня, ведь я верю каждому твоему слову, верю до тех пор, пока ты не объяснишь мне, что пошутил. А потом, как всегда в конце лета, призовут тебя на резервистские сборы в армию, а когда сборы закончатся, ты отдохнешь пару дней и расскажешь мне про новых товарищей и про новые, только что появившиеся приборы. Летом, после работы, ты сможешь сидеть на лужайке у Анат и Уди и рассуждать о политике. А вечером они придут к нам – пить кофе и играть в шахматы.
– А потом?
– А потом снова придет осень. Ты поедешь на чемпионат кибуцев по шахматам и снова займешь одно из призовых мест. А когда вернешься, начнутся предзимние полевые работы. Твой брат Амос демобилизуется из армии, и, возможно, осенью он и Рахель поженятся. Наступит время собирать урожай лимонов и грейпфрутов, а потом и апельсинов. И вы с Уди будете с утра до ночи пропадать на цитрусовых плантациях, но вся готовая продукция будет отгружена в срок. Однако я все-таки попрошу тебя, чтобы ты вскопал землю в нашем садике за домом, и я снова посажу там хризантемы и другие зимние цветы. И опять наступит зима, и у нас в комнате будет гореть обогреватель, и мы опять будем сидеть вместе, и пусть за окном сколько угодно льет дождь, нас ему не достать…
– А потом?
– Иони, скажи, что с тобой?
Он вскочил со своего места и остановился. С раздражением загасил о дно пепельницы сигарету, поданную ему Римоной. Вытянул шею, выдвинул вперед чуть склоненную голову, став похожим на Иолека, своего немного глуховатого отца. Волосы упали ему на глаза, он решительно откинул их. Голос его прозвучал сдавленно и слишком громко, в нем слышалось едва ли не смятение:
– Но я больше не могу. Не могу продолжать такую жизнь.
Римона медленно вскинула на него глаза, как будто он сказал ей всего лишь нечто вроде «выключи, пожалуйста, радио», и тихо ответила:
– Ты хочешь уйти отсюда.
– Да.
– Со мной? Или без меня?
– Один.
– Когда?
– Еще немного. Через несколько дней.
– А я должна остаться здесь?
– Как ты захочешь.
– Ты уходишь надолго?
– Я не знаю. Да. Надолго.
– А потом? Что будет с нами?
– Я не знаю, что будет с нами. Что это значит – с нами? Что должно быть с нами? Я что, отец твой? Или что? Послушай: тут я продолжать не могу. Вот и всё.
– Но в конце концов ты вернешься…
– Ты меня спрашиваешь? Или ты за меня решаешь?
– Я надеюсь.
– Ну и надейся. Довольно. Это никому не нужно.
– Куда ты отправишься?
– Куда-нибудь. Не знаю. Поглядим. Какая тебе разница?
– Ты будешь учиться?
– Возможно.
– А потом?
– Я не знаю. К чему спрашивать и спрашивать? Сегодня я ничего не знаю. Какой толк тебе во всех этих вопросах? Что ты допрашиваешь меня, словно преступника?
– Но иногда ты будешь приходить?
– Ты хочешь?
– Если ты иногда захочешь прийти ко мне – приходи. И если захочешь – уезжай снова. Когда сможешь. Я ничего не сдвину с места в доме… И не обрежу волосы, хоть и собиралась к весне их укоротить… Временами тебя будет посещать желание прийти ко мне, и я стану ждать тебя здесь.
– Нет. Я хочу постоянно быть далеко. Далеко – и без всяких перерывов. Может, я вообще уеду за границу, в Америку или куда-нибудь в этом роде.
– Ты хочешь быть далеко от меня?
– Хочу быть далеко отсюда.
– Далеко от меня.
– Да. Ладно. Далеко от тебя.
– И далеко от твоих родителей, и твоего брата Амоса, и всех твоих друзей.
– Да. Точно. Далеко отсюда.
Ее плечи поникли. Кончиком пальца медленно коснулась она своей верхней губы, словно не слишком сообразительная ученица, решающая задачу по арифметике. Непроизвольно он наклонился, чтобы увидеть ее слезы. Слез не было. Римона была сосредоточенна, внутренне собранна, а может, напротив, способность слушать вновь оставила ее и она погрузилась в музыку, звучавшую по радио. Это радио, думал Ионатан, все из-за него, из-за музыки, которая не дает ей осмыслить то, что происходит с ней самой. Эта музыка потихоньку сводит ее с ума, а может, она уже давно не в себе, может, всегда была такой, а я не обращал внимания: она никогда не была способна понять то, что ей говорят, и сейчас не улавливает и не хочет уловить, она почти не слушает меня, она слушает музыку, и все мои слова задевают ее не больше, чем тиканье часов или шум дождя в водосточных трубах.
– Выключи радио. Ведь я с тобой разговариваю.
Римона выключила радио. А Ионатан, как будто этого недостаточно, стал дергать шнур, пока штепсель не выскочил из розетки. Наступила тишина. Дождь на улице прекратился. Из соседней квартиры донесся глухой звук падения: похоже, высокая башня из кубиков рухнула там на циновку. И какой-то миг соседи смелись в два голоса.
– Послушай, – сказал Ионатан.
– Да?
– Послушай, Римона. Я, конечно, обязан тебе теперь все объяснить. С чего это, почему, как, а мне это трудно.
– Ты не должен объяснять.
– Нет? Тебе кажется, что ты такая умная и все понимаешь без объяснений?
– Ионатан… Видишь ли… Я не понимаю, что с тобой стряслось. И я не хочу, чтобы ты объяснял. Люди все время говорят «объяснить», «понять», как будто в жизни все можно объяснить и решить. Когда мой отец лежал в больнице «Бейлинсон», умирая от рака печени, а я сидела у его постели, мы не разговаривали, я лишь держала его за руку. Пришел заведующий отделением и сказал: «Не заглянет ли юная госпожа на две-три минуты в мой кабинет, я объясню вам ситуацию». А я ответила: «Спасибо, доктор, не нужно». Он подумал, что я плохо воспитана или глупа. И когда родилась у нас Эфрат и сообщили, что родилась она мертвой, доктор Шилингер из Хайфы хотел дать нам объяснения, а ты, Иони, возразил: «Что тут долго объяснять: она мертва».
– Римона, пожалуйста, не начинай.
– Я не начинаю.
– Ты молодец, – сказал, поколебавшись, Ионатан, и в голосе его даже промелькнуло что-то похожее на любовь. – Только ты странная девушка.
– Не в том дело, – отозвалась Римона.
Лицо ее было спокойным и замкнутым, словно музыка по-прежнему заполняла окружающее пространство, и тут, как будто начиная улавливать суть неясной и сложной идеи, она взглянула на него и добавила:
– Тяжело тебе.
Ионатан промолчал. Свою широкую, грубо скроенную руку он положил на стол очень близко от тонких пальчиков Римоны строго следя за тем, чтобы не коснуться ее даже вскользь. Он сравнил ее светлые ногти и свои, под которыми скопилась чернота из-за постоянной возни с машинным маслом, пальцы загрубевшие, фаланги поросли волосками. И этот контраст был ему приятен и, похоже, приносил облегчение. Каким-то таинственным образом он ощущал, что контраст этот справедлив, продуман, полезен и едва ли не утешителен.
– Когда ты думаешь начать все это? – спросила Римона.
– Не знаю. Через две недели. Через месяц. Посмотрим.
– Ты должен поговорить со своими родителями. Будет заседание секретариата. Все будут выступать. Будет очень много разговоров.
– Пусть говорят. Мне безразлично.
– Но и ты должен будешь говорить.
– Мне нечего сказать им.
– И, кроме того, я должна приготовить тебе кое-что для поездки.
– Пожалуйста, Римона. Сделай мне одолжение. Ничего не предпринимай и ничего не готовь. Что тут готовить? Не нужно ничего. Я беру свой рюкзак, кидаю в него свои вещи – и двинулся. Поднимаюсь и ухожу. Всё.
– Если ты так хочешь, я не стану ничего готовить.
– Именно так. Единственное, чего я хочу от тебя, – чтобы все это время ты была со мной спокойной. Это все, чего я хочу. И если сможешь, постарайся не слишком ненавидеть меня.
– Я не ненавижу тебя. Ты – мой. Тию ты возьмешь с собой?
– Не знаю. Не думал о Тие. Быть может. Да.
– Ты хочешь, чтобы мы еще поговорили?.. Нет. Ты хочешь, чтобы сейчас мы прекратили разговоры.
– Верно.
Она взглянула на свои часы. И вновь стала молчаливой. В ее молчании не было покоя – она сидела, расслабившись и вслушиваясь во что-то, словно сейчас, когда наконец-то прекратились разговоры, можно сосредоточиться и слушать без помех. Спустя несколько мгновений она взяла обеими руками его левую руку, посмотрела на его часы и сказала:
– Смотри. Сейчас уже почти одиннадцать. Если хочешь, послушаем новости и ляжем спать. И мне, и тебе завтра рано вставать на работу.
Ионатан увидел ее пальцы, обвившие его запястье, а еще через секунду почувствовал их прикосновение к своему плечу, потому что он не ответил на ее последние слова, и она снова и снова трогала его за плечо, повторяя:
– Послушай, Ионатан, я хотела сказать тебе, что сейчас около одиннадцати и ты пропустишь новости… К тому же ты так устал… Да и я устала… Пойдем сейчас спать, и, глядишь, завтра ты все забудешь, придумаешь что-нибудь другое, да и мне завтра будет что сказать тебе, а сегодня у меня нет слов, ведь, пойми, остались вещи, о которых мы ни разу за всю нашу жизнь не могли, да и не хотели говорить, потому что это было нам не нужно…
Слова, обращенные к нему, шли из самой глубины ее души, а он, усталый и опечаленный, не знал, звучит ли все еще ее голос, или это отзвук его собственных раздумий, и, хотя он прикрыл глаза, голос не замолк и не изменился:
– …Может, за ночь все еще прояснится, а завтра нам выпадет голубой день, ты знаешь, такой голубой день, один из тех зимних голубых дней, когда даже лужи сверкают от обилия света, и деревья стоят зеленые, и зелень эта – самая зеленая на свете, и нянечки в яслях выносят на прогулку тепло одетых малышей, усаживают их на широкие тележки, те, что у нас обычно используют в прачечной, и возят их взад-вперед по дорожкам, залитым солнцем, и во всем кибуце распахиваются окна, вывешиваются для проветривания одеяла, и птицы кричат как оглашенные, и люди начинают снимать с себя одну одежку за другой, засучивают рукава, расстегивают пару пуговиц на рубашке, и почти каждый, кто встречается тебе на дорожке, идет и напевает, идет и напевает… Ты ведь помнишь такие дни, Иони? И глядишь, тебе вдруг придут в голову совсем другие мысли, потому что я знаю, как это бывает с тобой: постепенно тебя охватывает тоска, тебе все надоедает и начинает казаться, что время уходит впустую, тогда как можно перевернуть мир, создать, скажем, подпольную организацию, или стать чемпионом по шахматам, или штурмовать вершины Гималаев… Я не знаю… Но послушай, Иони, это всего лишь чувства, а чувства меняются, как меняются облака, и листья, и времена года, и солнце, и звезды… Я читала про людей племени кикуйю, это в Кении: в ночь полнолуния они черпают воду и наполняют ею ведра и корыта, считая, что с водой зачерпывают луну, чтобы она была с ними в темные ночи, потом этой водой они лечат больных… Это из книги об Африке… Чувства приходят и исчезают, Иони. Помнишь, однажды было у тебя сильное предчувствие: тогда в четыре утра тебя неожиданно призвали в армию – это случилось перед операцией против сирийцев к западу от озера Кинерет, так вот у тебя было предчувствие, что на этот раз ты погибнешь. Ты помнишь это ощущение, Иони, и то, как ты говорил со мной и сказал, что я могу выйти замуж за другого по прошествии года, а если будет ребенок, ни в коем случае не давать ему твоего имени, ты помнишь? И тебя не убило, Иони, и это ощущение прошло, и ты вернулся живым и был весел, у тебя из плеча извлекли осколок, и о тебе написали в армейском еженедельнике «Бамахане», и чувства у тебя были совершенно иные, и ты смеялся, а о том дурном предчувствии забыл, потому что чувства меняются… А сейчас из-за того, что я все это говорила, мы пропустили новости, но, если ты хочешь, можешь еще успеть прослушать повторный сокращенный выпуск…
Она забыла отнять свои пальцы, касавшиеся его левого плеча и они оставались там еще несколько мгновений. Он пошарил правой рукой по столу, нашел на ощупь чашку, поднес ее ко рту, но она оказалась пустой.
В конце минувшего лета, когда у Римоны начались роды, Ионатан прямо с цитрусовой плантации, в рабочей одежде, поехал в больницу, и там, на жесткой скамье у входа в родильное отделение, он просидел всю вторую половину дня и весь вечер, когда же наступила ночь, ему сказали: «Голубчик, ступай поспи, придешь завтра утром». Но он отказался уйти и продолжал сидеть. На коленях у него был старый журнал, а в нем – кроссворд, который ни за что невозможно было разгадать, потому что в результате типографской ошибки оказалась перепутанной вся нумерация и по горизонтали, и по вертикали, а возможно, все предлагаемые определения просто относились к другому кроссворду. Около полуночи вышла до безобразия некрасивая медсестра, с приплюснутым широким носом и черной волосатой бородавкой возле левого глаза, похожей на всевидящий третий глаз. Ионатан обратился к ней: «Простите, сестра, можно ли узнать, что там происходит?» А она ответила хриплым, огрубевшим от курения и невзгод голосом: «Послушай, ты же муж и знаешь, что жена твоя – непростой случай, мы делаем все, что только возможно сделать, но жена твоя – непростой случай. И раз уж ты остался здесь, я не против того, чтобы ты пошел на кухню для медперсонала и приготовил себе стакан кофе: в кипятильнике всегда есть кипяток, только не устраивай там беспорядка». В три часа ночи опять появилась эта ужасающая медсестра и спросила: «Лифшиц, ты еще здесь?» И стала убеждать его, что он должен быть сильным, что успешные роды вполне возможны и после двух, и даже после трех неудач. «Два часа тому назад, – сказала она, – мы решили разбудить для ваших светлостей самого профессора Шилингера, и он встал, и приехал, и, хоть дом его на краю квартала Кармель, успел вовремя, чтобы спасти, именно так, спастижизнь твоей жены. Сейчас он все еще возле нее, а когда выйдет, то, может статься, задержится, чтобы разъяснить тебе в двух словах суть дела, но очень тебя прошу: не задерживай его надолго, потому что завтра, вернее, уже сегодня у него трудный день, операции и все такое, а он уже далеко не юноша. Пока же ты можешь приготовить себе кое-что, только, пожалуйста, не устраивай беспорядка». Но он сорвался на крик: «Что вы там опять с ней сделали?» А пожилая сестра остановила его: «Дружок, пожалуйста, не кричи здесь. Что это с тобой, в самом деле? Здесь не кричат, прекрати сейчас же вести себя как дикарь!» И добавила: «Если ты немного подумаешь спокойно, то поймешь: главное, твоя жена спасена, профессор Шилингер просто-напросто вернул ее тебе. Ты, похоже, не сообразил, что получил ее, можно сказать, в подарок? А еще орешь на нас. Она выздоровеет, а вы оба еще такие молодые…» У ворот больницы дожидался его разбитый, пропыленный джип, которым пользовались обычно кибуцники, работавшие в поле, а он совсем забыл, что в четыре – четыре тридцать этот джип уже им нужен, и он завел машину и весь остаток ночи гнал на юг, пока в тридцати километрах за Беэр-Шевой кончился у него бензин, и там занялся над ним рассвет, опаленный жарким ветром пустыни, небо заволокли облака пыли, все вокруг посерело, пустыня как будто сразу состарилась, холмы стали походить на кучи мусора, а огромные горы, окаймлявшие горизонт, – на груды металлолома. Он оставил джип, отошел от него шагов на тридцать – сорок, целых пять минут мочился, а потом улегся под джипом, прямо в песке, неподалеку от дороги, уснул крепким, тяжелым сном и спал, пока не разбудили его три парашютиста-десантника, проезжавшие на вездеходе по дороге. «Вставай, ненормальный! – окликнули они его. – Мы уже было подумали, что ты покончил с собой либо прирезали тебя бедуины…» И когда они произнесли эти слова, признался себе Ионатан, что и в самом деле в глубине души чувствовал он в это утро: и то и другое было вполне возможно. Он увидел, как движется грязный песок, наполняя раскаленный суховеем воздух пыльной мутью, увидел вдалеке изломы гор и сказал: «Дерьмо». Больше он не добавил ни слова, хотя трое молодых парашютистов, у одного из которых вспух на глазу налившийся гноем ячмень, не переставали его расспрашивать, от кого он убежал, почему и куда намерен податься.
Ионатан включил радио. Но на волне, на которую был настроен приемник, трансляция закончилась, из динамика пробивались только свистящие ночные шумы, и он выключил радио. Достал из ящика с постельным бельем простыню и одеяла и отправился принять душ и почистить зубы. А когда вышел из ванной, увидел, что Римона приготовила им постель и, настроив приемник на волну радиостанции Армии обороны Израиля, вещающую круглые сутки, поймала полночный выпуск новостей. Некто высказывал серьезную озабоченность по поводу совещания командующих армиями арабских стран, которое должно открыться завтра в Каире. Говорилось о возможных вариантах развития событий и резком ухудшении обстановки. Ионатан сказал, что выйдет на веранду выкурить последнюю сигарету, но забыл сделать это. Римона, как обычно, разделась в ванной и вернулась в коричневой ночной рубашке из плотной фланели, рубашка была похожа на зимнее пальто. Разбудили улегшуюся под столом Тию. Собака выгнула спину, потянулась, отряхнулась, зевнула во всю пасть, тоненько при этом повизгивая, и протопала к входной двери, просясь на улицу. Спустя две-три минуты она начала царапать дверь снаружи, требуя, чтобы ее впустили в дом. Ее впустили. И свет в комнате погас.
4
Ночью на окраине кибуцной усадьбы, во тьме барака, где располагалась парикмахерская, лежал с открытыми глазами Азария Гитлин. Он лежал, с наслаждением вслушиваясь в то, как с тонут под ударами ветра старые эвкалипты, как дождь молотит по жестяной кровле, и лихорадочно размышлял о себе, о своем тайном предназначении, о том, как завоюет любовь всех членов кибуца, как только откроется им. Он вспоминал мужчин и женщин, чьи взгляды ловил на себе, войдя в столовую. Пожилые люди из поколения первопроходцев, жилистые, поджарые, их лица даже зимой хранили густой, глубокий загар цвета красного дерева. И по контрасту с ними – мощные медлительные парни, некоторые напоминали впавших в дрему борцов. Девушки, которые окинули его взглядами, едва только он вошел, и тут же начали перешептываться, пышнотелые, золотистые, смешливые девушки, скромно одетые, но окруженные аурой дерзкой, веселой женственности, сведущей в таких вещах, которых ты и в снах своих не видывал.
Азария сгорал от нетерпения немедленно, не откладывая, как можно ближе познакомиться со всеми: поговорить, объяснить, вызвать ответное чувство, прикоснуться к жизни этих людей и решительно проникнуть в нее. Если бы только можно было единым махом перескочить через неловкость первых дней, с лету ворваться в самую гущу событий, сразу же в полный голос объявить кибуцникам: вот он я, здесь, среди вас, и то, что было прежде, уже не повторится. Возможно, он выступит в один из ближайших вечеров в столовой перед всеми, он будет играть для них, и от звуков его гитары дрогнут усталые сердца. Он познакомит их с новыми оригинальными идеями, которые в тяжких муках выстрадал в годы своего одиночества; он будет говорить о справедливости, политике, любви, искусстве, смысле жизни. Он соберет вокруг себя молодых людей – тех, чей энтузиазм остыл в тяжелых трудовых буднях; он прочитает серию лекций и заново всех воодушевит. Будет вести кружок. Писать заметки в кибуцную газету. Повергнет в изумление самого Иолека, по-новому высветив эпоху первого главы государства, Бен-Гуриона, и деятельность его правительства. Он вступит с Иолеком в спор и, приведя неопровержимые доводы, победит. Очень скоро все убедятся, что здесь, среди них, появился и живет человек редкой души. К нему станут обращаться с вопросами, чтобы услышать его мнение. О нем будут перешептываться в темноте спален, едва слышно, будто шелестит дождь. «Удивительный парень», – скажут о нем. И юные девушки добавят: «Какое одиночество светится в его глазах». Жаром свой души покорит он их сердца. Избранник кибуца, он будет выступать как его представитель на съездах кибуцного движения. Откроет новые горизонты. Разрушит мертвые постулаты. Поразит и увлечет всех своими революционными идеями. Его слово прорвется сквозь любые стены. Незнакомые люди, которых он никогда не встречал и никогда не встретит, будут говорить о нем в сотне разных мест одновременно. Сначала так: «Это тот новый парень, который поднялся на последнем съезде и в своей блистательной четырехминутной речи выдал им раз и навсегда все, что им давно положено…» А потом: «Азария – это открытие, восходящая звезда из молодых, мы еще о нем услышим…» И наконец: «Есть еще люди, чей ум настолько окостенел, что они до сих пор отвергают новые принципы, которые сформулировал Азария Гитлин». Лидеры кибуцного движения, всё еще не до конца с ним согласные, но уже полные опасений и любопытства, скажут: «Ну что ж, прекрасно! Пусть зайдет для серьезной беседы. Почему бы и нет? Пожалуй, стоит послушать и поглядеть на него вблизи». А когда покинет он кабинет, вслед ему прозвучит: «О чем тут еще говорить? Он покорил нас. Ведь это настоящий гений». Пройдет еще немного времени, и вокруг него начнут роиться журналисты из газет и с радио. Им все будет интересно. Обратятся в секретариат кибуца, чтобы выяснить подробности. И будут поражены таинственностью, окружающей его прошлое, историю его жизни, – им не удастся узнать почти ничего. Однажды зимней ночью он возник из темноты…
В субботних приложениях к ведущим газетам скрестят с ним шпаги возмущенные консерваторы. В пространных статьях безуспешно будут они пытаться погасить блеск излучаемых им идей. Он, со своей стороны, ответит им кратко: четыре-пять острых, неопровержимо точных строк, элегантно-утонченных и безжалостных; и лишь в заключение прибавит он два-три примирительных слова, будто легонько похлопает по плечу этих замшелых старцев: «Не стоит сбрасывать со счетов решающий вклад моих оппонентов в формирование основ мышления целого поколения».
Девушки будут слать письма в редакцию, защищая его доброе имя. Постепенно разгорится общая дискуссия о новых идеях, столь ярко и убедительно представляемых Азарией Гитлином. Вокруг него консолидируются определенные силы. С разных сторон станут приходить обнадеживающие вести.
Он, со своей стороны, будет упрямо настаивать на том, чтобы остаться в этом предназначенном для парикмахерской бараке. К всеобщему изумлению, он наотрез откажется от комнаты, предложенной ему руководством кибуца. По временам тут, в этой развалюхе, будут собираться небольшие группы молодых активистов кибуцного движения со всех уголков страны. И все будут поражены тем, что у Азарии Гитлина нет ничего, кроме железной койки, колченогого стола, обшарпанной тумбочки и единственного стула. Лишь огромное количество книг, покрывающих все стены, да стоящая в углу гитара будут свидетельствовать о ночных раздумьях, углубленном созерцании, о суровом аскетизме и одиночестве… Тот решительный парень, что встретился ему, когда он входил в кибуц, этот парень сам вызовется в одно прекрасное утро прийти сюда и навесить книжные полки, которые покроют все стены барака…
…Гости его, которым пришлось рассесться на полу, с жадностью ловят каждое его слово, и лишь изредка кто-нибудь из них прерывает его легко льющуюся речь, чтобы задать вопрос и уточнить детали. Девушки шепчут на ушко одна другой: так, мол, и не удалось уговорить его взять квартиру или хотя бы комнату; сюда бросили его в первую ночь, когда возник он из тьмы, и тут он упорно желает оставаться – у него нет никаких материальных запросов; и бывает, что просыпаемся мы и слышим, как доносятся, словно во сне, из этой хижины звуки его гитары… Время от времени какая-нибудь из девушек будет подниматься, чтобы принести из отдаленного дома кофейник и стаканы для гостей и для хозяина. И он будет улыбаться ей в знак благодарности.
Эти гости уйдут, появятся другие, некоторые из них – издалека: здесь обретут они наставление, вдохновение, душевный подъем. Он же, со своей стороны, примется убеждать их, что следует подготовиться к длительному противостоянию. Будет говорить о том, что необходимо запастись терпением. С порога отметет любой тактический авантюризм, любые трюки и фокусы.
Конечно же, не замедлят появиться у него и заклятые враги. Он станет вести с ними дискуссии в прессе – вежливо, сочувственно, иронично. По мере надобности обратится к таким именам, как, например, Спиноза. Тон его выступлений будет снисходительным, как будто это не разгневанные старцы, обороняющие стены своей цитадели, а разгоряченные юнцы, к которым он, подвергшийся нападению, должен быть милосерден – и к ним, и к их попранной гордости, а потому предпочитает он не сыпать соль на их раны и отвечает им со всей возможной мягкостью.
А тем временем студентки завяжут с ним личную переписку, пытаясь таким образом наладить взаимные контакты. Молодые поэтессы захотят открыть перед ним свою душу, и одна из них посвятит ему стихотворение под названием «Печаль орла». Его гостями станут известные личности, философы, представители зарубежной прессы; личные впечатления от встречи с ним, обмен мнениями убедят их, что пред ними полномочный представитель нового поколения, выразитель его духовных чаяний.
Спустя какое-то время – возможно, уже будущим летом – премьер-министр и министр обороны Израиля Леви Эшкол станет придирчиво расспрашивать окружающих, кто этот парень, это «восьмое чудо света», о котором все говорят, и почему до сих пор не нашли повода «привести его ко мне и дать возможность рассмотреть вблизи, что же это за товар». Он будет приглашен в канцелярию главы правительства. Секретарша сообщит ему, что в его распоряжении всего лишь десять минут. Но через полчаса Леви Эшкол, пораженный и взволнованный, прикажет отключить все телефоны, поудобнее усядется в свое кресло и, не проронив ни слова, будет вслушиваться в аналитические выкладки Азарии, в его простые и неотразимые умозаключения. Время от времени премьер-министр станет задавать вопросы и заносить ответы Азарии карандашом на маленькие листочки. Так пролетят часы, за окном кабинета встанет вечер, но Эшкол не зажжет света, и в сгущающихся сумерках Азария будет говорить – и отныне так будет всегда! – обо всем, что продумал и передумал в годы своего одиночества. В конце концов покоренный Эшкол поднимется со своего места, положит обе руки на плечи Азарии и скажет просто: «Паренек(это слово, по своему, всей стране известному, обыкновению, он произносит на идиш), ты, конечно же, останешься здесь, у меня. С сегодняшнего дня надолго вперед я тебя национализирую. Завтра же, в семь утра, ты будешь сидеть здесь, рядом со мной, вот тут есть внутренняя комната, в которую можно попасть только через мой кабинет. Таким образом, можно будет воспользоваться твоей помощью при решении любого вопроса. А теперь, будь любезен, скажи мне, что ты думаешь об истинных намерениях Насера и каким путем можем мы, по-твоему, вновь сплотить ряды нашей молодежи?»
Совсем поздним вечером он пройдет через канцелярию главы правительства, и крутобедрые секретарши начнут перешептываться, а он минует их, погруженный в свои мысли, – плечи слегка опущены, лицо выражает не гордость победителя, а лишь чувство ответственности и сдержанную грусть.
И в один прекрасный день Иолек Лифшиц, секретарь кибуца Гранот, скажет своей жене Хаве: «Ну?! Да кто он такой, чтобы присвоить себе честь открытия нашего Азарии? Разве не я его открыл, хотя чуть было не сглупил и не спустил его с лестницы? Никогда не забуду, как однажды зимней ночью появился здесь некий сомнительный тип, вымокший, словно свалившийся в лужу котенок. А теперь ты можешь своими глазами увидеть, что из него вышло…»
О той работе в гараже, что ждала его ранним утром, Азария не думал вовсе. Он не нашел – да, впрочем, и не искал – способа погасить убогий свет свисавшей с потолка лампочки, голой и запыленной. Мысли его затуманились. Ему никак не удавалось согреться под тощими шерстяными одеялами, и он дрожал от холода. После полуночи из-за тонкой дощатой перегородки стало доноситься какое-то однообразное бормотание – то ли молитва, то ли клятва, произносимая шепотом, печально и протяжно, с легким подвыванием. Произношение напоминало гортанный выговор жителей пустыни, язык не был ни ивритом, ни иностранным. Казалось, все это звучало из глубин кошмарного сна: «Почиму валнуюца народы и племена… Попранный и среди народов руганый на них не вос-ста-а-нет… И заплатит ему царь Давид за слипоту его…»
Азария начал догадываться, что слышит какую-то странную мешанину из псалмов царя Давида. Он встал и босиком подкрался к перегородке. В щелочку между досками он разглядел тощего, долговязого человека, сидящего на низенькой скамеечке. Человек сидел скрючившись, с головой закутавшись в одеяло, в руках у него были вязальные спицы, а на коленях – клубок красной шерсти. Он вязал, бормоча неразборчивые слова. Азария возвратился в постель и попытался завернуться во все свои одеяла.
Холодный ветер, завывающий во тьме за окном, проникал сквозь щели в стенах. Угрюмая зимняя ночь нависла над землей. Грубое шерстяное одеяло кололо кожу, покрывшуюся пупырышками от пронизывающего, ядовито-влажного холода. Изо всех сил пытался Азария держаться, утешая себя мечтами. Так лежал он в каком-то полусне почти до самого рассвета, томясь желанием женской близости; он представлял себе женщин, которые придут любить его, утешать, ублажать его тело и его душу. Их две из множества обожающих его женщин, молодые, пышнотелые, все умеющие, их пальцы бесстыдно овладели его телом, а он лежит на спине, глаза его закрыты, и только сердце стучит и стучит…
Утро было пасмурным и морозным, в воздухе клубился туман, небо нависало так низко, что казалось, будто пространство между домами заполнено грязными клочьями серой плотной ваты. Холод был обжигающим.
В половине седьмого утра, найдя под своей дверью записку с просьбой взять на работу нового механика, пришел к Азарии Ионатан. Он застал его уже давно вставшим и занимающимся физзарядкой; легкие прыжки и резкие движения руками должны были, по словам Азарии, «подготовить его к предстоящим усилиям». Сначала они вдвоем выпили в углу столовой кофе со сливками. Здесь все еще горели лампы дневного света, поскольку утро никак не могло разогнать темноту. Парень с первой же минуты говорил и говорил без умолку. Ионатан не улавливал почти ни единого слова. Ему казалось смешным, что этот маленький механик собрался на работу в чистой, едва ли не щегольской одежде, в легких «городских» ботинках. И вопросы, которые он задавал Ионатану, пока они пили кофе, тоже казались странными. Когда и как был образован кибуц Гранот? Почему было решено заложить его у подножия холма, а не на вершине или на открытой равнине? И вообще, можно ли заглянуть в письменные свидетельства того времени, когда пионеры-первопроходцы закладывали на этой земле еврейские поселения? И стоит ли вызвать на разговор тех, кто основал этот кибуц, и записать их воспоминания? Расскажут ли они правду или постараются приукрасить то, что создано их общими стараниями? И то, что касается жертв: многие ли из отцов-основателей погибли от пуль погромщиков, от малярии, от изнуряющей жары, от каторжного труда? На большинство вопросов этот незнакомый парень ответил себе сам, продемонстрировав остроту мысли и, пожалуй, определенную осведомленность; ему удалось довольно афористично сформулировать проблему постоянного трагического столкновения между высокими идеалами и серой действительностью, между революционной идеей переустройства общества и извечными человеческими инстинктами. В этом словесном потопе мелькали выражения вроде «четкие и ясные фундаментальные основы души», и, слушая все это, Ионатан вдруг ощутил в душе усталость и тоску по какому-то полному света месту. Где-то в дальней дали, возможно в Африке, возник перед ним залитый солнцем луг на берегу широкой реки, но в то же мгновение картина эта потускнела и погасла, уступив свое место желанию выяснить, что же стряслось с этим незнакомым парнем, который так досаждает ему с раннего утра. Но и это желание растворилось и исчезло. От холода, сырости и усталости Ионатан весь сжался под одеждой. Его рваный ботинок хлебнул воды, и пальцы на ноге совсем заледенели. И почему бы, собственно, не подняться и не отправиться немедленно, сию же минуту, домой, свернуться калачиком в постели под грудой одеял, сказаться больным, как его отец, как половина кибуцников? Такой день, как сегодня, должен по закону быть объявлен днем «постельного режима». Но необходимо приставить этого механика-болтуна к работе. А там будет видно.








