Текст книги "Мисс Кэрью (ЛП)"
Автор книги: Амелия Эдвардс
Жанр:
Ужасы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 24 страниц)
– Синьор здесь в большей безопасности, чем на тропинках между Палаццуолой и Альбано, – сказал настоятель, потягивая кофе.
– Да, действительно, – ответил я. – Правильно ли я понимаю, что у вас здесь была буря в эту же ночь в прошлом году, и в позапрошлом тоже?
Лицо настоятеля потемнело.
– Я не могу отрицать совпадения, – сказал он неохотно, – но, в конце концов, это простое совпадение. Дело в том, что в этот день два года назад в нашей общине произошел ужасный случай, можно сказать, катастрофа; и братья верят, что небеса посылают бурю в память об этом событии. Монахи, синьор, суеверны; и если мы примем во внимание их изолированную жизнь, нет ничего удивительного в том, что они таковы.
Я склонил голову в знак согласия. Настоятель, очевидно, был человеком светским.
– Теперь, что касается Палаццуолы, – неторопливо продолжал он, не обращая внимания на бурю, – здесь двадцать три брата, большинство из которых уроженцы окрестных маленьких городков среди гор; и из этих двадцати трех вряд ли найдется даже десяток тех, кто в своей жизни заглядывал далее Рима.
– Двадцать три, – повторил я. – Двадцать четыре, конечно, mio padre!
– Я не включал себя, – сухо сказал настоятель.
– Я тоже не включал вас, – ответил я, – но я только что насчитал двадцать четыре занятых места за столом.
Настоятель покачал головой.
– Нет, нет, синьор, – сказал он. – Только двадцать три.
– Но я уверен, – сказал я.
– И я тоже, – вежливо, но твердо ответил он.
Я сделал паузу. Я был уверен. Я не мог ошибиться.
– Нет, mio padre, – сказал я, – сначала их было двадцать три, но брат, который опоздал, стал двадцать четвертым.
– Опоздал! – повторил настоятель. – Я не знаю никого из братьев, кто бы опоздал.
– Болезненный, изможденного вида монах, – продолжал я, – с необычайно яркими глазами; глазами, которые, признаюсь, произвели на меня очень неприятное впечатление. Он вошел как раз перед тем, как принесли свет.
Настоятель беспокойно заерзал в кресле и налил себе еще чашку кофе.
– Где, вы сказали, он сидел, синьор? – спросил он.
– На свободном месте в дальнем конце стола, с противоположной от меня стороны.
Настоятель отставил нетронутый кофе и встал в сильном волнении.
– Ради Бога, синьор, – пробормотал он, – будьте осторожны в своих словах! Вы… вы видели его? Это правда?
– Это правда? – повторил я, сам не зная, почему, дрожа и холодея с головы до ног. – Это так же верно, как то, что я живу и дышу! Почему вы спрашиваете?
– Болезненный и изможденный вид, с необычайно яркими глазами, – сказал настоятель, сам выглядевший очень бледным. – Был ли он… был он похож на молодого человека?
– На молодого человека, измученного страданиями и угрызениями совести, – ответил я. – Но… но это было не в первый раз, mio padre! Я видел его раньше… сегодня днем… внизу, возле леса, на холме, возвышающемся над озером. Он стоял спиной к закату.
Настоятель упал на колени перед маленьким резным распятием, висевшим рядом с камином.
– Requiem aeternam dona eis, Domine; et lux perpetua luceat eis, – сказал он прерывисто. – Вечный покой даруй им, Господи, и вечный свет пусть светит им.
Остальная часть его молитвы была неслышна, и он оставался в таком положении в течение нескольких минут, закрыв лицо руками.
– Я умоляю вас объяснить мне значение этого, – сказал я, когда он, наконец, поднялся и сел, все еще бледный и взволнованный, в свое кресло.
– Я расскажу, что смогу, синьор, – ответил он, – но я не должен рассказывать вам всего. Это секрет, который принадлежит нашей общине, и никто из нас не имеет права его раскрывать. Два года назад один из наших братьев был уличен в совершении тяжкого преступления. Он страдал, боролся, но, все-таки, из-за представившейся ему ужасной возможностью, совершил его. Его жизнь стала его платой за это преступление. Тот, кто был глубоко оскорблен этим поступком, встретил его, когда он убегал с места преступления, и убил его. Синьор, монаха звали фра Джеронимо. Мы похоронили его там, где он умер, на возвышенности, рядом с лесом, который растет вдоль дороги в Марино. Мы не имели права предать его останки освященной земле, но мы постимся и служим мессы за упокой его души в каждую годовщину того страшного дня.
Настоятель сделал паузу и вытер лоб.
– Но, mio padre… – начал я.
– В этот день в прошлом году, – перебил он, – один из лесорубов торжественно поклялся, что встретил фра Джеронимо на том самом холме, на закате. Наши братья поверили этому человеку – но я, да простит меня Небо! Я ему не поверил. Теперь, однако…
– Значит… значит, вы верите, – запинаясь, произнес я, – вы верите, что я видел…
– Брата Джеронимо, – торжественно произнес настоятель.
И я тоже в это верю. Мне сказали, что, возможно, это был обман чувств, иллюзия. Согласен; но разве сама по себе такая иллюзия не является таким же ужасным явлением, как самая правдивая легенда, которую суеверие вызывает из загробного мира? Как мы объясним природу этого обмана? Откуда возникает эта иллюзия? С помощью какой материальной силы она возникает в мозгу? Это вопросы, дающие повод к многочисленным спекуляциям, перед которыми скептик и философ одинаково отступают, – вопросы, на которые я не в состоянии дать ответ. Я знаю только, что это был краткий эпизод из моей собственной жизни; что я описал увиденное своими собственными глазами; и что это случилось всего сорок лет назад, одиннадцатого марта тысяча восемьсот двадцать шестого года.
ГЛАВА V
РАССКАЗ ПРОФЕССОРА
Лет восемь-десять назад я отправился в длительный отпуск в Савойские Альпы. Один. Моей целью было не развлечение, а изучение. Я занимаю профессорскую кафедру и занимался сбором материалов для работы по флоре Альп; и с этой целью путешествовал в основном пешком. Мой маршрут лежал вдали от проторенных троп и перевалов. Часто я целыми днями путешествовал по регионам, где не было ни гостиниц, ни деревень. Я часто бродил с рассвета до заката среди бесплодных круч, неизвестных даже пастухам, по тропам, неизвестным никому, кроме серн и охотников. В те времена я считал себя счастливчиком, если к вечеру мне удавалось добраться до ближайшего шалаша, где в компании полудикого горца и стада дойных коз я мог найти убежище и поужинать черным хлебом с молочной сывороткой.
В один особенный вечер я зашел дальше обычного в погоне за Senecio Unifloris: редким растением, которое, как я до сих пор считал, произрастает в южных долинах Монте-Розы, но мне удалось найти один или два плохих экземпляра. Это был дикий и бесплодный район, показанный на карте весьма приблизительно, лежащий среди ущелий Валь-де-Бань, между Монт-Плерером и Гран-Комбеном. На пустынной площадке, усыпанной покрытыми мхом камнями, на которую я взобрался, не было видно никаких признаков человеческого жилья. Надо мной простирались огромные ледяные поля Корбассьера, увенчанные серебряными вершинами Граффеньера и Комбайна. Слева от меня солнце быстро садилось за грядой небольших вершин, самой высокой из которых, насколько я мог судить по карте Остервальда, была Монблан де Шейлон. Еще через десять минут эти вершины станут малиновыми; через полчаса наступит ночь.
Находиться в темноте на альпийском плато ближе к концу сентября – незавидное положение. Я знал это по недавнему опыту и не хотел повторять эксперимент. Поэтому я начал возвращаться по своему маршруту так быстро, как только мог, спускаясь в северо-западном направлении и внимательно высматривая любое шале, которое могло бы предоставить убежище на ночь. Продвигаясь таким образом вперед, я вскоре очутился у начала небольшого зеленого ущелья, как бы проложенного по поверхности плато. Я колебался. В сгущающейся темноте мне показалось, что я различаю в густой траве смутные следы тропинки. Также казалось, что овраг вел к пастбищам, которые и были моей целью. Следуя по тропе, я едва ли мог заблудиться. Там, где есть трава, обычно есть скот и шале; но, возможно, я ничего там не найду. Во всяком случае, я решил попробовать.
Ущелье оказалось короче, чем я ожидал, и вместо того, чтобы сразу же спуститься вниз, открылось на второе плато, по которому хорошо заметная тропа резко уходила влево. Следуя по этой тропинке, я спустя нескольких минут подошел к склону, у подножия которого, в котловине, почти окруженной гигантскими известняковыми скалами, лежало небольшое темное озеро, несколько полей и шале. Розовые оттенки к этому времени пришли и ушли, а снег приобрел тот призрачно-серый оттенок, который предшествует темноте. Прежде чем я смог спуститься по склону, обогнуть озеро и взобраться на небольшое возвышение, на котором стоял дом, укрытый скалами, уже наступила ночь, и на небе появились звезды.
Я подошел к двери и постучал; никто не ответил. Я открыл дверь; все было темно. Я остановился – затаил дыхание – прислушался – мне показалось, что я различаю тихий звук, словно кто-то дышит. Я постучал еще раз. За моим вторым стуком последовал шум, как если бы кто-то отодвигал стул, и мужской голос хрипло произнес:
– Кто там?
– Путешественник, – ответил я, – ищущий приюта на ночь.
Раздались тяжелые шаги, вспышка света пронзила темноту, и я увидел лицо мужчины, склонившегося над фонарем.
– Входи, путник, – сказал он, едва взглянув на меня, и вернулся на свой табурет у пустого очага.
Я вошел. Шале было в лучшем состоянии, чем те, которые обычно встречаются на такой большой высоте, и состояло из молочной и собственно дома, с мансардой над головой. Стол и три или четыре деревянных табурета занимали центр комнаты. Стропила были увешаны пучками сушеных трав и длинными связками индийской кукурузы. В углу тикали часы; что-то вроде грубого тюфяка на козлах стояло в нише рядом с камином; через решетку в дальнем конце я слышал, как коровы переступают с ноги на ногу в пристройке за домом.
Несколько озадаченный тем, как меня приняли, я снял рюкзак и коробку с образцами, сел на ближайший табурет и спросил, можно ли мне поужинать?
Мой хозяин поднял глаза с видом человека, поглощенного другими делами. Я повторил вопрос.
– Да, – сказал он устало, – ты можешь поесть, путник.
С этими словами он перешел на другую сторону очага, склонился над темным предметом, которого я до сих пор не заметил, присел в углу и пробормотал пару слов на непонятном диалекте. Послышался стон, кто-то начал медленно подниматься с пола, и я увидел бледное растерянное женское лицо. Пастух указал на стол, вернулся на свой табурет и застыл в прежней позе. Женщина, беспомощно помедлив, словно пытаясь что-то вспомнить, вышла в молочную, вернулась с коричневым хлебом и кувшином молока и поставила их передо мной на стол.
Пока я жив, мне никогда не забыть выражение лица этой женщины. Она была молода и очень хороша собой, но ее красота, казалось, превратилась в камень. На каждой черточке ее лица лежала печать невыразимого ужаса. Каждый жест был механическим. В морщинах, прорезавших ее лоб, была изможденность, более ужасная, чем изможденность возраста. В том, как сжались ее губы, была такая мука, какой невозможно было передать словами. Хотя она прислуживала мне, я не думаю, что она видела меня. В ее глазах не было узнавания, не было явного осознания какого-либо предмета или обстоятельства, внешнего по отношению к тайне ее собственного отчаяния. Все это я заметил в те несколько коротких мгновений, когда она принесла мне ужин. Сделав это, она униженно отползла в тот же темный угол и снова опустилась на землю, превратившись в скомканную кучу одежды.
Что касается ее мужа, то в его странной неподвижности было что-то неестественное. Он сидел, наклонившись вперед, положив подбородок на ладони, его глаза пристально смотрели на почерневший очаг, и ничего в нем не показывало, что он жив и дышит. Я не мог определить его возраст, рассмотреть его черты. Он выглядел достаточно старым, чтобы ему было пятьдесят, и достаточно молодым, чтобы ему было сорок; он относился к замечательному типу сильного горца с тем серьезным выражением лица, которое свойственно валайсанскому крестьянину. Я не мог есть. Мой аппетит пропал. Я сидел, как зачарованный, в присутствии этой странной пары, наблюдая за обоими и, по-видимому, настолько забытый ими, словно никогда не переступал их порога. Мы оставались в таком положении, при тусклом свете фонаря и монотонном тиканье часов, минут сорок или больше: в глубоком молчании. Иногда женщина шевелилась, словно от боли; иногда коровы ударялись рогами о ясли в пристройке. Один пастух сидел неподвижно, словно отлитый из бронзы. Наконец часы пробили девять. К этому времени я так разнервничался, что почти боялся услышать свой собственный голос. Тем не менее, я шумно отодвинул свою тарелку в сторону и сказал со всей непринужденностью, на какую был способен:
– У вас найдется какое-нибудь место, где я мог бы переночевать?
Он неловко переменил позу и, не оглядываясь, ответил в той же манере, что и раньше:
– Да, ты можешь здесь переночевать, путник.
– Где? На чердаке?
Он утвердительно кивнул, взял со стола фонарь и повернулся к молочной. Когда мы проходили мимо, свет на мгновение упал на скорчившуюся фигуру в углу.
– Ваша жена больна? – спросил я, останавливаясь и оглядываясь назад.
Его глаза впервые встретились с моими, и по его телу пробежала дрожь.
– Да, – сказал он с усилием. – Она больна.
Я собирался спросить, что ее беспокоило, но что-то в его лице заставило вопрос замереть на моих губах. Я до сих пор не знаю, что именно это было. Я не мог определить это тогда; я не могу определить это сейчас; но я надеюсь, что никогда больше не увижу этого ни в чьем лице.
Я последовал за ним к подножию лестницы в дальнем конце молочной.
– Там, наверху, – сказал он, вложил фонарь мне в руку и тяжело зашагал обратно в темноту.
Я поднялся наверх и оказался в длинном низком амбаре, заваленном мешками с зерном, сеном, луком, каменной солью, сырами и сельскохозяйственными орудиями. В одном углу лежали необычные предметы роскоши – матрас, ковер и трехногий табурет. Моей первой заботой было провести систематический осмотр чердака и всего, что в нем находилось; моей следующей заботой было открыть маленькое незастекленное окно с раздвижными ставнями прямо напротив моей кровати. Ночь была ясной, и в комнату вливался поток свежего воздуха и лунного света. Подавленный странным неопределенным чувством тревоги, я погасил фонарь и стоял, глядя на величественные вершины и ледники. Их одиночество казалось мне мрачным более чем обычно; их молчание – более чем обычно глубоким. Я не мог не связать их, каким-то смутным образом, с тайной в доме. Я озадачивал себя всевозможными дикими предположениями о том, какова может быть природа этой тайны. Лицо женщины преследовало меня, как дурной сон. Снова и снова я переходил от окна к лестнице, а от лестницы обратно к окну, тщетно прислушиваясь к звукам в комнатах внизу. Так прошло много времени, пока, наконец, подавленный дневной усталостью, я не растянулся на матрасе, использовав свой рюкзак вместо подушки и крепко заснул.
Не знаю, ни как долго длился мой сон, ни то, по какой причине я проснулся. Я знаю только, что мой сон был глубоким и без сновидений; и что я очнулся от него внезапно, необъяснимо, дрожа каждой клеточкой своего тела и охваченный непреодолимым чувством опасности.
Опасность! Опасность – какого рода? От кого? Откуда? Я огляделся – я был один, луна светила так же безмятежно, как когда я засыпал. Я прислушался – все было тихо. Я встал, прошелся туда-сюда, рассуждая сам с собой, но все напрасно. Я не мог унять биение своего сердца. Я не мог справиться с ужасом, который угнетал мой мозг. Я чувствовал, что не осмеливаюсь снова лечь; что я должен как-то выбраться из дома, и немедленно; что остаться – это смерть; что инстинкту, который мной управлял, нужно было подчиниться во что бы то ни стало.
Я не мог этого вынести. Решив сбежать или, во всяком случае, дорого продать свою жизнь, я надел рюкзак, вооружился альпенштоком с железным наконечником, взял в зубы большой складной нож и начал осторожно и бесшумно спускаться по лестнице. Когда я был примерно на полпути вниз, альпеншток, который я старательно держал подальше от лестницы, наткнулся на какой-то молочный сосуд и тот с грохотом разбился. Осторожность после этого была бесполезна. Я рванулся вперед, одним прыжком добрался до внешней комнаты и, к своему изумлению, обнаружил, что она пуста, – с широко распахнутой дверью и струящимся лунным светом. Я заподозрил ловушку, и моим первым побуждением было замереть, прислонившись спиной к стене, приготовившись к отчаянной обороне. Все было тихо. Я слышал только тиканье часов и тяжелое биение собственного сердца. Тюфяк был пуст. Хлеб и молоко все еще стояли на столе там, где я их оставил. Табурет пастуха стоял на том же месте у заброшенного очага. Но он и его жена ушли – ушли глубокой ночью – оставив меня, незнакомца, одного в их доме!
Пока я все еще колебался, идти мне или остаться, и пока я все еще удивлялся странности своего положения, я услышал, – или мне показалось, что я услышал, – что-то, что могло быть ветром, если бы было какое-то движение воздуха; что-то напоминавшее плач человеческого существа. Я затаил дыхание – услышал его снова – последовал на звук, когда он затих… Мне не пришлось идти далеко. Полоска света, мерцающая под дверью в задней части шале, и крик, горький и более пронзительный, чем я слышал когда-либо, привели меня прямо к этому месту.
Я заглянул внутрь, – отшатнулся, у меня закружилась голова от ужаса, – застыл, как зачарованный, и так стоял несколько мгновений, не в силах пошевелиться, подумать, сделать что-нибудь, кроме как беспомощно смотреть на открывшуюся передо мной сцену. По сей день я не могу вспомнить об этом, не испытывая того же самого тошнотворного ощущения.
Внутри хижины, при свете соснового факела, воткнутого в железный подсвечник у стены, я увидел пастуха, стоящего на коленях у тела своей жены; скорбящего о ней, подобно Отелло; целующего ее белые губы, вытирающего пятна крови с ее желтых волос, издающего нечленораздельные крики страстного раскаяния и призывающего все проклятия Небес на свою голову и голову какого-то другого человека, который навлек на него это преступление! Теперь я все понял – всю тайну, весь ужас, все отчаяние. Она согрешила против него, и он убил ее. Она была мертва. Тот самый нож, со свежим отвратительным свидетельством на лезвии, лежал возле двери.
Я повернулся и побежал – слепо, дико, как человек, преследуемый ищейками; то спотыкаясь о камни; то разрываемый шиповником; то останавливаясь на мгновение, чтобы перевести дыхание; то мчась вперед быстрее, чем раньше; то взбираясь на холм с напряженными легкими и дрожащими конечностями; то, шатаясь, по ровному пространству; то снова поднимаясь на возвышенность и не оглядываясь назад! Наконец я добрался до голого плато над линией растительности, где в изнеможении упал. Здесь я долго лежал, избитый и ошеломленный, пока сильный холод приближающегося рассвета не заставил меня действовать. Я встал и оглядел сцену, ни одна черта которой не была мне знакома. Сами снежные вершины, – хотя я знал, что они должны быть одинаковыми, – выглядели непохожими на вчерашние. Сами ледники, увиденные с другой точки зрения, приняли новые формы, как будто нарочно, чтобы сбить меня с толку. Я пребывал в замешательстве, и у меня не было иного выхода, кроме как взобраться на ближайшую возвышенность, с которой, вероятно, можно было бы получить лучший обзор. Я так и сделал, как только последний пояс пурпурного тумана стал золотым на востоке, и взошло солнце.
Передо мной простиралась великолепная панорама, вершина за вершиной, ледник за ледником, долина, сосновый лес и пастбища на склоне, все раскрасневшееся и трепещущее в багровых испарениях рассвета. То тут, то там я мог проследить пену водопада или серебряную нить потока; то тут, то там виднелся полог слабого голубого дыма, который поднимался вверх из какой-нибудь деревушки среди холмов. Внезапно мой взгляд упал на маленькое озеро, – мрачный пруд, – лежащее в тени амфитеатра скал примерно в восьмистах футах внизу. До этого момента ночь и ее ужасы, казалось, прошли, как дурное видение; но теперь само небо потемнело надо мной. Да, – все это лежало у моих ног. Вон там была тропинка, по которой я спустился с плато, а еще ниже – проклятый шале с его неровным утесом и нависающей пропастью. Как было бы хорошо, если бы его скрывала тень! Как было бы хорошо, если бы солнечный свет не касался золотой ряби озера и не отражался в окнах этого дома!
Так, стоя и глядя вниз, я услышал странный звук – звук необычайно отчетливый, но далекий – звук более резкий и глухой, чем падение лавины, и не похожий ни на что, слышанное мною прежде. Пока я все еще спрашивал себя, что бы это могло значить или откуда он исходит, я увидел, как огромный обломок скалы отделился от одной из высот, нависающих над озером, и, быстро прыгая с уступа на уступ, с тяжелым плеском упал в воду внизу. За ним последовало облако пыли и продолжительное эхо, похожее на раскаты далекого грома. В следующее мгновение по всей поверхности пропасти прошла темная трещина – трещина превратилась в пропасть – утес заколебался у меня на глазах – заколебался, расступился, и, увлекая за собой землю и камни, медленно заскользил вниз-вниз-вниз – в долину.
Оглушенный грохотом и ослепленный пылью, я закрыл лицо руками и ожидал гибели. Эхо, однако, затихло, и на смену ему пришла торжественная тишина. Плато, на котором я стоял, оставалось твердым и непоколебимым. Я поднял глаза. Солнце светило так же безмятежно, пейзаж спал так же мирно, как и раньше. Ничего не изменилось, за исключением того, что широкий белый шрам теперь обезобразил одну сторону огромной известняковой котловины внизу, и ужасная насыпь заполнила долину у ее подножия. Под этим холмом были погребены свидетельства преступления, невольным свидетелем которого я стал. Сами горы спустились и скрыли его – природа стерла его с лица альпийского одиночества. Озеро и шале, жертва и палач, исчезли навсегда.