Текст книги "Марго-королева любви (СИ)"
Автор книги: Алексей Фирсов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 12 страниц)
глава семнадцатая
Глава17. Анатомия яда
Когда ночные тени удлиняются, превращая углы моей спальни в бездонные черные провалы, я часто думаю о ней. О женщине, чрево которой выносило меня, но чье сердце всегда оставалось для меня запертым сундуком, полным смертельных секретов. О Екатерине Медичи.
Двор шепчется за ее спиной. Ее называют «Флорентийской паучихой», «Черной вдовой», ведьмой, отравительницей. Гугеноты проклинают ее имя, католики боятся ее тяжелого, немигающего взгляда. Но когда я смотрю на свою мать, я вижу не только монстра. Я вижу архитектуру этого монстра. Я понимаю, как именно он был создан.
Монстрами не рождаются во флорентийских колыбелях. Их куют на наковальнях бесконечного, многолетнего унижения.
Я пытаюсь представить ее юной. Девочка-сирота из рода торговцев, которую бросили в блестящую, надменную пасть французского двора. Она приехала сюда с сундуками золота, но для принцев крови она всегда оставалась лишь «итальянской купчихой». Никто не любил ее. Но хуже всего было то, что ее не любил собственный муж.
Мой отец, король Генрих II, был очарован Дианой де Пуатье – женщиной, которая годилась ему в матери. Более двадцати лет моя мать, законная королева Франции, была вынуждена делить своего мужа, свой дворец и свою власть с надменной фавориткой.
Я часто задаю себе вопрос: сколько яда нужно проглотить гордой женщине, чтобы улыбаться той, которая спит с ее мужем?
Моя мать глотала этот яд каждый день. Она научилась прятать свои слезы за густой вуалью безразличия. Она научилась быть невидимой. Она стояла в тени роскошных балов, наблюдая, запоминая, вычисляя чужие слабости. Именно там, в этой унизительной тени, выковался ее страшный, ледяной разум.
А затем копье графа Монтгомери пробило золотой шлем моего отца. Король умер в страшных муках. И в тот день, когда Генрих II испустил последний вздох, таинственная, забитая итальянка умерла вместе с ним. На ее месте из пепла и крови восстала истинная Екатерина Медичи. Она надела черное платье вдовы и больше никогда его не снимала. Траур стал ее броней, а Франция – ее личной, неприкосновенной собственностью.
Она никогда не читала нам моралей. Ее воспитание было жестоким, безмолвным и наглядным. Глядя на то, как она правит распадающимся королевством, я усвоила главные, неписаные законы выживания в роду Валуа:
Любовь – это непозволительная слабость. Чувства делают тебя уязвимым. Тот, кто любит, отдает свое горло в руки врага. Матушка отсекла от себя эту слабость навсегда.
Дети – это шахматные фигуры. Мы не были для нее сыновьями и дочерьми в привычном смысле. Мы были ее армией, ее дипломатическими пешками, ее живым щитом. Она стравливала моих братьев друг с другом, чтобы ни один из них не стал сильнее ее самой.
Терпение страшнее кинжала. Она умела ждать. Она могла улыбаться своему злейшему врагу годами, осыпать его милостями, чтобы в один прекрасный день, когда тот расслабится, нанести единственный, смертельный удар.
Страх надежнее преданности. Людей можно подкупить, они могут изменить свои идеалы или веру. Но страх – это инстинкт, который не поддается контролю. Она правила нами через страх.
Матушка выжгла в себе всё человеческое, чтобы сохранить корону для своих безумных, хрупких сыновей. Она взвалила на свои полные плечи гниющую Францию и тащила ее сквозь религиозные войны, не гнушаясь ни ядами мэтра Рене, ни кинжалами наемников.
Я ненавижу ее. Я ненавижу ее за то, что она бросила меня в постель Генриха Наваррского, превратив мою свадьбу в кровавую бойню. Я ненавижу ее за холодные глаза, которыми она смотрит на мои страдания.
Но, стоя перед зеркалом и вглядываясь в свое бледное лицо, в жесткую складку губ, я с ужасом понимаю самое страшное. Я восхищаюсь ею.
Чтобы выжить в этом проклятом замке, где каждый камень пропитан предательством, недостаточно быть просто красавицей или принцессой. Нужно стать такой же, как она. Нужно превратить свое сердце в кусок овернского гранита. Я проклинаю Екатерину Медичи, но с каждым днем, с каждой новой потерей, я всё больше чувствую, как в моих венах пульсирует ее ледяная, расчетливая кровь. Я – истинная дочь своей матери. И, видит Бог, этот дворец еще узнает, насколько хорошо я усвоила ее уроки.
глава восемнадцатая
Глава 18. Жозеф де Ла Моль
Париж отмывали от крови уксусом.
Этот резкий, кислый запах въелся в камни мостовых, пропитал гобелены Лувра и, казалось, осел глубоко в моих собственных легких. Всю осень слуги скребли натертый паркет жесткими щетками, пытаясь вывести багровые пятна, но дерево жадно впитало человеческую жизнь, и там, где падали гугеноты, пол навсегда остался подозрительно темным. Мясные мухи, разжиревшие на трупах, не исчезали до самых ноябрьских холодов. Они лениво кружили над обеденными столами, садились на засахаренные фрукты и открытые декольте фрейлин, постоянно напоминая нам о том, на чем стоит наше кажущееся благополучие.
Двор сошел с ума от лицемерия. Те самые дворяне, которые еще вчера вспарывали животы младенцам и насиловали еретичек на церковных алтарях, теперь заказывали пышные мессы и жертвовали золото на приюты. Карл IX, мой обезумевший брат, по ночам кричал так, что его вой был слышен в дальних галереях – к нему приходили окровавленные призраки. А днем он играл в мяч с моим мужем, Генрихом Наваррским, который стал самым усердным, самым подобострастным католиком во всей Франции. Наш с ним «союз во спасение» работал безупречно. Мы изображали мирную супружескую пару, деля постель, но не касаясь друг друга. Генрих удовлетворял свою плоть с фрейлинами моей матери, а я… я застыла.
После той ночи на залитых кровью простынях, когда я спасла Гастона де Лерана (которого мой муж позже тайно переправил за пределы Парижа), мое тело словно погрузилось в летаргический сон. Я чуствовала себя пустой, как выпитый кубок. Не нависть к матери, презрение к Гизу, холодный расчет с Наваррским – все это выжгло во мне способность желать.
Пока не появился он.
Это случилось в конце ноября. Королева-мать, желая разогнать мрачные мысли короля, устроила грандиозный бал-маскарад. Лувр был украшен тысячами свечей, музыканты рвали струны лютен, а придворные, нацепив маски античных богов и мифических чудовищ, кружились в неистовой вольте. Пляска на могилах.
Я сидела на возвышении, одетая в костюм Дианы-охотницы: легкая туника из серебристого шелка, оставляющая открытыми плечи и часть груди, серебряный полумесяц в высоко взбитых волосах. Мне было скучно. Я смотрела на потеющих под масками мужчин и видела в них лишь мясников в шелковых перчатках.
Вдруг толпа расступилась, пропуская моего младшего брата, Франсуа д’Алансона. Он всегда любил окружать себя новыми лицами, плетя интриги против Карла и Анжуйского. В этот раз за его правым плечом шел молодой человек, при виде которого мое сердце, давно привыкшее биться ровно и холодно, вдруг споткнулось.
Его звали Жозеф де Ла Моль.
Позже я узнала, что он был провансальским дворянином, гугенотом, который чудом пережил Варфоломеевскую ночь, пролежав сутки под грудой трупов своих друзей на кладбище невинных. Он принял католичество под угрозой смерти, но его душа осталась там, среди окровавленных тел. И это читалось в каждом его движении.
Он не был похож ни на грубого, животного Наваррского, ни на наглого, сияющего Гиза. В нем была утонченная, трагическая красота. Высокий, поразительно стройный, с бледным, как каррарский мрамор, лицом и смоляными волосами, спадающими на высокий лоб. Он был одет в строгий черный бархат без единого украшения, что резко выделяло его среди павлиньего двора. Но главное – это были его глаза. Огромные, темные, полные такой невыносимой меланхолии и затаенного огня, что, взглянув в них однажды, вряд ли можно было оторваться.
Брат подвел его ко мне.
– Моя прекрасная сестра, – Франсуа поклонился, кривя тонкие губы. – Позвольте представить вам моего нового дворянина, месье де Ла Моля. Он только что прибыл ко двору и уже сражен вашей красотой.
Ла Моль опустился на одно колено. Его движения были лишены той развязной грации, свойственной завсегдатаям Лувра. В них сквозила трепетная, почти религиозная искренность.
– Ваше Величество, – его голос оказался нежным, вибрирующим, с легким южным акцентом, но без грубости моего мужа. – Я думал, что оказался в аду, прибыв в этот город. Но теперь я вижу, что ангелы спускаются даже в преисподнюю.
Обычный придворный комплимент. Я слышала таких тысячи. Но то, как он это сказал... Его губы слегка дрожали, а взгляд, устремленный на мое лицо, был полон не похоти, а фанатичного обожания. Он смотрел на меня не как на кусок мяса, который можно купить или завоевать, а как на божество, у алтаря которого он готов был принести себя в жертву.
– Вы льстите мне, сударь, – я протянула ему руку, затянутую в тонкую перчатку (материнские уроки не прошли даром, я до сих пор боялась голых прикосновений).
Он не стал целовать перчатку. Он склонил голову, и его губы едва ощутимо коснулись моего обнаженного запястья чуть выше края шелка. Его дыхание обожгло мою кожу. Этот легкий, почти целомудренный жест пронзил меня, как разряд молнии. Внизу живота, в той самой ледяной пустоте, вдруг вспыхнула жаркая, сладкая искра.
Музыканты заиграли павану.
– Вы подарите мне этот танец, мадам? – спросил он, поднимая глаза. В них была мольба человека, просящего глоток воды в пустыне.
Я должна была отказать. Королевы не танцуют первые танцы с безвестными провинциалами. Моя мать уже сверлила меня своим тяжелым взглядом из противоположного конца залы. Но я, как зачарованная, встала и вложила свои пальцы в его ладонь.
Мы вышли в центр залы. Павана – танец медленный, торжественный, не предполагающий тесного контакта. Но когда мы сошлись в первой фигуре, и он обнял меня за талию, я почуствовала, как от его тела исходит удивительный, пьянящий жар. От него не пахло ни потом, ни чесноком, ни удушливым мускусом. Он пах ладаном, чистым бельем и какой-то горьковатой, степной травой.
Мы кружились среди разряженных монстров этого двора, и мне казалось, что мы одни во всем мире.
– Вы дрожите, мадам, – тихо произнес Ла Моль, когда фигура танца свела нас почти вплотную. Его темные глаза смотрели прямо в мою душу.
– В Лувре всегда холодно, месье, – ответила я, стараясь, чтобы мой голос звучал ровно. Но мое дыхание сбилось. Я чувствовала твердость его бедра, когда наши шаги совпадали, чувствовала силу его пальцев на своей спине.
– Это не холод камня, это холод смерти, – прошептал он с пугающей откровенностью. Для новичка при дворе такие слова были равносильны самоубийству. – Я чувствую запах крови на этих стенах. Я закрываю глаза и вижу их лица. Но когда я смотрю на вас... я хочу жить.
Танец закончился. По этикету он должен был отвести меня на место и удалиться. Но вместо этого он, пользуясь суетой масок, увлек меня в глубокую нишу окна, скрытую тяжелой бархатной портьерой.
Там было полутемно. С улицы тянуло ноябрьским холодом, но рядом с ним мне было жарко. Я стояла, прижатая спиной к холодному стеклу, а он нависал надо мной, опираясь руками о стену по обе стороны от моего лица.
– Вы безумец, – выдохнула я, глядя на его побледневшие губы. – Если нас здесь увидят...
– Пусть убивают, – фанатично ответил Ла Моль. – Жизнь без этого мгновения не имеет смысла.
Он не набросился на меня, как дикий зверь, как это делали другие мужчины. Его рука, длинная, с тонкими, аристократичными пальцами, медленно поднялась и легла на мое обнаженное плечо. Прикосновение было невесомым, трепетным, но оно прошило мое тело током. Я тихо охнула, непроизвольно подавшись вперед, навстречу его руке.
Моя грудь, стесненная корсетом, тяжело вздымалась. Жозеф провел тыльной стороной ладони по моей ключице, затем по шее. Его пальцы путались в моих выбившихся волосах. В его прикосновениях была такая невыносимая, болезненная нежность, что у меня на глаза навернулись слезы. Я так долго была окружена жестокостью, так долго носила ледяную броню, что эта нежность стала для меня самым острым, самым пронзительным оружием.
Он наклонился. Его губы коснулись моей шеи, там, где бешено билась пульсирующая жилка. Поцелуй был мягким, влажным, обжигающим. Я закрыла глаза, запрокинув голову. Мои руки сами собой легли на его плечи, сжимая черный бархат.
Я почуствовала, как его губы скользят выше, к мочкам ушей, к линии скул. Он вдыхал аромат моей кожи так, словно я была спасительным фимиамом. Когда наши губы наконец встретились, это не было грубым вторжением. Это было сладкое, томительное слияние. Я приоткрыла рот, впуская его, и мир вокруг перестал существовать. Не было больше ни безумного Карла, ни отравительницы-матери, ни фальшивого мужа. Был только этот мальчик с трагическими глазами, чья нежность плавила мои внутренности, превращая их в горячий, пульсирующий поток.
Он прижал меня к себе, и я почувствовала его мужскую силу – твердую, требовательную, но сдерживаемую огромным уважением. Он не пытался задрать мои юбки, не пытался разорвать корсет. Он любил меня в этом поцелуе, отдавая мне свою истерзанную душу.
Внезапно из-за портьеры донесся пьяный смех и звон бьющегося стекла – кто-то из миньонов короля уронил кубок с вином. Этот звук, как удар хлыста, вернул нас в реальность.
Мы отшатнулись друг от друга. Ла Моль тяжело дышал, его грудь ходила ходуном. В его глазах полыхал пожар.
– Простите меня, моя королева, – прошептал он, отступая на шаг. – Я не властен над собой. Вы – мое наваждение. Моя погибель.
– Идите, Жозеф, – мой голос дрожал. Я поправила сбившуюся тунику. – Идите, пока нас не заметили.
Он низко поклонился и исчез за бархатной шторой, оставив меня одну в нише.
Я прислонилась горячим лбом к холодному стеклу. Внизу, во дворе, швейцарские гвардейцы тащили к воротам телегу с какими-то мешками. Возможно, мусором. А возможно, телами тех, кто умер сегодня от ран в подвалах. Кровь и любовь, смерть и страсть всегда шли рука об руку в этом проклятом замке.
Но сейчас мне было плевать. Я прижала пальцы к своим влажным, припухшим губам, на которых все еще оставался вкус его поцелуя. Девчонка Марго была мертва, но королева Маргарита только что поняла, что ее ледяная маска дала трещину. И в эту трещину ворвался горячий, гибельный ветер. Я влюбилась. И на этот раз это было смертельно.
Глава девятнадцатая
Глава 17. Опасные игры
Любовь в Лувре всегда имела привкус мышьяка и старой крови. Если вы думаете, что страсть – это пасторальные прогулки по садам Блуа и чтение сонетов Петрарки под лютню, значит, вы никогда ничего не знали про двор моей матери, Екатерины Медичи. Здесь, среди отравленных перчаток и кинжалов, спрятанных в складках тяжелого бархата, любовь была самой опасной из всех возможных игр. Она лишала разума, заставляла забывать об осторожности, а за любую оплошность во дворце Валуа платили только одной монетой – отрубленной головой.
Я знала это. Знала каждой клеточкой своего тела, чуствуя, как ледяной ветер пробирается сквозь щели в окнах моей спальни той зимой 1572 года. Но когда Жозеф де Ла Моль смотрел на меня своими огромными, полными трагической нежности глазами, мой разум замолкал.
Наша связь началась почти сразу после того танца. Мой муж, Генрих Наваррский, был слишком занят тем, что разыгрывал из себя набожного католика и волочился за мадам де Сов, одной из самых красивых шпионок моей матери. У нас с ним был уговор. Он не лез в мою постель, я не лезла в его интриги. Мы были идеальной ширмой друг для друга.
Жозеф нашел для нас тайное убежище. Это была крошечная, заброшенная каморка под самой крышей старого крыла Лувра, где когда-то жила прислуга. Там пахло пылью, сухими травами и мышами, но для нас это место стало настоящим раем.
Я помню один из вечеров в середине января. Париж задыхался от жестоких морозов, Сена замерзла так крепко, что по ней ездили тяжелые обозы. Я ускользнула со скучного приема у королевы, завернувшись в темный шерстяной плащ, накинутый прямо поверх домашнего платья. Жилонна, моя верная наперсница, осталась дежурить в коридоре, готовая в любой момент поднять ложную тревогу.
Я поднималась по узкой винтовой лестнице, вздрагивая от каждого шороха. Ступени скрипели. Мне казалось, что из-за каждого поворота может вынырнуть швейцарец с окровавленной алебардой или, что еще хуже, один из безликих шпионов моей матери.
Но когда я толкнула неприметную дверь и шагнула в каморку, страх исчез.
Там было тепло. Жозеф растопил крошечный, пузатый камин. На полу лежал старый, потертый медвежий мех. Но самое удивительное было не это. Вся каморка, несмотря на лютую стужу за окном, благоухала.
Жозеф стоял посреди комнаты в одной расстегнутой белой рубашке. В руках он держал корзинку, доверху наполненную красными розами. Я не представляю, каких сумасшедших денег ему стоило достать эти цветы посреди зимы у королевских садовников, но он не пожалел ни единого экю.
– Моя королева, – прошептал он, опускаясь передо мной на колени.
Он взял мою замерзшую руку и прижался к ней горячими, влажными губами. От него исходил тот самый дурманящий запах степных трав и чистой мужской кожи. Я сбросила плащ.
– Вы сумасшедший, Жозеф, – тихо сказала я, зарываясь пальцами в его густые, смоляные волосы. – Если нас найдут...
– Вряд ли смерть имеет значение, когда я могу касаться вас, – он поднял на меня свои трагические глаза.
Он медленно, словно совершая священный ритуал, начал раздевать меня. Его длинные, аристократичные пальцы расшнуровывали мой жесткий корсет. Когда китовый ус наконец перестал сдавливать мои ребра, я глубоко, с наслаждением вздохнула. Моя грудь, тяжелая и налитая желанием, освободилась от оков. Жозеф стянул с меня платье, оставив только в тонкой батистовой сорочке, которая почти ни чего не скрывала в отблесках каминного пламени.Он взял корзинку и начал вынимать розы, обрывая лепестки. Он бросал их на медвежью шкуру, создавая для нас багряное ложе.
Я смотрела на него, и мое сердце сжималось от щемящей нежности. Я опустилась на колени рядом с ним, потянулась и сбросила с его плеч рубашку.
Его кожа была бледной, почти прозрачной, с легкой синевой вен. В свете огня он казался высеченным из мрамора ангелом. Я взяла горсть красных лепестков и медленно, наслаждаясь каждым мгновением, рассыпала их по его груди. Они падали на его кожу, как капли свежей крови. Этот контраст – белая плоть и кроваво-красные лепестки – был невероятно возбуждающим и одновременно пугающим, напоминая о резне, которую мы оба пережили.
– Вы прекрасны, Жозеф, – выдохнула я, наклоняясь и собирая лепестки с его груди губами.
Мой язык коснулся его кожи. Он вздрогнул, издав тихий, прерывистый стон. Я почуствовала, как напряглись мышцы на его животе. В отличие от грубого, животного напора Наваррского или наглой уверенности Гиза, в Ла Моле была дрожащая, оголенная страсть. Он поклонялся мне.
Его руки легли на мои бедра, скользнули под сорочку. Его пальцы были горячими и жадными, но невероятно деликатными. Он гладил мою кожу так, словно боялся сломать меня, но его ласки заставляли меня выгибаться дугой. Я стянула через голову сорочку, оставаясь совершенно обнаженной на мягком меху, усыпанном розами.
Он навис надо мной. Его темные волосы падали мне на лицо, щекоча щеки. Жозеф целовал меня долго, глубоко, выпивая мое дыхание. Его губы скользили по моей шее, спускаясь к груди. Когда он взял в рот мой сосок, слегка прикусив его, сладкая, тягучая боль пронзила низ моего живота. Я застонала в голос, запрокинув голову.
Мы сплелись на этой звериной шкуре, давя своими разгоряченными телами красные лепестки. От них по каморке поплыл тяжелый, сладкий аромат розового масла. Он вошел в меня медленно, глядя мне прямо в глаза, словно хотел слить воедино не только наши тела, но и наши истерзанные души. Каждый его толчок отзывался во мне горячей, пульсирующей волной. Я обхватила его ногами, прижимая к себе так сильно, словно хотела спрятать его внутри себя от всего этого жестокого мира. Мы задыхались от страсти, наши тела блестели от пота, сливаясь в свете огня.
Когда наслаждение накрыло меня, я вскрикнула, впившись ногтями в его бледную спину, оставляя на ней красные полумесяцы царапин. Жозеф замер, его тело свело судорогой, и он тяжело упал на мою грудь, целуя мое плечо.
Мы долго лежали в тишине. Я гладила его волосы, прислушиваясь к тому, как успокаивается его сердцебиение. Запах раздавленных роз, мускуса и мужского пота кружил голову. Это была иллюзия счастья, украденная у смерти.
– Вы плачете, Марго? – вдруг тихо спросил он, приподнявшись на локте. Он сцеловал слезинку, скатившуюся по моей щеке.
– Я боюсь за вас, Жозеф, – прошептала я, чуствуя, как ледяной холод реальности снова заползает в душу. – Вы не знаете этот двор. Вы думаете, что ваш покровитель, мой брат Франсуа д’Алансон, защитит вас?
При упоминании имени Франсуа лицо Ла Моля посуровело. В его глазах фанатика снова вспыхнул опасный огонь политических амбиций.
– Герцог Алансонский – благородный человек, мадам. Он сочуствует нашему делу. Мы, «Недовольные», не потерпим тирании Карла и вашей матери. Мы собираем силы. Наваррский, принц де Конде, мой друг Аннибал де Коконнас... мы готовимся к тому, чтобы освободить Францию.
Внутри меня все оборвалось. Какая непростительная, самоубийственная глупость!
Я резко села, прикрыв нагую грудь смятой сорочкой.
– Жозеф, послушайте меня! – я схватила его за плечи, глядя в его упрямые глаза. – Мой брат Франсуа – это ядовитый паук. Он плетет интриги не ради Франции и не ради гугенотов. Он делает это только из зависти к Карлу и Анжуйскому. Ему нужна корона! И как только запахнет жареным, как только моя мать узнает о вашем заговоре – а она узнает, поверьте мне! – Франсуа сдаст вас всех палачу, лишь бы спасти свою собственную шкуру. Он перешагнет через ваш труп и даже не обернется.
Ла Моль снисходительно улыбнулся. Эта улыбка человека, ослепленного идеалами, взбесила меня.
– Вы судите о нем слишком строго, любовь моя. У нас все готово. Скоро мы выступим.
– Вы глупец! – зашипела я, чуствуя, как страх сдавливает горло. Внезапно я вспомнила хруст костей месье де Ланабура в подземельях Лувра. – Они будут пытать вас. Они раздробят вам кости испанским сапогом. Я не хочу... я не хочу видеть, как вас убивают! Умоляю, уезжайте из Парижа. Бросьте Франсуа! Уезжайте в Прованс, я буду посылать вам письма...
Жозеф мягко, но непреклонно убрал мои руки со своих плеч. Он был рыцарем из старых легенд, попавшим в эпоху, где правили крысы и отравители.
– Я не могу предать своих друзей, Марго. Честь дворянина не позволяет мне бежать. Я останусь. Ради Франции и... ради того, чтобы быть рядом с вами.
Я поняла, что спорить бесполезно. Этот прекрасный, страстный мальчик был обречен. Он сам шел на плаху, ведомый своими благородными, но совершенно не уместными здесь идеалами.
Где-то далеко внизу, под крышами дворца, раздался крик. Протяжный, полный не человеческой боли. Может быть, это пьяные гвардейцы затеяли драку, а может, в подвалах кого-то уже допрашивали. Звук эхом прокатился по каменным коридорам и затих.
Ла Моль обнял меня за плечи, пытаясь согреть. Но мне было холодно. Лепестки роз на его бледной груди больше не казались мне символом любви. Теперь я отчетливо видела, что это были капли крови. Крови, которая скоро прольется по-настоящему.
Я прижалась к его плечу, закрыла глаза и молча, чтобы он не видел, заплакала. Я плакала по нашей обреченной любви, по его красивому телу, которое скоро будет истерзано палачами, и по себе, девченке, которая снова поверила, что в замке из пепла и роз может вырасти что-то чистое. Опасные игры только начинались, и я уже знала, кто выйдет из них побежденным.









