Текст книги "Собрание сочинений в десяти томах. Том 2"
Автор книги: Алексей Толстой
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 51 страниц)
Повороты с проселочных дорог всегда надо разыскивать от межевой ямы; в ночную пору если ямщик и нашел яму, опрокинувшись в нее вместе с лошадьми и тарантасом, то около оказываются уже не одна дорога, а сразу три, и, поехав по средней, попадешь на пашню или в овраг.
Так и Александр. Демьянович, отъехав от барыни Тимофеевой, очутился, наконец, посреди поля; небо заволокло, звезды пропали, и едва видна была дуга на кореннике. Без шума катились колеса прямо по траве, и вдруг тарантас принялся подскакивать, крениться направо и налево; Александр Демьянович вцепился в железки, стиснул зубы.
Ямщик сказал спокойно:
– По пашне едем.
– Свороти на дорогу! – закричал Растегин.
– Сейчас выедем. Но, милые! Фу ты! Стой, стой! Ну что, если в овраг угодим? Чистое наказание, темень какую наворотило!
После этого долго стояли где-то, поворотив лошадей по ветру; ямщик, слезши с козел, оглядывался, топал ногой по пашне, кряхтел.
– Некуда ей и деваться, обязательно должна быть дорога; вот ведь ехали, ехали и заехали! – Наконец он, захватив кнут, сказал: – Вы тут подождите да крикните, когда я голос подам, а то и вас потеряешь, – и пропал в темноте.
Александр же Демьянович сидел, спрятавшись в воротник, и слушал, как негромко пел ветер в гривах, в плетеном кузове тарантаса; на нос и щеки падали иногда капли дождя; Растегину казалось, что с левой стороны черное место – овраг и колеса на краю обрыва; он боялся пошевелиться – вдруг дернут лошади.
– Триста лет, черт бы их задрал, помещики живут, я хоть бы дороги устроили; ну что стоит поставить фонарь… Темень проклятая! – бормотал Растегин. – Двадцатые года! Тысячу раз дурень этот ездит и каждый раз плутает, наверное.
Он, ворча и досадуя, начал зябнуть, зафыркал носом, завертелся.
– Василий! – закричал вдруг Растегин, высунувшись из воротника, – где ты?
Лошади сейчас же дернули и пошли; он кинулся к вожжам и, не найдя их, принялся взвизгивать не своим голосом; испуганные лошади побежали рысью, увозя тарантас прямо к черту. Вдруг коренник захрапел, ударился обо что-то, пристяжка запуталась, и лошади стали. Александр Демьянович с размаху налетел на козлы и различил впереди себя огромный крест.
Дрожь пробрала Растегина; не смея пошевелиться, вспомнил он, что подобные кресты ставят на местах, где находят путника, погибшего не своею смертью. Стало казаться, что повсюду из черной пашни торчат подобные кресты. И какие же люди должны жить в этом бездолье, бездорожье и темноте?
– Вот он и крест. Вот и дорога, – громко проговорил ямщик, вдруг появившись около тарантаса. – Видишь ты, куда заехали! К самому то есть мосту. – Он живо влез на козлы, присвистнул и поворотил направо.
Но направо моста не оказалось; повернули налево, и тоже не было моста. Ямщик поехал прямиком, но сейчас же осадил коней и сказал с испугом:
– Ну, барин, нас бог спас, гляди – совсем в овраг въехали.
– Нет, уж пожалуйста, я дальше не поеду, – стуча зубами, пробормотал Растегин и выскочил из тарантаса. – Какой ты ямщик! Дурак ты, а не ямщик!
– Земля, она – земля, разве ее поймешь? – ответил ямщик.
Светать еще не начинало, но понемногу небо зазеленело у краев, стали различимы и лошади, опустившие морды, и кузов тарантаса, и согнувшийся на козлах ямщик в картузе; а еще спустя немного проступила и трава и борозды пашен; издалека, едва слышно, донесся крик петуха.
– Кочета поют. Это ивановские петухи, – прошептал ямщик, вытянув ухо, – вот какого мы крюка дали.
– Почему это непременно ивановские петухи?
– По голосам слышно, голоса тонкие. У нас в Утевке у петуха голос грубый.
– Эх ты рожа, – с ненавистью сказал Растегин, ему так и чесалось стукнуть глупого ямщика, – куда ты меня спать повезешь?
– Куда ехали, туда и привезу. Разве мы зря завезем. Мы здесь с малолетства на этом деле, слава богу, сколько годов ездим. Рядились к барину Чувашеву на усадьбу, вот тебе за Ивановкой тут и усадьба.
Скоро совсем прояснило. Александр Демьянович влез в тарантас и замолчал. Ямщик, выбравшись из буераков, живо покатил по светлеющей дороге на крик петухов. Скоро забрехали собаки, вправо показались ометы соломы, избы, утонувшие в соломе, ветхие плетни, за которыми пели на тонкие голоса знаменитые ивановские кочета, влево же синела куща сада…
Ямщик, нахлестав, прокатил березовую подъездную аллею, завернулся на просторном дворе и стал около нового небольшого дома.
В одном окне горел свет. Растегин вылез из тарантаса, прижался к стеклу и увидел бревенчатую комнату, у одной стены – большой красный ящик на козлах, напротив – стол, на нем горящая свеча, две голых до локтя руки, в них растрепанная голова спящего человека, и от его локтя по всему краю стола лежащие окурки. По огромному усу Александр Демьянович признал в спящем старого своего приятеля, Семена Семеновича Чувашева. Он был известен в свое время за кутилу и бешеного игрока; и вот уже Александр Демьянович не помнил хорошо: Чувашева ли побили, Чувашев ли побил, или никто никого не бил, но какая-то дама вообще не вовремя родила, – словом, был скандал, и Чувашев пропал из Москвы.
Удивленный сейчас необычайным его видом, Растегин громко постучал в стекло. Чувашев испуганно вскинул голову, кинулся к ящику, открыл его, что-то понюхал, захлопнул и только тогда повернулся к окну.
– Семен Семенович, это я, не узнаете? – закричал Растегин.
Семен Семенович исчез и тотчас же появился на крыльце, поддергивая клетчатые панталоны и недовольно щурясь.
– Ба-ба-ба, – проговорил он, – как не узнать. А за каким делом занесло вас в эту дыру? – И, не дожидаясь ответа, выпучил покрасневшие глаза на ямщика: – Ты что это у меня по клумбам ездишь! Молчать! – закричал он, хотя ямщик и не отвечал ничего, с видимым сожалением оглядывая помятые клумбы.
Александр Демьянович кое-как уладил дело, – дал завопившему внезапно ямщику на чай и вслед за хозяином вошел в дом. Уселись они за тем же столом, напротив красного ящика.
– Вы по какой, по пуговичной или по канительной части, я уж и забыл, – спросил Чувашев.
– У нас арматурный завод, окна р двери обделываем, да не в этом сила, на бирже немного подыграл, миллиончиков шесть, – ответил Александр Демьянович.
– Сколько? Так! А к нам зачем?
– За стилем.
Семен Семенович сейчас же вскочил и в волнении пробежался по комнате. Гость подробно объяснил ему цель и значение своей поездки. Чувашев остановился перед самым носом Александра Демьяновича, поддернул штаны и только крякнул, ничего не сказал и опять принялся бегать.
– Скажите, вы на ощупь чувствуете эти шесть миллионов? – спросил он наконец. – Ну и чувствуйте, черт с вами. Вот что я скажу: не туда заехали. Стиль этот я к себе на пистолетный выстрел не подпущу! Прадед, бабка и отец из-за стиля меня без штанов на белый свет выпустили. Досталось мне от батюшки вот сколько… А было… Эх! Зато теперь – шалишь, я в себе американскую складку нашел… Надо дело делать, надо деньги ковать, вот вам мой стиль.
– Так-то так, а только на земле много не наживете, спекулировать на ней – туда-сюда, а то рожь да рожь – противное занятие.
– Ну знаете, я не так глуп. Именьишко это дала мне одна добродетельная тетка в пожизненное пользование. Я спросил себя только: «Способен?» И – конец. Никаких размышлений. Вот мой принцип: каждую минуту я должен заработать минимум одну копейку: итого в сутки четырнадцать рублей сорок копеек, минимум, – Чувашев повернулся на каблуках и вдруг схватился за свой длинный нос, точно в испуге. – Тсс, – прошептал он, – вы ничего не слышали? Как будто пискнуло.
– Да, действительно кто-то пищит, – прошептал Растегин.
Семен Семенович живо подскочил к ящику, распахнул в боку его дверки и залез туда с головой.
– Вот это яйца, вот это я понимаю, ни одного болтуна, – проговорил он оттуда и вылез обратно, держа в руках пятерых только что вылупленных цыплят, – вот, не угодно ли, – пять паровых цыплят, а к осени будут у меня из них, на худой конец, пять петухов. Дело золотое, хотя беспокойное, – наладились, подлецы, выводиться по ночам; черт их знает – думаю, какая-то ошибка в инкубаторе; при этом паровой цыпленок – прирожденный хам, – ничего не боится, так и лезет под воронье. На! В каждом деле не без урону. Эх! Оборотный бы мне капитал, я бы всю Европу курятиной накормил. Теперь вот что – идем купаться и завтракать.
– Мало я расположен купаться, – возразил Растегин, но все же поплелся вслед за хозяином в дом. Бревенчатые комнаты были уставлены универсальной американской мебелью, везде висели карты, картограммы, чертежи, на столах и подоконниках стояли механизмы для ловли мышей, для переплета книг, для вязанья носков и кальсон, из одной машины торчал недошитый башмак и прочее и прочее.
Чувашев указал рукой на все это и сказал:
– В этом доме каждая минута превращается в мелкую монету: сам шью, сам вяжу, сам тачаю, сам продаю, мышеловка выдумана мной, патентована, принцип чисто психологически-вкусовой, мышь лезет в нее в невероятном количестве. Покупайте патент.
– Нет, я, знаете, лучше что-нибудь из старой мебели.
– А я говорю – такой мышеловки вы нигде не найдете.
– Нет, я патентом не – интересуюсь.
– Купите одну модель. Поглядите, какая работа.
– Работа действительно хорошая.
– Берите, берите, по старой дружбе уступлю за пятьдесят рублей.
Александр Демьянович пожал плечами, все же вынул деньги, а мышеловку, не зная куда девать, положил в карман.
После этого приятели вышли на балкон, спустились в парк, сырой и туманный, прошли мимо клумб, разбитых еще в старину, а теперь засаженных капустой и салатами, обогнули дом, и Чувашев велел гостю подняться по лестнице на крышу. Здесь на высоких козлах стоял жестяной бак.
– Это мое второе изобретение, – сказал Чувашев, – я одновременно обливаюсь водой на свежем воздухе, не теряю времени шляться на речку, и уже использованная вода идет затем по желобам на поливку овощей. Не угодно ли под бак?
На крыше дул ветер, было сыро и холодно. Растегин понимал, что наверняка простудится, но хозяин так уговаривал, что пришлось все-таки раздеться и стать под бак, который тотчас сам и опрокинулся, обдав Растегина ледяной водой. Александр Демьянович молча схватил одежду, слез вниз и, трясясь и шепча ругательства, слушал, как наверху фыркает и возится американец.
После купанья завтракали на террасе. Александру Демьяновичу хотелось спать, но Чувашев повел его смотреть птичник, утиный садок, небольшой консервный завод, причем тут же продал впрок триста жестянок утиной печенки и еще кое-какого месива, вывел за ограду парка и указал на кучу земли, смешанной с навозом и порошком, его, Семен Семеновича, патентованным удобрением; но от покупки этого Александр Демьянович отказался наотрез. Больше смотреть было нечего. Приятели медленно возвращались по старой аллее в дом.
– Дорого бы я дал посмотреть, как живут настоящие помещики, – сказал Растегин, – вот одна такая аллея может облагородить человека.
Чувашев сейчас же остановился, ударил себя по лбу и воскликнул:
– Бац! О чем же я думаю! Сегодня везу вас на именины к Ражавитинову. Там увидите весь уезд. И уж такие двадцатые года – стул не передвинут. Меня по крайней мере всегда прямо тошнит в этом доме. Согласны? Вы мне дадите за это сто целковых.
– Да, знаете, вы действительно американец. Ну да ладно, ваша сила. Везите меня на именины, – сказал Растегин.
4У больших окон ражавитинского дома беседовали дамы, глядя на подъезжающих гостей.
У каждого свой обычай подъезжать. Иной, надвинув картуз и подбоченясь, чертом вылетает на своих серых из тучи пыли под самое крыльцо; другой и клячонку выберет похуже и упряжь веревочную, и сам подмигивает на то, как дамы в окнах потешаются его видом; иной едет степенно и с важностью, как гусь, всходит на крыльцо; а иной спешит поскорее укрыться в дому, боясь пуще всего на свете – показаться смешным.
В одном окне стояли две барышни Петуховы, обе премило одетые в голубое, и рассказывали молодой вдове Сарафановой вполне дозволенные вещи.
Молодая же вдова внимательно слушала, как в следующем окне прокуренная табаком помещица Демонова ругала ее на все корки.
В третьем окне стояла хозяйка дома, всегда имеющая почему-то вид беременной, и с унынием глядела на толстую, высокую, красную, косую помещицу Тараканову, которая говорила восторженным басом: «Дорогая, я вас жалею от всего сердца, ваш муж просто воробей. Посмотрите: вот мой Петя – это идеал человека».
Идеал человека, без малого пудов на десять, находился тут же, одетый в табачный жакет и белые панталоны; он прятал одну руку за спину и слушал с милой улыбкой на круглом лице, похожем на овощ, иногда приговаривая шлепающими губами: «Ну, котик, ты уж слишком!»
Мимо окон спокойно прохаживалась девица Рубакина, рябая, в очках и в мужской поддевке. В уезде ее называли – «ефрейтор». Папаша Рубакин, со своими почками, сидел неподалеку в кресле и с любовью и страхом глядел на дочь, ожидая от нее всего. Она славилась как лихой наездник, стрелок и как большая умница с великими причудами. Прошлым летом были кавалерийские маневры, и «ефрейтор» участвовала в них, не слезая с седла: сама ходила с офицерами в атаки и на разведку, переплывала реку и хлопала водку, как сам эскадронный. Папаше Рубакину, при своих почках, пришлось трястись за ней недели две, старика это чуть не зарезало. Но все же ни один из офицеров так на ней и не женился.
В глубине белой, с колоннами и портретами, низкой залы стояли, дымя табаком, два брата Сомовы, в чесуче и с такими складками на шеях, будто они их перевязали веревочкой. Здесь же вертелся Дыркин, Петр Петрович, в полосатеньком пиджачке, который он при всяком случае называл петанлером.
О травосеянии как средстве удержать в помещичьих руках уплывающую землю беседовал с братьями Сомовыми националист Борода-Капустин. Другой, просто Капустин, держал за пуговицу своего дядю – маленького, усатого, взъерошенного либерала Долгова – и говорил:
– Если тебя приспичила совесть – возьми и поплачь, а мужиков не порти, не трогай.
– Все-таки, того-этого, ты меня лучше за пуговицу не держи, – отвечал Долгов.
Сам хозяин, Егор Егорыч, с виду совсем англичанин, хотя чрезмерно тучный, духом – коренной русак, характером же воробей, как выразилась Тараканова, все чаще пропадал за дверью, где звенели ножи, стучал фарфор, и оттуда долетал его веселый голос; появляясь в гостиной, он говорил:
– Господа, немного еще подождать умоляю, вот-вот Семочка Окоемов подъедет, без него, право же, нет аппетита.
Наконец одна из барышень, Петухова, воскликнула:
– Едет, едет!
Гости подошли к окнам, глядя, как через клеверное поле ехали два экипажа. В переднем сидел один, без кучера, Семочка Окоемов, в заднем – Чувашев и какой-то посторонний.
– Кто бы это мог быть? – задумчиво спросил папаша Рубакин. – Какой-то брлтый, кажется симпатичный.
– Странная рожа, – сказал Сомов.
– Да, рожа скверная, – промычал младший Сомов.
– Еврей какой-то, – сказал Капустин.
– А надавай ему в шею, – проворчал Борода-Капустин.
Дыркин ничего не сказал; он внимательно вглядывался, точно признавал Растегина; старое, сморщенное лицо его изобразило почти испуг, верхняя губа приподнялась, и появились из-под седых усов желтые зубы.
Экипажи тем временем подъехали; Семочка Окоемов сидел прямо на дне тарантаса, в сене; он замотал вожжи на облучке и высунул огромную босую ногу, но, поглядев в окна, тотчас принялся обувать сапоги, которые снимал, чтобы не тосковали ноги.
Александр Демьянович вошел в залу и слегка даже оробел, увидев такое многочисленное общество. «Дворяне, вот они какие», – подумал он и, еще не зная, как себя повести, на случай несколько раз нырнул головой, как бы кланяясь. Никто на это не ответил. Чувашев подвел его к хозяйке и представил:
– Старинный приятель, приехал по весьма щекотливому делу.
– Насчет мебели, – сказал Растегин. Чувашев же пошел шептать по гостям: «Биржевой воротила, Рокфеллер, приехал деньги швырять».
– А мы встречались, хорошо вас и помню, за картишками… Дыркин, здешний помещик, вот радость нечаянная, – заговорил Петр Петрович, когда до него дошла очередь здороваться, и затряс Растегина за руку, – сядем-ка рядом за обедом, очень, ужасно рад…
Тем временем гости пошли к водке, в изобилии стоявшей за отдельным столом, среди закусок таких аппетитных, что про каждую можно было смело сказать – под такую выпьешь море.
Помещики налегли на водку; у братьев Сомовых с каждой рюмкой оказывалось уже не две, а по шести складок на шее; Рубакин, держась за почки, наклонился над закусками, говорил: «Эх, старость не радость!» – и пил под луковый соус; Борода-Капустин наливал себе зелье прямо в стакан, выпивал духом, говорил: «Ух!» – и нюхал корочку; Капустин приналег на коньяк; один Дыркин больше вертелся да расковыривал вилкой паштеты, за что получил от Сомова замечание: «Что ты, брат, все нюхаешь? Ты ешь, а не нюхай». Тараканов, как человек идеальный, к столу не подходил, хотя и смотрел на него издали, с видимым сожалением шевеля короткими пальцами.
С Растегиным происходило странное: едва он выпивал рюмку, она вновь сейчас же наполнялась, но, когда он нацеливался на какой-нибудь пирожок, снедь исчезала и отправлялась за спиной его в чей-то рот; все это проделывала одна и та же рука, грязная и большая, как лопата. «Съесть бы чего-нибудь, не выдержу натощак», – думал он, и опять его подталкивали под локоть, и голос Семочки Окоемова ревел над ухом: «Ну-ка, последнюю, это вам не Москва, передергивать у нас не в обычае».
Хозяин, Егор Егорович, кое-кого уже оттаскивал за руку от водочного стола, говоря: «Шалишь, брат, ты мне все дело испортишь», и понемногу помещики, вытирая рты, уселись к столу.
Растегин поместился напротив Окоемова, между Рубакиным и Дыркиным. В голове у него стоял гул, и он с ужасом заметил, что число сидящих удвоилось.
Предварительная закладка развеселила всех, увеличила аппетиты; уже старший Сомов грохотал, тряся животом стол; уже Семочка Окоемов потребовал восьмую тарелку ухи, а Дыркин пустился рассказывать вслух такую историю, что помещица Демонова уронила в суп с носа пенсне, повторяя: «Ой, умру!»
Барышни Петуховы мало занимались едой, они делали глазами следующее: глядели ими на кончик носа, закатывали кверху, затем вскидывали их на Растегина.
– Как вам нравится моя дочь? Большая оригиналка, это у нас в роду, – точно сквозь туман и гул голосов услышал Растегин голос Рубакина.
– Страшно нравится, – ответил он, замечая, что у вдовы Сарафановой необыкновенно расширяются зрачки.
– Осторожнее, она вас живо обработает, – шепнул сбоку Дыркин.
– У моей дочери мужской характер; если приглядеться, то она привлекательна, – продолжал Рубакин, печально жуя огурец.
– Послушайте, Александр Демьянович, меня вот Капустин спрашивает, вы не покупаете лошадей? У него есть преотличная тройка, – спросил через стол Тараканов, но, дернутый за рукав женой, сейчас же прибавил: – Извините, это я так!
– Видите, как вам навязываются, – шептал Дыркин, – я здесь никого не уважаю. Вот, видите, Сомов, – у него в кабинете нашли младенца в спирту, насилу замяли дело; а этот, черный, худощавый, Борода-Капустин, жену заморил, честное слово, голодом и живет с цыганкой; вы что – опять на Сарафанову смотрите? На нее в прошлом году церковное покаяние хотели наложить за распущенность. А знаете, почему за барышень Петуховых никто не сватается? У их отца жил араб из Индии в камердинерах, оказался больной проказой; смотрите, как у них щеки напудрены. По старой дружбе говорю, вам тут всего станут предлагать – и лошадей, и землю, и мебель, и девицу в жены, – отказывайтесь наотрез. Верьте моему честному слову, все дрянь, а вот как свалит жар, к вечеру едем ко мне, я вас познакомлю с моей домоправительницей, вот это – женщина, настоящая загадка, прямо Будда или сфинкс.
– Ага, вот они когда! – внезапно закричал Семочка Окоемов басом; перед ним лакей поставил полную миску раков; Семочка крякнул и принялся их грызть, выковыривая, и прихлебывая, и жмуря глаза, причем трудно было рассмотреть, когда он кончал и когда начинал следующего рака; по рукам его и по безбородым щекам текли грязь и сок.
– Дыркин, замолчи сию минуту, иначе об тебя руку оботру, – сказал он вдруг, и на мгновение его мокрая и непомерная рука повисла в воздухе, затем он опять продолжал прежнее занятие.
Дыркин, только что пустившийся в описание красот домоправительницы, сейчас же замолк и съежился.
– Вот этого черта больше всего надо опасаться, – шепнул он; и Растегину действительно стало казаться, что в этой глуши и его могут слопать, как вареного рака.
Дыркин продолжал:
– Смотрите, это нарочно он раками вымазывается, его заставляют на Рубакиной жениться, так он для отвращения вымазывается, А у самого на уме совсем другое.
Обед кончился. Разговаривать хорошо натощак, а после еды приятно взять подушку, да и завалиться куда-нибудь в траву. Так почти все и сделали. Хозяйка дома, никому уже теперь не нужная, куда-то ушла; Егор Егорович, огорченный, что вот уже и конец обеду, еще подходил то к одному гостю, то к другому, пробуя заговорить, но гость только таращил на него слипающиеся глаза и во всем соглашался. Тараканов, отпущенный супругой, подошел к Егору Егоровичу и проговорил:
– Пойдем, того, в траву.
Либерал Долгов сел на лошадей и уехал; в дому стало тихо, только где-нибудь раздавался густой храп во все носовые завертки.
Растегин брел по аллее, покачиваясь иногда, и придерживался за березовые стволы; из травы кое-где торчал угол подушки или задранная коленка; Александру Демьяновичу было смутно и тяжко и в теле и на душе; за поворотом он увидел на скамейке Дыркина и Чувашева: они о чем-то точно совещались, хихикали и хлопали друг друга по коленкам. Повалившись рядом с ними, Растегин сказал:
– А я представлял помещичью жизнь стильной, как говорится, поэтичной. Вот тебе и Борис Мусатов! Раков жрут. Что это за разговор за столом, через каждое слово – кобыла, овес, рядовая сеялка. Неужто все погибло? Я – эстет, мне тяжело, господа.
– Слушай, Саша, – проговорил Чувашев, оглядываясь, – ты прости, пожалуйста, ведь мы с тобой, кажется, на «ты» выпили, так вот что – едем, – делать здесь больше нечего, вышла неприятная история, я тебе по дороге расскажу.
– Я бегу, у меня уже парочка заложена, а вы через полчаса выезжайте, прямо ко мне, Александр Демьянович, милочка моя, доставлю вам великое удовольствие, – сказал Дыркин и долго тряс вялую руку Растегина, который, ничего не понимая, тяжело сидел на скамье.