Текст книги "Собрание сочинений в десяти томах. Том 2"
Автор книги: Алексей Толстой
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 36 (всего у книги 51 страниц)
Только после обеда выехали разгоряченные вином всадники из усадьбы Цурюпы в Милое.
Впереди на косматом сибиряке, храпевшем под тяжестью всадника, скакал, раскинув локти, Волков. За ним неслись братья Ртищевы, поднимали нагайки и вскрикивали:
– Вот жизнь! Вот люблю! Гони, шпарь!
Ртищевым было все равно – на князя ли идти, стоять ли за князя, – только бы ветер свистел в ушах. К тому же, после уговоров Цурюпы, они решили покарать безнравственность.*
Позади всех, помятый, угасший, но в отличной визитке, рейтузах и гетрах, подпрыгивал на английской кобыле Цурюпа.
Швыряя с копыт песком, мчались всадники по тальниковым зарослям, и чем меньше оставалось пути до Милого, тем круче поднималась рыжая бровь у Волкова, другая же уезжала на глаза, и он выпячивал нижнюю челюсть, с каждой минутой придумывая новые зверства, которые учинит над князем.
Алексей Петрович, тревожно проспав остаток ночи, взял прохладную ванну, приказал растереть себя полотенцем и сидел у рояля в малом круглом зале с окнами вверху из цветных стекол.
Рояль был в виде лиры, палисандровый, разбитый и гулкий. Князь проиграл одной рукой, что помнил наизусть, – «Chanson triste». Солнце сквозь цветные стекла заливало паркетный пол, на котором мозаичные гирлянды и венки словно ожили. На синем штофе стен висели скучные гравюры и напротив рояля – портрет напудренного старичка, в красном камзоле, со свитком в руке. Все это – и потертые диваны, и круглые столы, и ноты в изъеденных корешках – было нежилое, ветхое и пахло тлением. Алексей Петрович, повернувшись на винтовом стуле, подумал:
«Они глядели через эти пестрые окошки, слушали вальсы, лежали на диванах, любили и целовались втихомолку – вот и все, потом умерли. И насиженный дом, и утварь, и воспоминания достались мне. Зачем? Чтобы так же, как все, умереть, истлеть!»
Он снова перебрал клавиши, вздохнул, и усталость, разогнанная ненадолго ванной, снова овладела им, согнула плечи. Он проговорил медленно:
– Милая Катя!
И закрытым глазам представилась вчерашняя Катенька, ее повернутый к лунному свету профиль и под пуховым платком покатое плечо. Прижаться бы щекой к плечу и навсегда успокоиться!
«Разве нельзя жить с Катей, как брат, влюбленный и нежный? Но захочет ли она такой любви? Она уже чувствует, что – женщина. Конечно, она должна испытать это. Пусть узнает счастье, острое, мгновенное. Забыться с нею на день, на неделю! И уехать навсегда. И на всю жизнь останется сладкая грусть, что держал в руках драгоценное сокровище, счастье и сам отказался от него. Это посильнее всего. Это перетянет. Сладко грустить до слез! Как хорошо! Вчера ведь так и кинулась, протянула руки. Зацеловать бы – надо, ах, боже мой, боже мой… Рассказал ей пошлейшую гадость… Зачем? Она не поймет… Не примет!»
Алексей Петрович провел по лицу ладонью, встал от рояля, лег навзничь на теплый от солнца диван и закинул руки за голову. В дверь в это время осторожно постучался лакей – доложил, что кушать подано.
– Убирайся, – сказал Алексей Петрович. Но мысли уже прервались, и, досадуя, он сошел вниз, в зал с колоннами, где был накрыт стол, мельком взглянул на лакея, – он стоял почтительно, с каменным лицом, – поморщился (еще бродил у него тошнотворный вчерашний хмель) и, заложив руки за спину, остановился у холодноватой колонны. За стеклянной дверью, за верхушками елей садилось огромное солнце. Печально и ласково ворковал дикий голубь. Листья осины принимались шелестеть, вертясь на стеблях, и затихали. Все было здесь древнее, вековечное, все повторялось снова.
«Я изменюсь, – думал Алексей Петрович. – Я полюблю ее на всю жизнь. Я люблю ее до слез. Милая, милая, милая… Катя смирит меня. Господи, дай мне быть верным, как все. Отними у меня беспокойство, сделай так, чтобы не было яду в моих мыслях. Пусть я всю жизнь просижу около нее. Забуду, забуду все… Только любить… Ведь есть же у меня святое… Вот? Саша – пусть та отвечает. Сашу можно замучить, бросить! Она кроткая: сгорит и еще благословит, помирая».
Алексей Петрович сунул руку за жилет, точно удерживая сердце, – до того билось оно все сильнее, пока не защемило. Он крепче прислонился к колонне. На лбу проступил пот. Алексей Петрович подумал: «Надо бы брому», шагнул к широкому креслу и опустился в него, обессиленный припадком чересчур замотанного сердца.
А в это время в доме захлопали двери, затопали тяжелые шаги. Лакей с испуганным лицом подбежал к дверям, дубовые половинки их распахнулись под ударом, и в зал ввалился Волков, за ним Ртищевы и Цурюпа.
– Подай мне его! – закричал Волков, поводя выпученными глазами. Обеденный стол он пихнул ногой так, что зазвенела посуда. – Он еще обедать смеет! – Потом шагнул к балконной двери и, увидев между колонн князя, который, ухватись за кресло, глядел снизу вверх, проговорил, выпячивая челюсть: – За такие, брат, дела в морду бьют!
– Да, бьют! – заорали Ртищевы за его спиной. Цурюпа же, стоя у двери, повторял:
– Господа, господа, все-таки осторожнее.
Князь побледнел до зелени в лице. Он подумал, что Катя все рассказала отцу. Теперь его – битого – оскорбят еще. Так же свистнет блестящий хлыст. Опять нужно будет лечь, кусать подушку…
Но Волков под взглядом князя вдруг притих, словно стало ему совестно. Такой взгляд бывает у перешибленной собаки, когда подойдет к ней работник с веревкой, чтобы покончить поскорей – удушить, – защита ее в одних глазах. У иного и рука не поднимется накинуть петлю, – отвернется он, отойдет, кинет издали камешком.
Так и Волков попятился и проговорил, опуская бровь:
– Ну что уставился? Так, брат, не годится «поступать, хоть ты и хорошего рода. Я все-таки – отец. Ты пьянствуй, а девицу марать не смей!
При этих словах он опять запыхтел и закричал, наступая:
– Нет, побью, сил моих нет!
– Что я сделал? – тихо спросил Алексей Петрович, начиная вздрагивать незаметно от острой радости, – самое страшное миновало.
– Как что? С Сашкой безобразничаешь, а потом при всех хвастаешь, что ночью ко мне едешь. Я тебя и в глаза не видел. На весь уезд меня опозорил.
Алексей Петрович быстро поднялся, не сдержав легкого смеха. Схватил удивленного Волкова за руки.
– Идем, дорогой, милый, – увлек Александра Вадимыча на балкон и, прильнув к его плечу, пахнущему потом и лошадью, проговорил: – Я люблю Катю, выдайте ее за меня. Милый, я изменился… Теперь все перегорело…
Он задохнулся. У Волкова голова затряслась от волнения:
– Так, так, понимаю. Ты вот как обернул? Это совсем дело другое. Я и сам хотел… Только ты, братец, как-то сразу. Экий ты, братец, торопыга. – Он потер лоб и окончил упавшим голосом: – Я по саду пройдусь, в кусты. Дело важное, не бойся, – только отойду немножко…
И Волков, тяжело ступая, спустился с балкона. Князь вернулся в зал и, крепко сжав сухие кулаки, сказал сквозь зубы Ртищевым и Цурюпе:
– Пошли вон!
Волков не любил медлить и раздумывать, если чего-нибудь ему очень захотелось. Поэтому, посидев в кустах, он вернулся и объявил князю, что этим же вечером нужно все покончить. Сам пошел на конюшню, где долго ругал конюхов, хозяйским глазом уличив их в нерадении. Походя заглянул во все стойла и в каретники и, уже идя обратно, крикнул князю, стоящему, на крыльце:
– Ну, батенька, ты меня прости, а ты фефела – так запустить конюшни! Вот, слава богу, уж я у тебя порядки наведу.
Князь же только смеялся мелким смешком. Смешок этот нельзя было удержать, он боялся его и чувствовал, что не ждать добра. Поэтому, когда Волков, выбрав лучшую коляску, велел запрячь в нее вороную тройку и повез Алексея Петровича к себе, князь держался во время дороги так странно, что, когда они про-ехали полпути, Волков сказал, покосясь на спутника:
– Что ты такой неудобный стал? Перестань, говорю, вертеться, – Катерина тебе не откажет.
Но в Волкове, куда они приехали на закате, ждала их неожиданная неприятность, которая, ускорив событие, отозвалась тяжело не только на князе и Катеньке, но и на докторе Григории Ивановиче Заботкине, влетевшем во всю эту историю, как муха в огонь.
Утром этого дня за Григорием Ивановичем были посланы лошади.
Он в это время, растворив окна и дверь, мыл кипятком и мылом засиженную свою избенку, повсюду раскладывая чистую бумагу, найденные под печкой глубоко неинтересные книги, и останавливался иногда с тряпкой в руке поглядеть на солнышко, от которого быстро высыхали и лавки и пол.
«Люблю чистоту, – думал Григорий Иванович. – От нее на душе чисто и празднично. А день-то какой! – и гуси на воде и облака на небе. Восторг».
Забежал на минуточку поп Василий и до того удивился, что спросил озабоченно: «Да ты здоров, Гриша?» Но с первых же его слов все понял я, боясь потревожить еще непрочную (как ему казалось) радость, поулыбался и потихоньку ушел, – Григорий Иванович и не заметил его ухода.
Казалось ему, что именно сегодня придет счастье. А если не придет? Нет, иначе быть не может.
Часу во втором к докторскому домику подкатила пара вороных, запряженная в шарабан. Григорий Иванович, удивясь, высунулся с тряпкой в руке в окошко. Кучер соскочил с шарабана, подошел к окну и спросил:
– Что, садовая голова, дома доктор или уехал? – Заглянул в избенку и прищурил на Григория Ивановича глаза. – Расстарайся, покличь доктора, – у нас барышня нездорова. К Волкову, скажи, Александру Вадимычу.
Григорий Иванович сейчас же отошел от окна и уронил тряпку. Сердце заколотилось, захватило дух. И ему представилась Екатерина Александровна, когда, приподняв намокшее платье, всходила она по трапу; показалась сияющая ее голова, круглые плечи и высокий стан, охваченный шелком…
«А вдруг тиф? – подумал Григорий Иванович. – Нет, не может быть».
– Эй, ты! – воскликнул он, подбегая опять к окну. – Я и есть доктор, сейчас еду! – И уже держа в руке фуражку, взглянул в осколок прибитого между окошек зеркала, в котором криво-накосо отразилось красное, с пухом на щеках, широкое лицо, покрытое до плеч мочальными волосами.
– Что за пакость, – отступив, пробормотал Григорий Иванович. – Действительно – «садовая голова». Нельзя, я не могу ехать.
Он быстро присел на лавку, в недоумений наморщив лоб, но тотчас вскочил, взял ножницы и, тыча в голову их концами, стал отрезать сбоку прядь волос, которая, не рассыпаясь, упала на пол. Григорий Иванович наступил на нее и, косоротясь, резал еще и еще, окорнал себя с обеих сторон и сейчас же догадался, что сзади ножницами не достанет и вообще сходит с ума.
Бубенчики позванивали за окном, кучер нарочно громко зевал, поминая господа, а Григорий Иванович, весь в поту, подогнув колено, скривив шею, стриг затылок. Потом швырнул ножницы, схватился за умывальник, а воды не было. Неизвестно, где лежал сюртук. Кучер постучал кнутовищем о ставню, спросив: «Скоро ли?» Заботкин только ногой топнул – с ним не случалось подобного, – разве во сне, когда нужно бежать, а ступни приросли, хочешь замахнуться – и руки не поднять.
– Гони, гони вовсю, – проговорил, наконец, Григорий Иванович, впрыгивая в шарабан. И всю дорогу прихорашивался, тер платком лицо и отчаивался. Когда же с горы стали видны пруды, сад и красная крыша Волкова, хотел выскочить. Все, что происходило в нем в этот день, было словно во сне.
На крыльце доктора встретил Кондратий и повел в дом. Григорий Иванович, вдохнув тонкий, чуть-чуть тленный запах старых этих комнат, сейчас же пошел на цыпочках, понимая, что здесь говорить нужно деликатно и делать изящные жесты, – ведь по каждой половице прошла хоть раз Екатерина Александровна, у каждого окна стояла; это был не обыкновенный дом, а чудо.
– Вот сюда, – сказал Кондратий, останавливаясь перед ковром, покрывавшим дверь. – А вы вот что, – он пожевал, – не больно на порошки-то налегайте.
И он отогнул ковер. Григорий Иванович, пробормотав: «Погоди, погоди, ну ладно», одернул сюртучок, повел ладонью по лицу, вошел, и разбежавшиеся его глаза сразу остановились на подушках, где лежала повернутая к двери затылком девичья голова. Две косы, разделенные полоской пробора, огибали шею, поверх голубого одеяла покоилась голая до локтя рука.
Григорий Иванович зажмурился, потом поглядел на красные туфельки на ковре и краешком подумал, что он – доктор Заботкин – шарлатан и куча грязных тряпок. И сейчас же забыл об этом.
А Катя в это время вздохнула и медленно повернулась на спину. Григорий Иванович в страхе попятился. Она быстро мигнула, совсем пробуждаясь, и глаза ее с удивлением остановились на вошедшем. Потом она опустила веки и покраснела.
– Ах, это вы, доктор, – сказала она. – Здравствуйте… Простите, что вас потревожили… Но папа-Григорий Иванович с усилием подошел. Катя протянула ему теплую еще от сна руку, и он, страшно покраснев, пожал ее, спохватился, вынул часы, но стрелок не увидел, принялся ногой отбивать секунды, сейчас же понял, что запутался, погиб, выпустил ее руку и уронил часы. Тогда Катя медленно закрыла ладонями лицо, плечи ее колыхнулись, и она, не в силах сдержаться, засмеялась.
Лютый мороз пополз по доктору Заботкину, затошнило даже, а губы раздвигались в дурацкую улыбку, – будь она проклята! Наконец Катя, с глазами, полными веселых слез, проговорила:
– Не сердитесь, милый доктор, ради бога объясните, что с вашими волосами? – И уже совсем громко и звонко засмеялась.
Тогда он, в отчаянии взглянув в зеркало, увидел перекошенное свое лицо, на голове пролысины, зубцы и сзади косицу…
– Это в темноте, – пробормотал он. – Я всегда имею привычку… – и, не выдержав, попятился и выскочил за дверь.
У дверей, в коридоре, ждал его Кондратий.
– Послушай! – с отчаянием крикнул ему Григорий Иванович. – Сбегай, вели лошадь подать, сию минуту уеду, я не могу.
– Не извольте фордыбачить, – ответил Кондратий строго. – Вы не у себя-с, пожалуйте за мной.
Григорий Иванович сказал «ага» и послушно последовал за Кондратием по коридору, под лестницу, в каморку, где и сел на сундук, покрытый кошмой.
– Меня не «послушай» зовут, а Кондратий Иванович, – после молчания сказал Кондратий, прислонясь к дверному косяку, – вот что. А вы что же – барышню уморить приехали, нарочно так остриглись, для невежества?
– Кондратий Иванович, – закричал доктор, – замолчите! Я сам все понимаю!
– Слушаться надо, а не мудрить, господин доктор. Лошадей все равно не дам. А насчет Катеньки, так я ее на руках вынянчил и мудрить над ней, пока жив, никому не позволю. Лечить ее надо не порошками, а добрым словом, – хворь у нее самая девичья. Поняли? Ну, ладно. А что вы ее дурацким видом своим насмешили – это хорошо. Я и сам – был молодой – шутки откалывал. Как расколыхается барин на доброе здоровье, так в дому сразу хозяйственно, и слуги дело свое исполняют. Дайте-ка я вам подчищу. Второй раз явиться в уродливом виде – невежество, а уж не смех.
Кондратий взял ножницы, и Григорий Иванович, угодливо подставив ему голову, спросил:
– Вы, Кондратий Иванович, разве барышню на руках выходили?
– Да-с, на руках, – ответил Кондратий и вдруг опустил ножницы, прислушиваясь: кто-то ходил по коридору, пробуя ручки дверей, потом не то закашлял, не то заплакал глухо.
– Будто чужой кто? – сказал Кондратий. – А? Шум затих, и старый слуга озабоченно вышел. Вскоре послышался его голос: «Нельзя, уходи, уходи», и другой – женский, торопливый и умоляющий. Но Григорию Ивановичу было все равно, он помылся, пригладился, почистил сюртучок и, подумав: «Конечно, я некрасив, даже мешковат, но есть известная молодость в лице и особенно выражение глаз», сдержанно вздохнул и вышел в сад, ожидая, когда позовут к больной.
В саду он завернул за угол дома, пошел по траве и сел на чугунную скамью, против окон, положив руку на зеленую лейку, стоящую около.
У ног, над травой, крутились пчелы, пахла медовая кашка, и запах этот, и теплое, совсем низкое солнце, залившее сквозь листву штукатуренную стену дома, и Катенькино окно с опущенной занавеской (по занавеске он и догадался, чье это окно) волновали, как музыка, и Григорий Иванович, жмурясь и подставляя затылок солнцу, чувствовал, что все в нем слабеет (да и зачем ему это свое?): он будто растворяется в свете, в тишине и все – небо, облака на небе, вода, деревья и луг – все в нем. Или он сам это расплывается, отдавая глаза – небу, душу – облакам, кровь – воде, руки – деревьям, тело – земле? Это было похоже на смерть, на сон или на любовь. «Пусть всю жизнь буду по дорогам таскаться, по вонючим избам, – подумал он. – Пусть я урод, не способен умереть за нее, – ну нет, умереть-то я очень способен, пусть только прикажет, – что мне нужно? Ничего! Только жить, чувствовать, вздыхать…»
На балконе в это время, между облупившихся кое-где до кирпича колонн, появился князь Алексей Петрович. Одет он был в черный сюртук и полосатые панталоны, правой рукой опирался на трость, а левой, держа перчатки, отмахивался испуганно от пчелы. Пчела улетела. Князь поспешно сошел в сад и, не замечая Заботкина, принялся в необыкновенном волнении, поднимаясь на цыпочки, смотреть на занавешенное окно.
– Не может этого быть! – проговорил он громко. – Это слишком! – взмахнул тростью, повернулся и, увидев Григория Ивановича, выпятил нижнюю губу.
«Это еще кто?» – подумал доктор, разглядывая князя.
Алексей Петрович спросил:
– Вы – доктор? Кто сейчас у Екатерины Александровны? Вы знаете что-нибудь?
– А что случилось? Разве несчастье?
– Нет, впрочем, я не знаю, – Алексей Петрович сел на скамью, коснулся руки Григория Ивановича и особенно мягко заговорил: – Перед священниками и докторами не скрываются, правда? Скажите, быть может есть средство, чтобы сердце не так болело, чтобы им владеть? – Бром, – ответил Григорий Иванович.
– Ну да, но я не про то. Когда узнику открывают тюрьму и он с порога видит солнце, тогда ему говорят: «А мы старый грешок вспомнили, – иди назад…» – «Но я исправился…» – «Нет, иди обратно». Доктор, муж Екатерины Александровны должен быть чист и свободен, правда?
– Вы женитесь? – спросил Григорий Иванович, всматриваясь в слишком красные губы князя и беспокойные его глаза. «Руки белые какие», – подумал Григорий Иванович, и ему стало вдруг необычайно грустно.
Князь продолжал:
– Я не враг себе, пусть и она поверит, что не враг. Я мучаюсь больше ее. Не для радости же в Колывань ездил… Впрочем, вы ничего не знаете… Я приехал просить ее руки, вот… Доктор, если выйдет несчастье – вы поможете? Сейчас за окном, я знаю, на меня донос.
Он перевел дух, вздохнул, поглядел доктору в глаза и улыбнулся жалобно.
– Екатерина Александровна достойна, чтобы из-за нее страдали, – проговорил, сам не зная для чего, Григорий Иванович и, смутившись, стал нагибать лейку, пока из дудочки не потекла вода.
В это время за Катиным окном раздался вопль и его покрыл густой бас, кто-то кинулся к раскрытому окошку, занавеска заколебалась, и простоволосая женская голова опрокинулась изнутри на подоконник. Закинулись голые руки, стараясь отодрать от горла чьи-то короткие волосатые пальцы.
Затем раздался другой отчаянный женский крик, от которого Заботкин похолодел, а князь, страшно бледный, вскочил со скамейки, мучительно повторяя: «Не трогай ее, не трогай, не трогай…» Волосатые пальцы отпустили шею, голова женщины соскользнула с подоконника. Григорий Иванович хотел встать, но на колени его, хватаясь слабеющими пальцами, склонился князь, – голова его моталась.
– Это ничего, прислонитесь, вот так, сейчас пройдет, – бормотал Григорий Иванович, смачивая лоб князю водой из лейки.
ВОДОВОРОТГригорий Иванович, поддерживая князя, повел его через балкон в зал, ища – где бы спокойнее уложить. Из зала правая боковая дверь вела в библиотеку. «Туда», – сказал князь, пожимая его руку. В это время изнутри дома послышались голоса, вскрики и топот ног.
И едва князь и Заботкин подошли «библиотеке, как дверь в зал из коридора распахнулась, и в сумерках было видно, как конюх и кучер вели под руки Сашу. На ней черный сарафан был порван, волосы растрепаны, заплаканное лицо с поднятыми бровями запрокинуто. Саша тихо и отчаянно повторяла:
– Что вы, что вы…
Сзади подталкивал ее Кондратий. Белков, стуча кулаком по двери, чертыхался и кричал:
– В амбар ее, мерзавку, на замок!.. – Князя и Заботкина он не заметил, – они успели войти в библиотеку.
Сашу вывели. Волков звякнул балконной дверью и, ругаясь, ушел во внутренние покои.
Долго на диване у книжного шкафа молчали Григорий Иванович и князь, – у доктора тряслись коленки, князь не двигался, прислонясь затылком к спинке, закрыл глаза.
– За что они ее? – наконец спросил доктор шепотом и посмотрел на князя, – лицо его, едва различимое в тени сумерек, было очень красиво. «Вот как нужно любить, – подумал Григорий Иванович, – изящно и сильно, падать в обморок, переживать необыкновенные страсти! Он настоящий муж для Екатерины Александровны. О таких в книгах пишут». Доктор осторожно потянулся и погладил князя по руке. Алексей Петрович сейчас же спросил негромко:
– Доктор, вы побудете со мной? Григорий Иванович кивнул головой.
– Ее увели? – продолжал князь. – Это ужасно. Не так-то просто жить, милый доктор. Бедная Саша!
Алексей Петрович выпрямился вдруг, словно сбросил маску.
– Я знаю, что благородно и что честно, – сказал он, – а поступаю неблагородно и нечестно, и чем сквернее, тем слаще мне… Так можно с ума сойти. А что может быть слаще, как смотреть на себя сбоку: сидит в коляске негодяй, в серой шляпе, в перчатках, и никто его не бьет по глазам, и все уважают, и сам он себе нравится. Дух захватит, когда это до глубины поймешь. И разве не странно – я возвращаюсь ночью отсюда, от Екатерины Александровны, гляжу на небо с луной (непременно с луной) и смеюсь от счастья потихоньку, чтобы не слышал кучер. И сейчас же, глядя сбоку, вижу, что было бы чудовищно сделать мерзость. А ладонь моя еще пахнет ее духами. И когда совсем захватит дух, я останавливаю лошадей у Сашиного двора, захожу, беру за руку, прислоняю голову к ее груди и притворяюсь: «Саша милая, утешь», – и она утешает, как может. А после утешения я рассказываю, зачем, приехал, – это еще высшая гадость: я опять лгу, а у ней сердце разрывается… И так накручивается все сильнее, а сейчас вот – лопнула пружина.
– Послушайте, ведь это чудовищно, вы с ума сошли, – отодвигаясь, прошептал Григорий Иванович. Он еще не совсем понял, только почувствовал, что князь, путаясь и скользя, как уж, обнажается. Григорию Ивановичу стало гадко и смутно. Он принялся теребить бородку, встал и заходил.
– Да, это чудовищно, – продолжал князь, и голос его был ровный, словно он разглядывал себя. – Но еще хуже, что и вам сейчас налгал… Очень трудно сказать настоящую правду; крутишься около нее, вот-вот скажешь, – смотришь, а уж правды не видно – удрал от нее по кривой дороге. Все равно как дневник писать… Вы пробовали? Не пытайтесь. Я перед вами сейчас себя выставил носителем чуть ли не великих тягот… Какой я там носитель! Просто человек с изъяном, с трещинкой, – вот как эта нога: пуля вот сюда вошла; кажется, совсем ногу могу выпрямить, а она пошаливает, – видели, опять в сторону увильнула… Только – чтобы свою главную сущность не обнаружить… Да, да. Нужно слишком, что ли, напиться, чтобы обнаружить… Милый доктор, поверьте, я больше жизни люблю Екатерину Александровну, и если она откажет теперь, погибну, Это правда… Я узнал это вчера: вчера было последнее испытание, его я не выдержал; хотя никакого испытания, конечно, не было, простое распутство, – ночью прискакал сюда, омылся красотой Екатерины Александровны и лунным светом и тем, что раскрылся… Милая девушка, я на нее взвалил все, что мне плечи натерло. А наутро послал к Саше кучера и велел сказать: «О барине, мол, не смей думать, барин женится…» Саша не выдержала – пешком сюда прибежала… Я знал, что она донесет.
– Все вы лжете! – вдруг воскликнул Григорий Иванович, хотел что-то прибавить, но заикнулся и снова принялся бегать, трепля бородку.
– Доктор, – едва слышно, просительно молвил князь, – подите к Екатерине Александровне, расскажите ей все, – она поймет…
– Не пойду и не расскажу! – крикнул Григорий Иванович. – Объясняйте сами. Я ничего не понимаю, а сумасшедших терпеть не могу.
Он прислонился горячим лбом к стеклу. Было совсем темно, и за деревьями, еще не светя, поднималась неправильным кругом оранжевая луна, словно зеркало, отразившее в себе печальный мир.
«Ну что я ей скажу? – подумал Григорий Иванович. – Что он эгоист и сумасшедший? Но ведь он любит ее? Не знаю… не понимаю такой любви. Я бы глядел на нее и плакал, даже не говорил бы ничего… Разве облаку окажешь, как любишь».
Пока Григорий Иванович раздумывал, луна просветлела, тронула холодным светом росу на листах, погнала длинные тени. Над травой закурился легкий туман. Сквозь окно библиотеки лунный свет залил половину лица Алексея Петровича, руку его, зацепленную большим пальцем за жилет. На книжном шкафу заблестели медные уголки.
Вдруг Григорий Иванович вздрогнул: мимо окна быстро прошла Екатерина Александровна (он узнал ее по линии плеч, по гордой голове), оглянулась у поворота в аллею и побежала, – за спиной ее надулась белая шаль…
– Она в сад побежала, – обернувшись, быстро сказал доктор.
Князь вскочил и распахнул окно.
– Идем скорее, скорее! – прошептал он.
Они поспешно вышли.