Текст книги "Собрание сочинений в десяти томах. Том 2"
Автор книги: Алексей Толстой
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 51 страниц)
«Нас, я знаю, считают погибшими. Лежим на дне, на глубине пяти сажен, с величайшими предосторожностями каждую ночь поднимаемся за воздухом. Поправить мачту нет возможности. Да и все равно нельзя тратить горючий материал на электрическую энергию – телеграфировать. Еды тоже мало. Но все-таки держимся; опреснители работают отлично».
Так, через неделю после морского боя, записал Андрей Николаевич на полях судового журнала.
«Отделались мы одним убитым (Шубин) да мачтой. Сами потопили миноносец и легли в фиорде, – пропали, как иголка. Противник подходить близко боится, но сторожит: нас не считают погибшими, как я надеялся вначале.
Здесь, на дне, в тишине, события недавнего прошлого отодвинулись в глубокое прошлое. Мы не живые и не мертвые. Спим весь день. Никто не разговаривает, – разве только во сне бормочут, вздыхают.
Плох Белопольский. После обморока не может оправиться. Я приказал ему не сходить с койки, он и лежит целыми днями лицом к стене. Гнетет его отсутствие звуков.
Тишина действительно ужасная. Сверху нас слой воды толщиной с четырехэтажный дом.
И только когда наступает время подъема, все оживают, с тревогой поглядывают на часы, – ждут, как воскресения из мертвых. Но вот ворвался в вентиляторы свежий воздух, стукаю пальцем по обшивке и чувствую, что от неба отделяет меня только дюйм железа, – приятно. Вчера были отдаленные выстрелы, – нас сторожат.
Накачаем воздух, ложимся на дно, и людьми снова овладевает сонливость. Время обрывается. Заваливаешься на койку. Темнота не та, что бывает на земле, а бархатная, совершенная… Яковлев бормочет и вскрикивает. Ему снятся сражения, гавани, разукрашенные флагами, и женщины. Спросонок он нагибается с койки и рассказывает всю эту чепуху.
Я начинаю понимать мух, что дремлют между замерзшими окнами. Лежу с открытыми глазами, – ни сон, ни явь, нет мыслей и воспоминаний, только чувствую, – и никогда с такой силой, – бытие. Оно не представляется мне случаями или отдельными картинами, а вне времени, – во всей полноте, где-то надо мной, по ту сторону водной толщи, простирается бытие. Точнее определить не могу. Иногда начинает баться сердце, точно в предчувствии еще более ясного понимания. Странно, и жутко, и, пожалуй, жаль, что не вижу попросту снов, как Яковлев».
* * *
«Белопольский совсем Ослаб. Сегодня, на одиннадцатый день, начал бредить и свалился сверху, мы уложили его на нижней койке.
Курицын потихоньку его подкармливает. Я делаю вид, что не замечаю. Еды у нас осталось на неделю при расчете почти на голод. Матросы отощали; у большинства, кажется, такое же состояние, что и у меня, – мухи за окном. Белопольского жалеют очень. Старший наводчик сказал, что его надо напоить шалфеем. Жалко, шалфея у нас нет. А травка, говорят, хорошая. Чудесная трава растет «а земле.
Белопольский бредит про какую-то Танечку, будто качается с ней на качелях, над речкой, и тошно ему от речки. «Хоть бы мелкая, а то она глубокая, уйдемте подальше от речки». Перестанет, вздохнет и опять про то же. Затем появились у него какие-то два особенных человека, с деревянными руками.
До вечера он боролся с ними, жаловался, что под ногтями – занозы. Наконец начал булькать, барахтаться и затих.
Яковлев, совсем измученный, заснул. У меня началась тоска, смертельная, невыносимая. Когда слез посмотреть, отчего Белопольский молчит, он был уже холодный.
На тринадцатые сутки, в полночь, с величайшими предосторожностями мы поднялись. Тело было завернуто в холст к ногам привязана граната. Команда пропела «Вечную память».
Первое, что увидел я, взойдя на мостик, – звезды: огромные и частые, сияли они по всему небу и точно дышали в водах залива. Направо поднимался отвесный берег, чернея высоко зубцами скал и ветками низкорослых деревьев. Оттуда шел запах полыни и цветов.
Из люка подняли Белопольского, под холстом обозначался его острый профиль. Тело скользнуло по борту, и скрылось в воде без всплеска.
Не понимаю, не понимаю, где грань живого и мертвого, – разве там, где кончается мука и наступает тишина.
За входом в залив прошла тень четырехтрубного судна. «Они» еще не успокоились. Из-за воды возник луч прожектора и уперся за нами в обрыв, где проступили корявые ветви, камни и трещины. А луч уже метнулся в небо, упал и начал шарить в заливе. Пискнули птицы. Загорелась вода. Луч, скользя, остановился в нескольких саженях от над и замер. Застыли и мы.
Где-то в версте от нас человек замедлил свою работу; поверни он сейчас на волосок левее – мы были бы открыты.
Голубоватый свет освещал воду и на глубине стаю рыб. Их было столько, что Курицын крикнул. Метнулась летучая мышь ошалелым полетом, и мошки и ночные бабочки толклись в свете.
Луч закачался и внезапно прыгнул на вершину скалы; зубчатая верхушка ее засветилась, и оттуда заклекотал ослепший, недовольный орел. Мы вновь погрузились в темноту, в небытие».
* * *
«Белопольский умер!» – повторяю это по многу раз и не могу понять. Умереть там, на земле, – значит, перестать видеть, слышать, чувствовать. Там говорят: «Ушел от нас». Умереть – значит, остаться одному, в совершенном одиночестве. Так сознаю и я, запаянный в стальную коробку, погруженный на морское дно. Лежу, не шевелясь, в темноте, в мертвой тишине, сдавленный со всех сторон водою. Если бы я похолодел совсем, перестал двигаться – многое ли бы изменилось? Почти ничего.
Еда мне противна. С большими усилиями заставляю себя проглотить несколько ложечек бурды. Тащусь к матросам и слежу, чтобы все были за столом и ели. Оказывается, что чувство голода мучительно лишь первое время, затем наступает перелом, и тело «начинает точно подтаивать. Это чувство физического угасания необычайно странно. Бывают удивительные минуты, – они начинаются с легкого озноба, затем холодок пронизывает все тело, и перестаешь его чувствовать. В напряженном сознании возникает чувство свободы и печали. Действительно, весь мир, вместе с травой и звездами, – во мне. Я растворен в нем тончайшим холодком. Я свободен от всего. Но все же мне печально, точно я не выполнил последнего, самого важного долга. Исполнив его, мой дух не разостлался бы этим холодком, а познал бы что-то иное, – не знаю, совершенное ли, но более простое, земное, милое. Но какой долг? И что познать?
Сказал об этом Яковлеву. Он помолчал и заплакал. Лежит теперь все время лицом к стенке и больше уже не рассказывает снов…»
* * *
Подобными пространными рассуждениями наполнял теперь Андрей Николаевич листы журнала. Происшествий почти не было никаких. Сторожевые суда продолжали зорко следить за побережьем, освещая по ночам берега.
Консервы подходили к концу – и кончились. Остался неприкосновенный запас на одни сутки, но тронуть его можно было только тогда, когда уже самой «Кэт» грозила бы неминуемая гибель. Андрей Николаевич даже прикинул в уме, что человек шесть, если останутся в живых, еще смогут повести лодку, рискнуть и прорваться, а в случае неудачи – взорвать «Кэт». Но пока жива почти вся команда, нужно отлеживаться на дне и ждать.
«Четверо уже больны цынгой, а пятый умирает, – писал затем Андрей Николаевич, – но никто из них не попрекнул меня в том, что подводная лодка ценится дороже человеческой жизни. В самом деле, умирают за знамя, за шелк, прибитый к древку, а «Кэт» и знамя – лишь символ, суровое напоминание о том, чтобы даже в час упадка человек не счел себя свободным от долга.
Мучительно трудно согласовать себя с ними, с людьми. Я хочу быть свободным, не должным, они требуют уплаты. Хочу жить, а им нужна моя смерть. Но если перестану бороться, отдам им себя всего и сразу стану негоден, не нужен, как труп; а если откажусь от долга, закрою глаза, уединюсь, – ведь это тоже смерть…
Курицын разрешает все эти вопросы гораздо проще: «Надо, значит – надо, и – все. Сейчас явился ко мне в одних закрученных выше колена штанах, вокруг головы обернуты лески с крючками, за спиной ~ сетка, сказал: «Дозвольте, пойду – насчет рыбы попытаюсь». Пусть попробует: удастся – продержимся лишние сутки.
На рассвете поднялись. Был густой туман; по нему ползали, щупали его огни прожекторов. Курицын скользнул без шума и поплыл в молочной, дымящейся воде. Через минуту его не стало видно. Я обещал назавтра, в тот же час, подняться.
Весь день думал: если останусь жив, чего бы я хотел? Опять странствий? Приключений? Как все ничтожно! Должно быть, я на много лет постарел под водой. Мне ничего не нужно, и все же никогда с такою силою не хотел снова вернуться туда, на землю…
Всматриваюсь в туман; вдруг слышу всплеск, и на палубу лезет мокрая голова Курицына; за спиной у него – сетка, полная рыбы. Отерся, говорит: «Коньячку бы». И едва сошел вниз и выпил стаканчик, свалился и заснул. Рыбу вытащили на палубу, – хватит на трое суток.
Оказывается, Курицын попросту пробрался днем по кустам и можжевельнику вдоль берега и опустошил рыбацкие сети. Обещался завтра пойти на улов за барашком. Лицо у него, спина, руки ободраны, худ так, что ребра торчат, как у лошадиной падали; при этом невероятно доволен. Попросил еще стаканчик коньяку и опять принялся рассказывать команде свои похождения; под конец же до того заврался, что старший механик плюнул.
История с Курицыным волнует меня ужасно. Я в чем-то глубоко не прав и повинен. За все это время, пока лежим на дне, умер Белопольский, томится Яковлев, угасают матросы. А я только рассуждаю о добродетелях, о долге и смерти. Все это – неверно, неверно.
Быть не одному – вот! Одиночество – вот смертельнейший из грехов. Пойти и наловить рыбы важнее, чем впотьмах решить проблему смерти… Черт с ней!
Писать больше не буду.
Сейчас поднимаемся. Слышна глухая мощная канонада. В море идет бой».
4…На этом оборвался дневник. Далее Андрею Николаевичу писать не было возможности: события пошли стремительно, да и он сам, выйдя из душевных подвалов, почувствовал себя не более как быком, выскочившим на арену.
«Кэт» вынырнула в белый клубящийся туман. От гула и грохота дрожали берега. Мощные, круглые залпы и взрывы чередовались с частой трескотней. Казалось, кашляли, дули друг на дружку, ревели морские черти. Над «Кэт» пронеслась ошалевшая чайка.
– Андрей Николаевич, скорее, пора, прорвемся! – повторял Яковлев, держась за перила, стуча зубами.
Приготовления были окончены. Сильный ветер заколебал туман и погнал его клочьями, обнажив мокрый выступ скалы. Из люка поднялось опухшее лицо Курицына.
– Готово! – крикнул он с такой силой, что напряглись жилы, но голос едва был слышен.
Андрей Николаевич махнул рукой, и «Кэт» полным ходом вылетела из залива на волю. Выстрелы были сзади и с правой стороны, путь в Ганге свободен.
Все, что вынесли за эти две недели, лежа на морском дне, Андрей Николаевич и команда, – отчаяние, оцепенение, смерть наяву и примиренность, – все это преобразилось сейчас в одну волю, и казалось, мало было стремительного бега лодки, разрезающей туманные воды на две волны.
Прорваться, провести «Кэт» невредимой в порт, исполнить только долг – теперь это было слишком ничтожно. Воля требовала ощутимого. Так бык, что стоит посреди арены, медлит и дышит тяжко – и вдруг бросается на всадника, чтобы всадить рога.
Андрей Николаевич еще колебался; но теперь не отвага руководила им, не расчет, не увлечение, а только жадность. Корабли, люди, земля, показавшееся в желтом тумане огромное медное солнце – все это было «мое», ощутимое, желанное. И то, чего желала душа, – разрушить, не казалось разрушением. Нужно было излить бешеную живую силу в эту дивную, страшную жизнь. Только одна эта воля бушевала в нем – жажда, жадность, ощущение всего.
Солнце поднималось, яснело, и под туманом еще неясно зашевелилась оранжевая вода. Где-то близко, слева, гнались, грохотали невидимые корабли. Ветер усилился. И вдруг выступила в облаках и дыму серая громада; закуталась, прогрохотала, и яснее стали видны очертания башен, труб, мачт, весь профиль, над которым плескало знамя с черным орлом.
Не сдерживаясь больше, видя, что можно, с перехваченным от волнения горлом, Андрей Николаевич прыгнул в люк, сбил с ног Яковлева и сам стал заряжать минный аппарат. «Кэт» опустилась и шла теперь под перископом «наперерез».
Тень неприятельского корабля, покачиваясь, скользила по перископному зеркалу и поминутно покрывалась облаком с мелькающими в нем иглами выстрелов. «Кэт» выпустила мину, но она прошла у того за кормой. Наклонясь, закусив до крови губу, Андрей Николаевич разглядывал маленький этот теневой кораблик, один снаряд с которого бил в неприятельский борт с силою тридцати миллионов пудов. «Кэт» и корабль сближались, тень его занимала половину стола и вдруг начала поворачивать…
– Вторую! – крикнул Андрей Николаевич.
И в это время на «Кэт» рухнул удар, раздался треск, и зеркальный столик погас. Андрей Николаевич, выскочив из рулевой рубки, крикнул:
– Перископ сбит! Полный ход вперед! Механик, ухвативший рычаг, не оборачиваясь, переспросил:
– Куда?
– Вперед, вперед, к черту!
У минного аппарата на корточках сидел Яковлев, крикнул что-то и выплюнул кровью. Андрей Николаевич прильнул к стеклу иллюминатора.
За ним крутились пенные струи. И вот, заслоняя свет, показалось темное корабельное днище. Оно было не дальше как в десяти саженях. Андрей Николаевич скомандовал: «Стоп, Пускай вторую мину. Ход назад, самый полный!» И закрыл глаза. Это был конец всему. Как жаль, что пришлось упереться в днище, а сил хватило бы на большее…
…Андрея Николаевича швырнуло в коридор, приподняло, ударило в стену и потащило вниз. Крики и треск обшивки покрылись глухим грохотом падающей воды. Свет потух. «Кэт» закрутилась и пошла на дно.
Силой взрыва и воды «Кэт» далеко отшвырнуло от тонущего корабля и затянуло на большую глубину. Обшивка дала трещины; текло сквозь сальники разбитого перископа. Моторы не работали. В общем, лодка больше походила на поплавок, внутри которого в темноте стонали и хрипели оглушенные, израненные люди. На глубине она пробыла недолго: освобожденная от тяжести двух мин, медленно всплыла, немного не дошла до поверхности, остановилась и незаметно, по мере того как наливалась в нее сквозь трещины вода, начала тонуть.
Первым очнулся Курицын, упавший на половик в пустом коридоре; осторожно поднялся на четвереньки, прислушался и пополз в машинное отделение, где, чиркая спичками, отыскал механика и стал тереть ему уши.
Когда это не помогло, он подтащил кислородный бак и открыл кран ему прямо в лицо.
Механик первым делом ухватился за разбитую коленку.
– Тонем, – в самое лицо прошептал ему Курицын, – машину наладить можешь?
– А кто ее знает.
Курицын зажег свечу и пустил кислород изо всех резервуаров. От живительного, как грозовой воздух, газа зашевелились матросы: кто лез из люка, держась за голову; кто силился подняться и опять падал.
Андрея Николаевича нашли в узком проходе, едва вытащили оттуда, но привести в сознание не могли, отнесли на койку.
Посуетились было около Яковлева и прикрыли куртками и его и еще двух артиллеристов. Курицын поставил всех, кто мог, к ручным помпам. Ими до починки машины можно было бороться только с поступавшей в трещины водой. Механик и двое подручных возились с мотором, стучали ключами, все с тоской прислушивались к этому лязгу.
«Кэт» была где-то недалеко от поверхности, но где – узнать нельзя, потому что перископ и указатель разбиты. Отвинтить же люк и выглянуть было слишком опасно – могла хлынуть вода.
Наконец механик сказал, что надо менять цилиндр, – хватило бы свечей. Курицын принялся ругать механика, свечные заводы, моторы и того, кто их выдумал. Затем напустился на команду у насосов и приказал околеть, а поднять лодку хоть на аршин. Матросы молчали угрюмо. Механик плюнул, выругался и бросил ключ. Кто-то сказал: «Шабаш, ребята!» – и помпы остановились.
Теперь слышался только мокрый, однообразный, смертельный плеск воды, падающей на перископный стол.
Хрипловатым голосом Курицын проговорил:
– Идите-ка двое кто за мной, отвинтить надо люки, чем так-то ждать.
Двое, кажется, или трое вслед за ним пробрались ощупью, влезли по отвесной лесенке к выходному люку и ухватились за скобы. Кто-то сказал:
– Да, пришлось.
– Молчи, знай свое дело, – ответил Курицын. И еще кто-то вздохнул:
– Водищи-то, чай, над нами, – вот хлынет!
И в это время наверху раздались стук и шаги. Там были люди. Курицын скороговоркой сказал:
– Марш к кингстонам! Выстрелю – открывать! Затем, держа револьвер в зубах, нажал на скобы, крышка подалась, и в щель хлынул резкий свет и воздух.
– Эй, кто там ходит? – крикнул Курицын. – Какие люди?
– Свои, свои.
– О господи!
* * *
Андрей Николаевич, ударившись давеча головой о железную стенку, увидел ослепительный сноп искр. Затем стало темно, и глухо. Но одна искорка осталась в глазу и понемногу стала разливаться в немигающий свет.
Он был ровный и голубоватый. Андрей Николаевич долго созерцал его.
Затем началось беспокойство о том, что в свету находится что-то постороннее. Хорошо, если бы оно исчезло и растворилось, но оно не пропадало и было как камень.
– Не уменьшался и свет, но не доставлял уже прежней радости; постороннее мешало ему; приходилось уделять много внимания, чтобы узнать, что это такое. И вот однажды он с удивлением, с тоской понял, что постороннее – это он сам. Тогда свет превратился в простую синеватую лампочку над койкой, а тело Андрея Николаевича начало болеть во многих местах. Когда же он почувствовал крутую качку миноносца и стук его машины, то попробовал повернуться, застонал и погрузился в живую темноту сна.
Так началось медленное его возвращение к жизни.
«Кэт» шла на буксире за миноносцем. В кубрике его Курицын, держа осторожно стаканчик, рассказывал разинувшим рот матросам про битвы и подвиги; старался не хвастать, но это ему не удавалось, – слишком крепок был в стаканчике ром, да и, кроме того, давеча командир миноносца, Громобоев, хлопнул Курицына по плечу, некоторое время поминал всех чертей, затем своих и Курицына родителей и сказал под конец самую суть: «Молодец! Представлю!»
* * *
С высоких носилок, качавшихся на плечах матросов, Андрей Николаевич глядел на влажное синее небо, на черепичные крыши домиков, на кудрявые деревца с обеих сторон чистенькой мостовой.
Большая толпа окружала девять носилок. Все были мирные, казалось – все добрые лица… Кто-то заглянул в глаза, сказал удивленно-радостно: «Живой…» Толпа шелестела голосами, как листья от ветра. На грудь Андрея Николаевича упала белая гвоздика. Он опустил веки, утомленный теплым, печеным запахом земли. «До-1 рогу, дорогу, дорогу!» – покрикивали матросы.
Когда улица, ведущая в гору, завернула, он опять открыл глаза и, преодолевая под повязкой боль, раздвинул губы в улыбку. На овальном, темнее неба, заливе лежали военные корабли; недалеко от сходен виднелись остатки мачты и разбитый мостик «Кэт». День был синеватый, хрустальный. Это была уютная старая земля.
Андрея Николаевича положили в лазарете, задернув на длинном окне белые занавеси. Они пропускали молочный свет и шевелились от ветра. Улица – тихая, редко протарахтит экипаж, пройдет неспешно прохожий. Да слышно, как вдалеке, в гавани, бьют склянки или рожок играет зорю.
Просыпаясь, Андрей Николаевич слушал звуки, отдаленный говор, шелест листьев, умоляющий вальс шарманки; глядел на теплую штору, – и без мыслей, без волнений чувствовал только блаженный покой…
Он видел много снов: то усадьбу с прудами и подсолнухами, то ветряные мельницы на бугре, то шалаш караульщика и кругом желтые, спелые дыни. Разбуженный, пил бульон и снова дремал под звуки и шорохи.
Затем сны перешли в воспоминания не близкого прошлого, а давно забытых маленьких случаев, получивших теперь особенное значение. И воспоминания, как и сны, были пронизаны голубоватым светом, отнимавшим у вещей грубость и тяжесть.
Наконец ему позволили сесть на постели и в первый раз отдернули штору. На той стороне улицы он увидел два тополя; между ними – одноэтажный домик и синюю вывеску: «Табачная лавка». У дверей стоял финн в коричневом жилете и курил трубку. Мимо шла девочка в веснушках и грызла яблоко – должно быть, кислое.
Андрей Николаевич окликнул ее. Она взлезла с яблоком на подоконник, раскрыла рот, глаза и подняла рыжие брови. Он попросил сбегать в лавочку, купить бумаги и конверт.
«Милый, добрый человек, Татьяна Александровна, – писал он на следующий день, – теперь начинаю понимать, что я совершил кругосветное путешествие и вновь возвратился к вам Казалось, я не думал о вас все это время, но вы присутствовали незримо, были со мной и на дне моря, и в битве, и в последнем отчаянии; я угадывал вас в утренней заре, и в закате, и в веселом прыжке дельфина из волны в волну. Во всем: и в жажде и в тоске по близкому и утерянному – вы (или, вернее, то, что возникло между нами в липовой аллее, от чего, не поняв, я легкомысленно бежал в поисках приключений) указывали мне единственный путь – заглянуть в себя, измерить призрачную, смертельную пустоту одиночества и отказаться от себя навсегда; покуда я один – меня нет, я – глухой, ослепший, бескровный призрак! Милый друг, я только сейчас начинаю жить, а уже сердце полно невыразимым чувством, – каким, еще не знаю. Благодарю вас за все, за все…»