Текст книги "Житейские сцены"
Автор книги: Алексей Плещеев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 27 страниц)
IV
– Многоуважаемому Василью Степановичу мое душевное почтение,– произнес капиталист еще на пороге гостиной, весьма ловко сунув под мышку свой бобровый картуз, дабы иметь возможность протянуть обе руки хозяину.
– Милости просим, Геронтий Петрович, милости просим, прошу садиться.
– Сядем-с,– отвечал Подгонялов, опускаясь в кресло и искоса поглядывая на дверь, куда скрылась Маша. Он вынул из заднего кармана фуляр, с изображением поезда по железной дороге, и отер им свое чело.– Изволили, кажется, в соборе литургию слушать-с? – спросил он казначея.
– Да-с, Геронтий Петрович, был-с; а вас, кажется, не было, или не досмотрел я…
– Нет-с, я в своем приходе, у Симеона-столпника; там, знаете, попросторнее, а в соборе-то уж очень тесно, потеешь, потеешь, потом рубашку хоть выжми: какая уж тут молитва, прости господи!
– Это точно что так-с, справедливо изволите говорить, жарконько… Я потому более в соборе, знаете, что благолепие такое, величие!.. ну и поют архиерейские певчие отменно, словно ангельский клир.
– Преосвященный служил?
– Как же-с, преосвященный. Ведь нынче табель, разве забыть изволили?
– Да! Так… так… Ну, а Марья Васильевна не были, видно, пропочивали?
– Она к заутрени, Геронтий Петрович, ходила. Нет, она у меня благодаря господа не лентяйка, нет. В страхе божием воспитана и в будни так даже иной раз ходит.
– Именно примерная девица. Можно в образец поставить. Ведь вот подумаешь, Василий Степаныч, дома воспитание Марья Васильевна получили, и средства-то ваши не то чтобы бог знает какие… а ведь почище нынешних-то модниц, что в пансионах образовываются, вышли-с. Вот оно что значит, как душой-то кого господь бог голубиною одарит. Да и глаз-то родительский много значит; нет, кто что ни говори о нынешнем воспитании, а родительский глаз – великое дело. Ну что проку, что по-французски научат, когда тут-то главного нет,– капиталист показал на сердце.– По-моему, всего важнее нравственность; это первая и святая вещь.
Геронтий Петрович вздохнул, и глаза его заслезили. У Василья Степаныча тоже просияла физиономия от похвалы его Маше.
– Не могу гневить бога, Геронтий Петрович, не могу роптать на дочь: послушная, кроткая, умница. Не потому, что я отец ее, так говорю, а и со стороны тоже, я думаю, вот хоть бы вы теперича похвалить изволили…
– Поверьте, мой почтеннейший, поверьте, что не я один, все одинаково о Марье Васильевне отзываются, все в образец благонравия их поставляют. Я не льстец бездушный, не кружева плету, не придворный какой человек, сами знаете, трудами копейку нажил, но уж не могу умолчать. Добродетельная девица, одно слово. Нынче, Василий Степаныч, добродетель не уважается,– прибавил капиталист самым искренним, добродушным тоном,– нынче книги превыше всякой добродетели вознесли. Такой век пошел. Но мы с вами не так рассуждаем. Старого покроя люди. Ох, ох, ох! Что из этих из книг-то вычитают…
– Это действительно, Геронтий Петрович, что нынче не такая строгость, как в старину-с.
– Куда, почтеннейший! Вот хоть бы я теперь; холостой человек, не знаю сам, зачем на свете божьем маюсь; не знаю, кому и добытое честным трудом, в поте лица добытое, оставлю. Сирота как есть, ни роду, ни племени.– При этом глаза его не только заслезили, но и заморгали, и вся поза выразила величайшее смирение, пальцы, переплетаясь, лежали на желудке, а голова склонилась набок.– Часто думаю себе: господи боже мой! Если б найти подругу, которая бы, так сказать, усладила путь жизни… Вот бы истинное-то было блаженство. Да нет; страшно всё; такие девицы-то нынче пошли… все мне не по сердцу, нет в них этого…– он тихо покачал головой,– всё одни увеселения их прельщают.
– Что же, Геронтий Петрович, если благую мысль возымели, не все же одинаковы; есть и скромные девицы.
– Эх, милейшая душа! Где они, эти скромные? Откровенно скажу, Марью Васильевну первую и единственную вижу…
– Вы уж слишком ее, Геронтий Петрович, изволите жаловать.
– Я слишком? Нет, Василий Степаныч! Нет! И в писании сказано – кесареви кесарево. Прямо, по откровенности, скажу; ведь у меня что на уме, то и на языке, не придворный человек, не политик. Прямо, прямо скажу, Василий Степаныч, что лучшей жены не желал бы, как перед богом.
Василий Степаныч сидел молча и потупясь.
– Послушайте, глубокоуважаемый Василий Степаныч. Я, собственно, к вам в этом самом намерении и явился. Соблаговолите! Человек я, как вам небезызвестно, непьющий, состояньице кругленькое; не молод, конечно, да ведь это, смею думать, для такой благоразумной девицы служить препятствием не может. Не дряхлый же я старичишка опять какой-нибудь; благодаря бога еще в своих силах! Я, если можно так выразиться, к ним более отеческое чувство питаю… Это попрочнее будет, смею сказать, милейший Василий Степаныч, нежели теперича у какого-нибудь ферлакура кровь одна играет. А уж в каком Марья Васильевна будут удовольствии жить; я им все имущество свое предоставлю.
Казначей совсем смутился и, не зная, что отвечать, сдувал со стола пыль, которой не было.
– Что же вы, дорогой Василий Степаныч, как на этот счет рассудите? Может быть, в чувствах Марьи Васильевны сомневаетесь; так что ж? Поговорите с ними. Я обожду, лишь бы в надежде быть.
– Конечно, Геронтий Петрович,– начал, заикаясь, казначей,– конечно, это честь вы нам изволите делать, какой мы и ожидать не смели-с; мы, конечно, люди маленькие, темные.
– И, полноте, милейший! И сам-то я не в парче взрос. В такой же люльке, как и вас, мамка качала, еще и похуже, пожалуй. Только что взыскан господом.
– Это так-с, Геронтий Петрович, но все же можно сказать – честь неожиданная. Только уж вы меня простите великодушно. Отцовское сердце вы знаете какое… Я не могу, Геронтий Петрович, видит бог, не могу принуждать Машу…
– Да кто же о принуждении и говорит, милый друг. Вы только сообщите Марье Васильевне, что вы желаете этого. Они, вероятно, и слова не скажут в противоречие воле родительской.
– Нет-с, Геронтий Петрович, как я теперь известен о том, что она другого любит…
– Другого-с?
– И как уже я и сам обязался…
– Вот как-с! – Глаза капиталиста замигали сильнее.– Так уж Марья Васильевна просватаны-с? За кого же это, позвольте осведомиться?
– За Шатрова, за Андрея Борисыча. Вот после рождества и свадьба будет-с. Только письма от братца Андрей Борисыч дожидается.
– Гм! опоздал, значит. Что делать! Только позвольте, Василий Степаныч, что же вы в этом браке видите такого особенно выгодного?
– Да я за выгодой не гонюсь, Геронтий Петрович, где нам! Мы люди не бог весть какие. Была бы счастлива Маша. Благо, нашелся человек хороший, понравился, и слава богу.
– Конечно-с, конечно-с, кто говорит! Только в кармане-то у него, чай, жиденько?
– Не умрут с голоду, Геронтий Петрович; он малый-то с головой, не лентяй, не праздношатайка какой; тоже хлеб-то себе трудом добывает. Не пропадет, Геронтий Петрович.
– Так-с, так-с. Только ведь жалованье-то им не больно крупное идет. Знаю я тоже…
– Будет с него. К роскоши не привык, да и Маша моя тоже. Ну, братец еще у Андрея Борисыча есть, в министерстве служит, любим начальством, может, в случае, о местечке похлопотать…
– Так это, оно выходит, вы мне карету подали?
– Уж вы извините, Геронтий Петрович. Сами изволите знать, слово святая вещь для всякого, до кого ни доведись.
– Ну, конечно! Не сдержите слова перед учителем, так ведь он вас с лица земли стереть может,– хе, хе, хе! Вельможа! – иронически произнес Подгонялов.
– Не в том сила, Геронтий Петрович, а для самого себя слову изменить перед богом грех.
– Знаю, знаю. Ведь это я только так, шучу. Мое истинное почтение, Василий Степаныч. Извините, что обеспокоил.
Подгонялов встал с своего места и откланялся. Василий Степаныч пошел проводить его до передней и не мог не заметить на лице его сильного неудовольствия, как ни старался он скрыть этого за сладкою улыбкой. Но улыбка эта тотчас же исчезла, как только капиталист вышел за ворота. Он принялся на чем свет стоит ругать казначея.
– Ах ты, старый пес! – говорил он вслух, скрипя калошами по снегу.– Казначейское твое рыло! Каково? Карету подал! А? За учителя просватал, за оборванца, который, я чай, с семи лет в одном белье щеголяет… Да ты бы, тряпка чернильная, не только в пояс мне поклониться должен, а еще пойти да Николе свечку поставить, мошенник эдакой! Отцовское сердце! Скажите! Туда же разнежничался, барин какой! Да постой, ведь мы с Тупицыным-то закадычные, водой не разольешь; вексель-то его у меня в кармане. Еще мы найдем случай скрутить тебя, голубчик, постой! Руки-то не стоило бы об тебя марать, плюнул бы на тебя, на подошву старую, да девчонка-то больно хороша! Писаная точно! Я еще таких и не видывал. Плечики такие пухленькие, беленькие…
И на губах Геронтия Петровича показалась снова самая сладкая улыбка. Он прервал монолог свой и предался приятным мечтам о том, как хорошо иметь госпожу Подгонялову с такими пухленькими и беленькими плечиками. Но спустя несколько минут произнес опять с прежним азартом:
– Погоди, шельмец! Скручу, как свят бог, скручу! Будет моя Машутка, будет!
V
Бал у господина Тупицына удался как нельзя лучше. Весь город плясал до одышки. Дамы были в восхищении от вкуса, с каким хозяин дома убрал комнаты, от новых полек, выписанных им нарочно для этого случая из Москвы; мужчины всего более остались довольны ужином, за которым подавали такие фрикасе, что иной чиновник и во сне ничего подобного не видал. В свой черед господин Тупицын совершенно растаял от лестной похвалы, которую изрекли уста градоначальника, когда хозяин дома провожал его до дверей передней.
– Поздравляю, mon cher, поздравляю; вы задали такой бал…– произнес градоначальник, целуя кончики пальцев своей правой руки.
Какой именно бал, он не договорил, но по лицу его можно было видеть, что он даже не подберет приличного эпитета для подобного бала. Хозяин, положа руку на сердце и наклоня голову несколько на сторону, тоже не находил, что сказать, и только улыбка говорила о восторженном настроении души его. Зрители были растроганы этой сценой чуть не до слез.
Ночь после этого бала господин Тупицын провел такую, какой, по сладости чувств, его волновавших, он не проводил с самой свадьбы своей.
Госпожа Тупицына сдержала свое слово и прислала Маше билет. Несмотря на все сопротивления, Маша наконец должна была уступить просьбам отца. Одевшись в белое кисейное платье и убравши свою русую головку гирляндою из голубых цветов, она отправилась тоже на бал, в возке, который выпросил для нее Шатров у жены директора гимназии. Не знаю, много ли удовольствия доставил ей этот бал, где не было ее жениха, но зато Василий Степаныч находился в неизъяснимом восторге. Прижавшись где-то в уголке, он не спускал глаз с своей Маши, и если ее приглашал танцовать кто-нибудь из губернских львов, старик самодовольно поглядывал на окружающих и, казалось, старался вычитать на их лицах то восхищение, которым так полно было его собственное сердце.
Две недели прошло после бала. В течение этих двух недель Василий Степаныч заходил раза три к господину Тупицыну за распиской, но все как-то неудачно: то гости были у него, то самого его не было дома.
В одно ноябрьское утро господин Тупицын был внезапно опечален письмом, полученным с почты. Круглое, как тарелка, лицо его, обнесенное черными густыми бакенбардами и редко принимавшее озабоченное выражение, если он не был занят государственными делами, вдруг помрачилось. Перечитав письмо раза три, от «вашего превосходительства» до «покорнейший и преданнейший слуга», он сложил его и бросил на стол, а сам принялся шагать из угла в угол по кабинету, размахивая шнурками своего великолепного халата из тармаламы {16}.
Кабинет господина Тупицына, подобно всем кабинетам деловых людей, был завален книгами и бумагами. На шкафу с книгами стоял даже бюст Сократа.
Путешествие по кабинету продолжалось добрых десять минут, по истечении которых господин Тупицын дернул сонетку и приказал вошедшему затем человеку в сером фраке и красном жилете попросить в кабинет барыню.
Барыня не заставила себя долго ждать. Madame Тупицына была довольно полная дама, лет тридцати восьми, с какими-то желтыми пятнами, проступавшими по лицу (впрочем, совершенно незаметными при свечах, по уверению бобровских граждан), с несколько томным выражением в глазах серого цвета, с крупными губами и немножко вздернутым носом. Старички, знавшие ее в цветущую пору жизни, говорили, что она была очень пикантна, и по секрету прибавляли, что ей вовсе не тридцать восемь лет, а сорок два года. Она вошла в белом пеньюаре, с маленьким флакончиком в руке, который она то и дело подносила к носу. Аматер со стороны женской красоты, вроде моряка Жевакина {17}, не без удовольствия заметил бы приятную полноту рук, видневшихся сквозь тонкие рукава пеньюара, а также и весьма изящный выгиб шеи, несколько наклоненной вперед.
– Ou avez vous Michel? vous paraissez agite? [34]34
Что с вами, Мишель? Вы взволнованы? (фр.)
[Закрыть] – спросила она, увидев облако печали на олимпийском челе супруга.
Она была нежная жена и при виде этого облака совсем забыла неудовольствие, которое было овладело ею, когда человек, позвав ее в кабинет, отвлек от чтения Поль-Февалевых «Amours de Paris» [35]35
«Парижская любовь» (фр.).
[Закрыть] {18}, и заметьте, что она остановилась на самом интересном месте.
Господин Тупицын продолжал ходить по комнате и только бровями указал жене на лежавшее на столе письмо, промолвив:
– Прочти, матушка.
– Mais au nom du ciel [36]36
Но во имя неба (фр.).
[Закрыть], что такое? Я не разберу этого барбульяжа… {19}
– То-то, барбульяжа! – произнес господин Тупицын, и в тоне его проглядывал упрек, хотя, собственно, упрекать жену больше чем самого себя не было никакой причины.– Вот что ты заговоришь, как Лукошкино-то с молотка продадут.
– Dieu de miséricorde! [37]37
Боже милосердный! (фр.)
[Закрыть] Как это с молотка?..
– Так! Уж оно описано; наш поверенный, Игнатий Парфентьич, кое-как успел вымолить у председателя, чтоб отсрочить продажу. Если мы не пошлем с этою же почтой денег, все будет кончено: опекунский совет не ждет,– это не лавочник какой-нибудь.
– Ну, что же, надо послать.
Мишель горько усмехнулся.
– Давай, если есть, матушка,– сказал он, продолжая шагать по кабинету.
– Как давай? Да разве у нас нет?..
– Разве нет! Хм! Откуда же им быть-то, ты об этом подумала?
– Ах, Мишель! Я готова на все, но что я могу, я женщина! Возьми мои брильянты.
– Ей-богу, ты, матушка, точно какое дитя пятилетнее. Возьми ее брильянты! Какие? – спрашиваю я. Брошку, что ли? Ведь, кажется, должна бы помнить, что в фермуаре давно брильянты не существуют, а вместо брильянтов вставлено черт знает что. В прошедшем году, не позже, дело происходило. Нужно было обед дать, в день твоих именин, ну и… еще были кое-какие обстоятельства… мог и места лишиться, если бы не… Да я тебе все это излагал тогда же!..
– Ах, Мишель! Я совсем потеряла голову при этом известии… J'ai tout oublié [38]38
Я все забыла (фр.).
[Закрыть].
– Да еще это не все, матушка…
– Как! Неужели еще что-нибудь? Ах! Как замирает сердце; говори скорей, Мишель!
Тупицына сделала мину, приуготовительную к слезам.
– Донос на меня какой-то подлец сделал.
– Quelle infamie! Une délation! [39]39
Какая подлость! Донос! (фр.)
[Закрыть] – могла только воскликнуть генеральша.
– Одно очень важное лицо едет ревизовать губернию и преимущественно должно обратить внимание на мою часть…
– Ну что ж? Разве в твоей части есть что-нибудь такое?
Господин Тупицын махнул рукой, как бы желая выразить, что с бабами толковать – только время попусту тратить.
– Эх, матушка, по-женски ты говоришь…
– Ну что ж! – возразила, обидевшись, madame Тупицына,– конечно, по-женски, certainement [40]40
Конечно (фр.).
[Закрыть], я женщина; как же я могу иначе судить: je ne suis pas versée dans ces sortes d’affaires [41]41
Я не сведуща в таких делах (фр.).
[Закрыть].
– Ну, вот и прогневалась. Хоть бы ты меня пощадила! Видишь, кажется, что на мужа со всех сторон бедствия, а ты еще тут обижаться выдумала. Вот ты лучше придумай, как тут обернуться… Ведь я знаю, что у этих господ первое дело в суммы свой нос совать.
Помолчав немного, он прибавил:
– Донесли, что я на казенные деньги обеды даю.
– И кто это донес, боже мой! – отозвалась madame Тупицына, смягчившись.
– Кто? Мало ли у меня здесь друзей, доброжелателей! Я думаю, это шельма Сеновалов. Ему хочется на мое место попасть. С прокурором они душа в душу… А у того весь Петербург родня…
– Что же делать, Мишель?
– Ума не приложу! В голову точно кто кулаками стучит. И ведь как нарочно, еще недавно взял из сумм больше тысячи целковых. Нужно было с этими мошенниками купцами разделаться, а то они ничего отпускать не хотят. Ну и бал тоже, ты сама знаешь, недешево обошелся. Нельзя же не поддержать себя… Ездим, ездим ко всем, а самим одного бала в год не дать…
– Верно, этот старикашка казначей проболтался, что ты у него берешь.
– Вот еще! Смеет он. Он сам отвечает. Нет. Может быть, это людишки мерзкие подслушали… Я давно говорю, что нужно квартиру переменить… Кабинет подле самой лакейской. Вот негодяй Степка теперь к прокурору подступил. Со зла, что я ему за три месяца денег не отдал, плетет, чай, там всякий вздор, а тот и рад, это ему на руку… Ведь это настоящая салопница, баба старая, всему верит, только сплетнями и живет. Это называется прокурор! Только на пакости его и хватает.
Господин Тупицын находился в сильном волнении.
– Занять, во что бы то ни стало занять нужно,– приговаривал он, махая так сильно шнурками халата, что чуть не задел бедного Сократа.– Разве за купцами послать… Да ведь это скареды, иуды. Половиков еще сговорчивее. Да я ему и без того целые два года должен за кучерские кафтаны и за басан {20} к карете. Такой уж город подлый! Я думаю, во всей России подобного не найдешь. Нет, чтобы кто подал ближнему руку, если видит его на краю бездны; еще, напротив, все норовят, как бы утопить тебя. А тоже христианами себя называют! К обедне по воскресеньям ходят!.. Когда это только господь вынесет меня из этого омута?
– Ах! Michel, quelle idée m’est venue! [42]42
Мишель, какая мысль мне пришла! (фр.)
[Закрыть] К Подгонялову обратиться!
– Нашла кого! Он и то мой вексель чуть ко взысканию не подал. Этот хуже купцов. С теми по крайней мере не церемонишься. Сделает борода ребенка, поедешь к нему крестить, ну, он и доволен и ждет год. А эта скотина к себе уважения требует… Как же! Нельзя! Таможню ограбил.
– Попробуй, однако же. Может быть, нельзя ли как через губернаторшу на него подействовать; он, кажется, ее очень уважает… считает ее grande dame,– иронически прибавила madame Тупицына.– Хороша grande dame, горничных девок в наказание около постели своей плясать заставляет! C’est impayable [43]43
Это презабавно (фр.).
[Закрыть].
– Он вообще к женскому полу слаб,– заметил господин Тупицын.– Ужасно безнравственное животное.
– Ну, хочешь, я с ним пококетничаю, Мишель? Может быть, и отопрет свои сундуки.
– Эх, матушка! Кабы ты такая теперь была, как тогда, когда я за тебя сватался, ну другое дело. Тогда бы ты хоть кого так разнежила. А теперь мы уж с тобой старики.
Madame Тупицына, казалось, не слышала этой фразы и, подойдя к зеркалу, охорашивалась. Видно, Александр Дюма-отец справедливо замечает, что у женщины в сердце есть всегда уголок, в котором она не стареется.
– Ну, что ж, Мишель, решаешься послать за Подгоняловым?
– Толку-то в этом мало будет.
– Уж предоставь мне… je me mettrai en quatre [44]44
Я потрачу четверть часа (фр.).
[Закрыть], и увидишь, что сладим дело.
– Ну, пожалуй, попытаться можно.
– Ты меня смотри не ревнуй, Мишель,– прибавила Тупицына с обворожительною улыбкой.
Мишель только махнул рукой.
Madame Тупицына вышла и вскоре отправила казачка к Подгонялову с записочкой, написанною на палевой бумажке, с кружевными à jour обводочками, вложенною в самый изящный, миниатюрный конверт и запечатанною облаткой с каким-то французским девизом около летящего голубка. А сам господин Тупицын между тем, уперев локти в письменный стол и держа над глазами руки в виде зонтика, старался вникнуть в каждое слово лежащего перед ним письма. В письме этом ясно значилось, что ревизор выехал уже и должен быть скоро.
Подгонялов не замедлил явиться на зов госпожи Тупицыной. Не буду в подробности передавать читателю всех средств, употребленных светскою, образованною дамой, чтобы тронуть загрубелое сердце собственника. Мольбы, слезы, вздохи, нежные взгляды – все было пущено в ход. Madame Тупицына оделась с необыкновенным вкусом, приняла позу, какую принимают всегда героини русских повестей, изображающих высшее общество; то есть она предстала капиталисту полусидящею, полулежащею на кушетке. Бледная ручка генеральши то и дело подносила к глазам батистовый платок. В будуаре были опущены розовые шторы, отчего лицо госпожи Тупицыной казалось не так желто, как обыкновенно, и несколько моложе. С искренностью, доходившею до наивности, рассказала она капиталисту плачевные обстоятельства своего Мишеля и проболталась даже, что он взял значительную сумму из казенных денег, причем заметила, что это могло погубить казначея, а мягкое и великодушное сердце ее супруга ничьей гибели не желает. Капиталист был действительно тронут доводами светской дамы и хотя сначала крепко заартачился, прикинувшись лазарем, у которого, хоть весь дом обыщи, ни гроша не найдешь, но потом обещал подумать и поспросить у одного знакомого, дававшего деньги в рост. От госпожи Тупицыной он прошел в кабинет ее супруга.