Текст книги "Житейские сцены"
Автор книги: Алексей Плещеев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 27 страниц)
II
Второй год доживал Костин в губернском городе, и нельзя сказать, чтобы был особенно доволен своим положением.
Сначала он с любопытством присматривался к явлениям этой новой, незнакомой ему действительности… Многое в ней забавляло его, многое приводило в искреннее негодование. Жизнь еще не научила молодого человека скрывать свои чувства и мнения в известных случаях, и потому он готов был высказать каждому, кто только хотел его слушать, все, что оскорбляло и возмущало его впечатлительную натуру. Это пришлось не по вкусу мутноводским гражданам.
Одни из них при первом же споре с Костиным озлобились на него нешутя; другие ограничились тем, что пожали плечами и покачали с видом сожаления головой, как бы говоря: «молодость! угомонишься и ты, любезный, как поживешь с нами годок, другой, третий».
Угомонился ли Костин? Были минуты, когда бесплодное, донкихотовское ратование за свои любимые убеждения утомляло его и он, махнув рукой и глубоко вздохнув, произносил: «Нет, видно, этих господ не переуверишь» – и делал шаг к примирению с мутноводским обществом: решался с стесненным сердцем на некоторые уступки для того, чтобы в свой черед получить уступку… Но вскоре он заметил, что утрачивал более, чем приобретал… Примиряясь, стараясь смотреть сквозь пальцы на то, что при иных обстоятельствах он, не колеблясь, заклеймил бы названием подлости, Костин невольно, почти незаметно для самого себя, втягивался в эту грязную, таинственную провинциальную жизнь, с ее мелочными, узкими интересами, с ее сплетнями и интригами, с ее мертвящим застоем, с ее заразительной ложью, с ее мещанской моралью, за которой скрывается глубочайшее и полнейшее нравственное растление… Забывая постепенно великие общественные вопросы, волнующие и потрясающие мир, забывая нужды и потребности своего собственного отечества, он начинал горячо принимать к сердцу какую-нибудь ссору Ивана Ивановича с Иваном Никифоровичем, проходившую у него перед глазами… Мишурный блеск провинциальной жизни стал было кружить ему голову… Он не без внимания слушал рассказы о том, как его превосходительство, г. начальник губернии, подал руку такому-то и не удостоил даже киванием головы такого-то; как две юные дамы поссорились за то, что на благородном спектакле в пользу бедных одной хотелось танцовать русскую пляску в голубом сарафане, а другой в пунцовом, тогда как дирекция, по настоянию первой, сшила для всех голубые… И Костин нешутя принял сторону пунцового сарафана… Дама, жаждавшая облечься в него, была такая хорошенькая брюнетка и пунцовый цвет так шел к ее смуглому личику!
Другого рода разговоров в мутноводском обществе нельзя было слышать… Литература, политика, искусство – все это нисколько не занимало его… Правда, некоторые получали русские журналы и читали в них повести, отходя ко сну; но на другое утро даже содержание этих повестей испарялось у них из головы; а если не испарялось, то суждения о прочитанном состояли только в сожалении, зачем повесть кончилась так, а не иначе, зачем герой не женился на героине и т. п. Гораздо более, чем к политике, литературе и искусству, имели мутноводские обитатели влечение к картам… Шлем, онёры, леве, бескозырная – вот слова, которые чаще всего можно было услышать из уст их. Даже молоденькие барыни, даже барышни любили зеленый стол… Впрочем, этих последних нельзя обвинять. Мутноводские кавалеры были до такой степени вялы и пусты, и скучны, что по справедливости могли себе присвоить эпитет снотворных. Чтоб спастись от этих наркотических юношей, нужно было поневоле искать убежище за картами: тут, по крайней мере, никто не придет и не спросит – возможна ли дружба между женщиной и мужчиной; благородное ли чувство ревность, или что лучше – ум без красоты или красота без ума… Костин, долго воздерживавшийся от карт, тоже по настоятельному требованию одной очаровательной хозяйки дома решился было попробовать себя на этом поприще; но по неумению ли, по рассеянности ли наделал столько промахов, что с тех пор ни очаровательная хозяйка, ни другие, менее очаровательные, хозяева не стали ему подносить карточки…
Однако ж этот мир Костина с провинциальной жизнью оказался только перемирием. Скоро он сбросил с себя добровольно надетые цепи и заперся от всех на замок. Одна минута раздумья заставила его протрезвиться… В нем не умерла привычка анализировать себя – и однажды, когда он, снедаемый какой-то непонятной тоской, находящей иногда беспричинно даже на людей, наименее способных к мечтательности, предался этому душеспасительному занятию,– он увидел у себя под ногами бездну и с ужасом отскочил от нее… Ему вспомнились слова поэта, сказавшего про эту бессмысленную, всюду царящую ложь, что
Она страшней врагов опасных {46},
Страшна – не внешнею грозой,
Но тратой дней и сил напрасных
В безмерной пошлости людской! —
и Костин, схватив себя за голову, горько заплакал.
Когда Костин приехал в Мутноводск, губернатор встретил его приветливо, но не без свойственной своему сану важности. Григорий Модестович Пафнутьев был человек еще не старый, но уже со значительной лысиной, которую тщательно прикрывал рыжеватыми, цвета мокрой мочалки, волосами. Лицо его не представляло ничего особенного. Мне всегда казалось, что будь он простым смертным, а не губернатором, он был бы решительно никому не в состоянии внушить своей наружностью не только страха, но даже и уважения. Сам Лафатер {47} едва ли бы прочел на лбу его те свойства, за которые обыкновенно уважают людей; а Галль {48} нашел бы у него только шишки тщеславия и честолюбия достаточно развитыми… Прошедшее его скрывалось в тумане неизвестности. Как прошла его служебная деятельность, что́ помогло ему достичь так скоро до чина действительного статского советника (ему не было еще пятидесяти лет) – никто не мог этого сказать положительно. Знали только, что первоначальная деятельность его не была ознаменована никакими особенными заслугами отечеству, и имя его, появляясь в приказах о производстве, оставалось никем не замеченным. Доходили темные слухи до Мутноводска, что какая-то Шарлотта Иванова сильно способствовала его возвышению, но и это было так же ничем не доказано. Получив известие о его назначении, мутноводцы терялись в догадках: кто он, откуда, каких качеств человек? Он долго был причислен к министерству и ездил с разными поручениями в дальние губернии – вот все, что о нем писали из Петербурга некоторым мутноводским чиновникам их знакомые…
Неизвестность эта пугала многих. «Уж если бы знать по крайности,– говорили они,– какого полета птица, так уж можно бы сообразно этому и принять его; а то, черт знает, пожалуй, и в беду влопаешься». Всего более опасались найти в нем представителя юной администрации, которая чиновниками как картами тасует, по выражению мутноводских же жителей. Начнет, пожалуй, ломать все, просвещение вводить, злоупотребления искоренять; на место старых взяточников посадит новых, Надимовых {49} каких-нибудь… в самом деле страшно! Хотя каждый и был убежден, что только новая метла хорошо метет; но все-таки, по крайней мере первые два-три года, пришлось бы многое потерпеть. Однако ж Григорий Модестович не замедлил всех успокоить. Он вовсе не принадлежал к новой школе, и о «Губернских очерках» господина Щедрина, бывших тогда свежей новостью, отзывался очень невыгодно, говоря, «что в отношении литературном они не выдерживают критики, ибо изображают грязную сторону жизни, а литература должна брать только одни возвышенные чувства и благородные страсти; в отношении же общественном – они положительно вредны»… Почему именно они положительно вредны – этого Григорий Модестович не объяснял, вероятно, затем, чтобы не оскорбить проницательности мутноводских чиновников, которые и без объяснения должны понять это.
Вскоре в Мутноводске все пошло как по маслу. Новый губернатор ничего не ломал, никого не сменял, никого даже не стращал сменой. Он только произносил в табельные дни, когда к нему являлись чиновники с поздравлением, весьма красноречивые речи, заранее им написанные, в карамзинском стиле (Григорий Модестович никогда не говорил слог, всегда стиль, и также проекты называл прожектами), который он решительно предпочитал стилю новейших писателей, впадающих в тривиальность. Осанка его была очень важная, грудь высокая, голос звучный… и потому речи его производили всегда внушающее впечатление. Один чиновник, из образованных, даже заметил, что родись его превосходительство в Англии – он был бы непременно знаменитым оратором в палате лордов. Григорий Модестович вопреки обыкновению новых начальников даже не привез с собой из Петербурга никаких фаворитов, кроме одного правителя канцелярии; да и его он взял потому только, что старый правитель умер и место оставалось вакантным.
Новый правитель, как видно, знал хорошо натуру своего патрона, любившего, кроме речей в карамзинском стиле, еще и спокойную, комфортабельную жизнь. Он умел отдалить от него всякие трудные, головоломные задачи, приняв их решение на себя. Никакие дрязги, никакие жалобы не достигали генеральского уха… Можно было сказать, что Григорий Модестович тут только так, для парада стоит. Правитель же сосредоточил в себе все власти, законодательную и исполнительную, и действовал именем губернатора, часто даже не спросясь его. Правитель был признан губернией за гениальнейшего и притом справедливейшего человека. Если я говорю здесь губернией, то отнюдь не разумею под этим каких-нибудь мещан, небогатых купцов, а еще менее крестьян… Правитель канцелярии хорошо понимал, что не он существует для этой мелюзги, а она для него, и старался только заслужить доброе мнение образованного сословия. Это-то почтенное сословие я и разумею под словом губерния.
Итак, Григорий Модестович наслаждался безмятежным спокойствием в кругу нежнолюбимого им семейства, совершенно довольный вверенной ему губернией и пользуясь взаимно ее расположением. Не раз, будучи отзываем для личных объяснений с высшими лицами в Петербург и умилительно прощаясь с подчиненными и с господами помещиками, он с удовольствием видел, что бортище украшенного звездою фрака его орошалось признательными слезами. «Я могу сказать,– говорил он потом, возвращаясь в недра своего семейства,– что меня любит дворянство, и горжусь этим…» Особенно проливал слезы, прощаясь с начальником, губернский секретарь Затыкаев, заведовавший редакцией губернских ведомостей, никогда не упускал случая тиснуть в них об отъезде его превосходительства самую трогательную статейку. Григорий Модестович был вдов; он лишился супруги своей, дочери какого-то генерала, за два года до своего назначения губернатором. Она оставила ему (говоря слогом Затыкаева) двух прелестных малюток – мальчика и девочку, воспитанием которых занималась его теща, проживавшая с ним в Мутноводске. Эта теща была чрезвычайно довольна, когда Григорий Модестович предложил ей поселиться в его доме. Она всю жизнь мечтала о том, чтобы играть в обществе важную роль; а так как Мутноводск остался без губернаторши, то Прасковья Петровна Грызунчикова и вступила в права первой дамы… К ней ездили на поклон все городские власти; к ней приносили купцы с заднего крыльца разные кулечки, набитые необходимыми для домашнего обихода продуктами; перед ней клеветали и сплетничали одна на другую мутноводские дамы; для нее устраивались пикники, танцовальные вечера и обеды; составлялась всегда особенная партия из одного генерала, одного статского советника и жены предводителя дворянства. Трудно было найти более холодное, сухое и властолюбивое создание, чем Прасковья Петровна. Она постоянно мучила всех домашних… Муж ее, отставной генерал, отличавшийся суровостью и даже жестокостью с нижними чинами, делался в ее присутствии кротким агнцем и только в могиле освободился от ее капризов. Дочери до такой степени были подавлены ее деспотизмом, что шагу не смели сделать без ее позволения. Они даже редко осмеливались говорить при ней. На все они должны были смотреть глазами своей дражайшей маменьки и за каждое суждение, несоответствовавшее ее образу мыслей, подвергались строгому выговору. Боязнь навязать себе на шею такую тещу отталкивала от несчастных девушек женихов. Григорий Модестович женился на младшей Грызунчиковой, когда ей было уже за двадцать лет; и все знакомые Прасковьи Петровны не могли надивиться его храбрости. Григорий Модестович и сам не отважился бы, может быть, на такой подвиг, если бы не десять тысяч серебром, которые Прасковья Петровна давала за своей дочерью. Григорий Модестович был тогда еще только надворный советник и о высших должностях не смел помышлять… Десять тысяч серебром были ему очень кстати… Теща, как и следовало ожидать, тотчас же прибрала его в руки и так повела дело, что даже, когда он овдовел, перешла к нему жить. У нее была еще дочь, mademoiselle Жюли – лет двадцати пяти, очень некрасивая, очень недальняя, но довольно добрая девушка, с весьма развитым бюстом. Сделавшись quasi-губернаторшей, Прасковья Петровна прежде всего начала заботиться о судьбе Жюли. Надо было ее пристроить. Правитель канцелярии, обязанный своим местом ее рекомендации и советовавшийся с ней обо всех наиболее важных административных делах и о назначениях чиновников в должности, явился деятельным помощником генеральши и в деле устройства судьбы ее дочери. Он доставлял ей сведения о всех служащих в городе лицах, холостых и вдовых. Она знала, таким образом, весьма обстоятельно, у кого из них какое состояние, какие связи и родство и какие душевные свойства… Но ни один из губернских женихов не приходился ей по́ сердцу. Приходились ли они по́ сердцу Юлии – об этом не спрашивали. Несмотря на свои двадцать пять лет, она не имела права свободного выбора и считалась чем-то вроде несовершеннолетней.
Один из наших писателей очень удачно разделил провинциальных невест на два разряда: невест для приезжающих и невест для домашнего обихода… Барышни, принадлежащие к губернской аристократии, всегда ищут себе женихов – не между туземцами, которых предоставляют в распоряжение среднего кружка, а между приезжими из Петербурга или Москвы чиновниками и офицерами. Прасковья Петровна, как аристократка по преимуществу, тоже не хотела видеть свою Жюли за туземцем; она же знала, что те из них, которые годились бы в женихи, были люди несостоятельные и, главное – не отличающиеся светскими, комильфотными манерами… Но петербуржцы и москвичи редко заглядывали в Мутноводск. Что же оставалось делать чадолюбивой генеральше? На ее счастье, один из чиновников по особым поручениям ее зятя вышел в отставку, и она, пользуясь этим случаем, начала бомбардировать Григория Модестовича просьбами – не назначать нового чиновника из туземцев, а выписать лучше из Петербурга, и притом непременно холостого… В это время племянник губернатора, Загарин, предложил на вакантное место своего бывшего товарища Костина, кончившего курс в университете. Прасковья Петровна, без совета которой не делалось и не предпринималось решительно ничего, уцепилась за это предложение с неожиданной радостью. Восторг ее, впрочем, упал, когда Загарин сообщил ей, что это человек, не имеющий никаких средств к жизни; но раздумав хорошенько, она все-таки пришла к заключению, что уж лучше отдать Жюли за бедного петербуржца, чем за бедного туземца. «Он кончил курс в университете,– размышляла она,– стало быть, образованнее здешних… его можно будет скорее вывести в люди… le pousser en avant [85]85
Продвинуть (фр.).
[Закрыть]».
Приезд молодого чиновника из столицы произвел некоторую сенсацию и между всеми мутноводскими дамами… Они старались разведать, молод ли он, хорош ли, говорит ли по-французски, хорошо ли танцует… Особенно интересовались всем этим две дамы: одна молоденькая m-me Хлопакова, у которой муж был в постоянных разъездах и которая долго вздыхала по одном заезжем улане, безжалостно ей изменившем; а другая пожилая, но еще хорошо сохранившаяся, m-me Зориг, жена командира гарнизонного батальона. Эта дама, впрочем, интересовалась всеми мужчинами, без разбора – были бы только мужчины. Исключение она делала только для своего мужа, которым вовсе не интересовалась. Молодежь мутноводская инстинктивно побаивалась приезжего, сознавая свою несостоятельность по части волокитства за дамами и предчувствуя, что петербуржца всегда предпочтут туземцу.
Но Костину суждено было обмануть всеобщие ожидания, преимущественно же ожидания Прасковьи Петровны, которую мутноводцы – за ее искусство устраивать свои и чужие делишки – единогласно прозвали министром.
Григорий Модестович, как я уже сказал, принял молодого человека вежливо, но с достоинством; пустив в ход карамзинский стиль, он сказал Костину речь о высоком призвании гражданского чиновника вообще и чиновника по особым поручениям в особенности, коснулся слегка прогресса, удачно намекнул о любви к нему дворян, которую он заслужил справедливостью и неусыпной заботливостью о благе общем, и наконец заключил этот винегрет какой-то сентенцией вроде того, что чиновник – как гражданский, так и военный – должен не только добросовестно исполнять свои обязанности, но и вести себя в обществе благонравно.
По окончании этой речи Прасковья Петровна, находившаяся также в кабинете его превосходительства и не перестававшая лорнировать Костина с самого его прихода, обратилась к нему с расспросами на французском диалекте,– откуда он родом, кто его родные, любит ли он дамское общество и нравится ли ему Петербург. На все это Костин отвечал очень коротко, так что генеральше не удалось поддержать разговора, как она об этом ни хлопотала.
На прощанье Григорий Модестович подал Костину два пальца правой руки, а Прасковья Петровна просила бывать у них вечером запросто.
И зять, и теща произвели на Костина какое-то нехорошее впечатление, в котором он и сам еще не мог себе дать вполне отчета. Он почувствовал только, что не будет у него лежать к ним сердце – и ему вдруг сделалось очень грустно.
«Он, кажется, пустой фразер… а от нее веет холодом»,– думал он, возвращаясь домой…
Он не мечтал об идиллически-ласковом приеме начальника; не желал, подобно многим благонравным юношам, сделаться у него в доме своим; но он ждал найти в Григории Модестовиче, по крайней мере, более дельного человека; генеральша же неприятно поразила молодого человека с первого раза отсутствием простоты, спесивым тоном и претензией на великосветскость.
Правитель канцелярии принял его в халате. Это был человек старого покроя. Толстенький, красненький, кругленький, беспрестанно нюхавший табак из серебряной с чернью табакерки, он бойко и проницательно осмотрел вошедшего с головы до ног, и на каждую его фразу только кивал головой и произносил: «так-с, так-с».
Он спросил Костина, что слышно новенького в Петербурге и дорого ли там жить; на оба эти вопросы получил очень неудовлетворительные ответы, потому что Костин, не зная хорошенько, какие именно новости интересуют правителя, почел за нужное отвечать, что ничего не слышно; что же касается дороговизны, то так как он не жил своим хозяйством, то и на это не мог обстоятельно отвечать. Такое незнание, по-видимому, дало правителю очень невыгодное мнение о новом чиновнике, и он уже более ни о чем его не расспрашивал и стал хвалить губернатора, говоря, что лучшего начальника и желать не надо и что губерния под его управлением процветает и благоденствует. Посидев у него минут с пять, Костин встал и раскланялся.
«Из ученых, видно,– подумал правитель, смотря в окошко, как Костин садился на извозчика.– Всё книги читал… и в делах, чай, так же, как и в хозяйстве, ни аза не смыслит… Ну, да в женихи Юлии Антоновне годится… мущина бравый…»
И понюхав табаку, правитель отправился к себе в комнату, что-то напевая.
Генеральша тоже оказалась не совсем довольна новым чиновником своего зятя: он слишком мало выказал желания с ней разговориться, был неловок, серьезен, на лице его не было заискивающей улыбки, которую она так любила, и вообще он глядел каким-то бирюком… Она сообщила свои наблюдения зятю и выразила при этом желание выдрессировать молодого чиновника, как видно, еще вовсе не видавшего порядочного общества…
Когда она возвратилась на свою половину и m-lle Жюли, узнав, что у Григория Модестовича был приезжий, спросила свою родительницу, как она нашла его,– та отвечала:
– Молчалив слишком… сидит, как пешка: «да, нет» – больше ничего не добьешься. Я вечером звала его к нам. Может, развяжется. On voit qu’il n’a pas encore vu la société… [86]86
Видимо, он еще не видел общества (фр.).
[Закрыть] Хоть бы ты занялась им… Ведь уже не маленькая, кажется,– можешь о себе подумать. Может быть, он человек способный: в университете воспитывался. Надо только дать ему этот лоск… ce verni [87]87
Придать блеск (фр.).
[Закрыть]. Ничто так не образует молодого человека, как общество. Немудрено, что он такой… Родители его бог знает кто были… состояния нет… Ну, да это все ничего… Непременно возьмись за него – слышишь?
– Хорошо, maman,– отвечала покорная m-lle Жюли, у которой на лице во все время монолога не выразилось решительно ничего, кроме тупого внимания.
Однако ж Костин не торопился воспользоваться приглашением генеральши. Ему почему-то казалось, что там должно быть очень скучно; молодого человека могло бы еще подстрекнуть любопытство увидеть m-lle Жюли; но общий голос говорил, что она вовсе нехороша собой… Некоторые дамы, у мужей которых Костин побывал с визитом, отзывались насмешливо не только о ее наружности, но и об умственных качествах.
Первый месяц своего пребывания в Мутноводске Костин сидел почти безвыходно дома. Пока ему не дали служебного дела, он перечитал почти весь небольшой запас книг, привезенных им из Петербурга. Наконец однажды он получил приглашение на обед к одному из важных сановников города, у которого тоже были две дочери на возрасте. Как бы человек ни любил книги, каким бы он домоседом ни был, а все-таки и на него находят минуты, когда ему хочется поговорить с живым человеком и он должен избрать себе непременно среду. Эта потребность общества, врожденная человеку, заставляет его часто смотреть снисходительно на окружающее и отыскивать в людях неразвитых, даже дурных, хоть какую-нибудь черту, на которой бы можно с ними примириться, ради которой можно простить их пороки и недостатки. То же было и с Костиным. Ему наконец захотелось взглянуть поближе на мутноводское общество.
Обед у сановника был неофициальный, неторжественный, а только для избранных, коротких знакомых. Пригласив Костина, сановник хотел показать, что желает с ним сблизиться.
В числе обедавших находились: директор гимназии, предводитель дворянства и прокурор.
Дочери хозяина, недурные собой и в пух разодетые, отличались застенчивостью и во все время обеда сидели под прикрытием толстой и краснолицей маменьки, делая хлебные шарики и почти не вмешиваясь в разговор. Да и разговор был такого рода, что им трудно было вмешаться. Сначала зашла речь о разных местных служебных вопросах: о неудачном преследовании какого-то раскольничьего попа, о жалобе мужиков на окружного, дважды собравшего с них деньги и дважды их прокутившего, и т. д. Потом разговор как-то свернул на гласность, на неизбежные «губернские очерки» и наконец на предполагавшееся освобождение крестьян. Костин внимательно прислушивался к толкам и, пока рассказывались факты, представлявшие для него, по новости своей, много любопытного, тоже не принимал участия в разговоре; но когда на сцену выступили общественные вопросы, когда прокурор стал с жаром порицать гласность и всякого рода реформы, когда предводитель дворянства иронически отозвался об освобождении крестьян, которое неминуемо должно было, по его мнению, повести к упадку значения благородного сословия дворян и ко всякого рода беспорядкам – анархии и своеволию,– Костин не мог воздержаться от возражений. Сначала он возражал хладнокровно, стараясь убедить своих противников логикой; но видя, что на логические доводы у них всегда готов один ответ: что это все теория, а на практике этого нельзя и что тот не любит своего отечества, кто может так рассуждать,– невольно вышел из себя и стал говорить довольно резкие вещи… Особенно был оскорблен его выходками прокурор, сказавший в заключение спора, что выносить сор из избы считалось искони нехорошим делом и что люди, обличающие других, видят в этом только средство отвратить внимание власти от своих собственных проделок…
– А я так думаю совершенно напротив,– возразил, горячась все больше и больше, Костин.– Что те, которые потакают злоупотреблениям и скрывают их, делают это потому, что боятся, чтобы их самих не потребовали к отчету… Это значит, что и руки и совесть у них нечисты… Такие люди, конечно, не станут выносить из избы сора… Они привыкли к нечистоте и грязи. Но, слава богу, теперь встречается больше людей, желающих жить в чистой избе… Обличитель, открывающий глаза обществу на его больные места, этим самым доказывает, что желает его исцеления и дает обществу право судить его собственные дела. Будьте уверены, что непризнанный обличитель – человек, противоречащий на деле тому, что он так красноречиво проповедует на словах,– не долго будет пользоваться уважением… Общественное мнение сумеет сорвать с него маску и уличить его в нравственном безобразии… Но не менее беспощадно будет это общественное мнение и к тому, кто, прикрываясь ложным патриотизмом, хочет неправды, застоя, невежества, способствующих ему набивать карманы и утеснять слабых и беззащитных…
Прокурор побагровел от злости, но, закусив свои тонкие губы, не отвечал ни слова и только, махнув рукой, обратился к барышням, катавшим хлебные шарики, с вопросом, давно ли они танцовали… Хозяин, желая изгладить дурное впечатление, произведенное на прокурора ответом Костина, переменил разговор и начал хвалить прокурорских лошадей, выписанных им недавно из Вятки.
Но директор гимназии, который, по-видимому, тоже разделял мнение прокурора,– потому что во все время, пока он говорил, кивал одобрительно головой,– снова коснулся современных идей, но в сфере больше ему близкой, в вопросе о воспитании.
– Вот тоже толкуют теперь о недостаточности воспитания, о кротких мерах и тому подобном,– сказал директор с сильным ударением на о, обличавшим в нем бывшего семинариста.– Все это пустословие, не более… По моему мнению, не столько самое знание важно, сколько важна нравственность… У меня будь воспитанник гений, но если он не имеет полного балла из-за поведения, я никогда не выпущу его первым. Благонравие – вот на чем зиждется здание государственное… И опять-таки – этого благонравия невозможно достичь одними кроткими мерами… Наказание, и именно телесное наказание, необходимо для укоренения в детях доброй нравственности и повиновения начальству. Я говорю не как теоретик… Я на опыте удостоверился в справедливости излагаемого мною мнения. И впоследствии сам воспитанник остается признательным своему наставнику за побудительные меры, употребленные им в то время, когда влияние их наиболее действительно. Ибо пороки должны быть искореняемы с малолетства, в нежном, так сказать, возрасте. Если же теперь телесные наказания необходимы для исправления нравственности детей, то тем более они полезны взрослым, в коих пороки уже глубоко вкоренились,– людям загрубевшим, каковы, например, мужики и солдаты… А между тем господа нувеллисты проповедуют, что и с этим народом не следует прибегать к крутым мерам. Забавно!
Костин, которого в продолжение всей этой речи коробило, как на горячих углях, готов был выскочить из-за стола, наговорив директору дерзостей… Он чувствовал, что в нем кипит желчь, что раскаленные молотки бьют ему в голову… Хозяин, по выражению лица его, угадавший, что в нем происходит, совершенно сконфузясь, налил ему стакан холодной воды, который Костин тотчас же и опорожнил.
– Я не стану вам возражать,– произнес молодой человек прерывающимся голосом, в котором слышалось тщетно сдерживаемое негодование.– Кто прожил всю жизнь в известных убеждениях, того не заставят покинуть их никакие доводы, особливо же если эти доводы исходят из уст такого неопытного теоретика, как я, который отроду никого не сек и никогда не был сечен своими наставниками… Мне остается только скорбеть, что здесь еще спорят о подобных вещах… И кто же? – Люди, которым правительство и общество вверяют воспитание детей, считают побои полезным и даже необходимым делом… а вы совершенно правы с своей точки зрения! Розгами можно вселить и в ребенка и в зрелого человека все эти качества, которые вы называете чистейшей нравственностью: ложь, лицемерие, рабство, подобострастие, отсутствие чести и человеческого достоинства… Да, вы истинный христианин, и побои – истинно христианское средство…
Вижу, что мой читатель насмешливо и даже презрительно улыбается при этой юношеской филиппике… Но пусть он оглянется на свое далекое, невозвратимое прошлое и припомнит: нет ли в нем также неосторожных, безрассудных порывов?.. Если нет – то тем хуже для моего читателя…
После обеда, не желая продолжать разговор с городскими чиновниками и считая невежливым тотчас же уйти домой, Костин подсел было к барышням; но они как-то ежились и сторонились от него, как будто чего-то боясь, и только выразительно переглядывались друг с дружкой… Им было в самом деле страшно в обществе человека, осмеливающегося возвышать свой голос перед сановниками, которым мутноводское юношество не смело иначе отвечать, как с прибавлением к каждому слову частички с и с заискивающей улыбкой.
– Я думаю, вам наскучили наши разговоры? – спросил Костин старшую дочь хозяина.
– Нет-с, почему же…– отвечала она, потупясь.
– Все это, вероятно, очень мало интересует вас.
Старшая дочка молча взглянула на сестру, как бы вызывая ее отвечать; но та бессмысленно улыбнулась и не произнесла ни слова.
Костин, сделав еще два-три незначительных вопроса и допив свою чашку кофе, взялся за шляпу…
– Прошу бывать,– сказал хозяин, провожая его до дверей, и как-то нерешительно. Казалось, он боялся, чтобы не услышали его приглашения гости.
Директор гимназии и прокурор, состоявшие в наилучших отношениях с правителем губернаторской канцелярии, не преминули ему сообщить о вольнодумном образе мыслей и дерзости Костина; и правитель с своей стороны донес о том генеральше… Выслушав его внимательно, Прасковья Петровна пожала плечами и отвечала:
– Они нынче все такие, мой милый Кузьма Васильич. Либеральничать в моде… Поверьте мне, я сама жила в Петербурге и знаю… там бог знает что говорится…
– Я полагаю, ваше превосходительство,– заметил правитель, что они это так только сначала, пока еще в маленьких чинах находятся… А потом угомонятся и выбросят дурь-то из головы.