355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Плещеев » Житейские сцены » Текст книги (страница 8)
Житейские сцены
  • Текст добавлен: 25 марта 2017, 13:00

Текст книги "Житейские сцены"


Автор книги: Алексей Плещеев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 27 страниц)

Важная особа, видя, что науки для ее дочери все равно что к стене горох, решилась прекратить уроки и везти ее в модный пансион, словно пансион был какая-нибудь лечебница от идиотизма. Впрочем, она хорошо сделала, потому что дщерь ее приобрела там весьма разные манеры и пропасть разных talents agréables [33]33
  Очаровательных талантов (фр.).


[Закрыть]
, которые, конечно, для успеха в свете гораздо полезнее образования. По отъезде покровительницы Василий Степаныч впал в раздумье. Пригласить тех же учителей, что занимались у крестной матери Маши, было не по средствам, оставить девочку на произвол судьбы было больно отцовскому сердцу. К счастью, один из учителей, Андрей Борисыч Шатров, предложил ему свои услуги бесплатно. Ему так понравилась Маша, что он не хотел бросить ее. Это был молодой человек с добрым и благородным сердцем, года четыре, не более, как кончивший курс в университете и потому еще полный тех восторженных помыслов и чистых стремлений, той готовности служить истине и добру, которые составляют неотъемлемую принадлежность и лучшее украшение юности. Развить молодое существо, вселить в него свои убеждения, пробудить в нем сознание, указать ему великое назначение женщины,– эта цель казалась юноше так прекрасна и возвышенна, что для достижения ее не должно щадить ни сил, ни времени…

И не в самом ли деле такова была эта цель? Не улыбайтесь насмешливо, мой читатель, преждевременно поникший под гнетом суровой действительности… Не бросайте камнем в эти святые грезы, некогда волновавшие и вас, но преклонитесь перед воспоминанием о них, как перед могилой, где похоронена лучшая часть души вашей… Со слезами обнял старик доброго учителя и поручил ему свою дочь. Надобно сказать, к чести Шатрова, что рвение его не остыло после первых начинаний, как остывает у многих, слишком горячо берущихся за дело. Он преследовал свою цель с терпением, он трудился над развитием своей ученицы с любовью. Хотя ему в первый раз еще выпала на долю такая задача, но он принялся за нее с уменьем. Если ему самому недоставало опытности в подобном деле, зато он видел не раз, как брались за него другие; и эти примеры, удачные и неудачные, послужили ему в пользу. Наконец он много читал и думал, и там, где не было опыта, являлись на помощь мыслительная способность и энергия молодой свежей натуры, не испорченной болезнями века. Он принадлежал к тем немногим молодым людям, которым удается избежать как болезненной мечтательности, так и сухого, узкого реализма.

Он старался отстранить от своей ученицы все, что могло слишком воспламенить ее воображение и развить его в ущерб другим способностям. Он не упускал случая внушить ей, не в форме сухой морали, а в живой, из сердца льющейся речи, что не счастье и наслаждение цель этой жизни, но что долг и самоотвержение – вот к чему нужно готовить себя человеку. Если бог посылает нам счастье, мы должны принять его с благодарностью, но в то же время должны быть непрестанно готовы к борьбе со злом и искушениями; что сохранить свое человеческое достоинство, какие бы трудные обстоятельства ни встретились в жизни,– вот назначение наше. Он говорил ей, что женщина создана для семейства, что и самое образование должно ей служить к тому, чтобы выполнить достойным образом обязанность дочери, сестры, жены, матери… что если грех зарыть в землю данные от бога способности, то не менее преступно и пренебрегать своими обязанностями во имя какой-нибудь отвлеченной цели. Любите ближних, но начинайте с окружающих вас. Не ищите себе деятельность далеко, она у вас всегда под рукой, и какой бы ни был круг, в который замкнула вас судьба, служение ближнему и добру в нем всегда возможно.

Внимательно слушала молодого человека ученица, устремив на него свои голубые, полные ясной, спокойной души глаза, и глубокое сочувствие к говорившему выражалось в ее чертах. Случалось, что он не мог выносить ее пристального взгляда, и невольно потуплялся. В сердца учителя и ученицы, нежданно и неведомо для них самих, заронилась искра божественного, всесогревающего огня…

II

В то время, когда начинается эта история, Василий Степаныч уже три года как правил должность казначея в присутственном месте, где протекла его служебная деятельность. Маше было семнадцать лет. Шатров все так же часто посещал их и продолжал руководить занятиями молодой девушки. Они любили друг друга; отец знал об этой любви и в душе благодарил искренне бога, что его Маше пришелся по сердцу такой хороший человек, как Андрей Борисыч. А Андрей Борисыч ждал только небольших денег из Петербурга от брата, служившего в каком-то министерстве, чтобы сыграть свадьбу.

Было воскресенье. Старик Агапов ушел к обедне. Маша, у которой разболелась голова, осталась дома и хлопотала над самоваром, чтобы не заставить отца по возвращении долго ждать чаю. Несколько раз прислушивалась она к звону колоколов, желая узнать, скоро ли отойдет обедня. Вот отзвонили «достойную», вот и народ рассыпался по улицам пестрыми толпами. Служба кончилась, а Василья Степаныча все не было. Маша поминутно подбегала к окошку, не видно ли старческой фигуры доброго казначея в старомодной, с несколькими капюшонами, шинельке синего цвета,– но напрасно; вот и совестный судья прокатил на дребезжащих дрожках, почему-то называемых калибром, с визитом к губернатору. Вот промчалась и предводительша в новомодной тогда коляске, с сиденьем для лакея; мимо окон прошел откупщик, умильно взглянув на Машу и заставив ее отскочить от окна, потому что вид этого человека раздражал молодую девушку и любезности его подымали в ней желчь. Много еще прошло и проехало знакомых и незнакомых мимо казначейской квартиры, а отец Маши все не являлся.

«Разве зашел куда,– подумала она.– Да он бы сказал заранее; а то уходя просил, чтобы чай был готов. С ним никогда не случалось такой неисправности…»

Не успела она докончить в уме своем этой фразы, как дверь отворилась, и вошел Шатров. Бледное, продолговатое лицо его было выразительно. В глубоких и черных глазах его просвечивала мысль; густые волосы от природы вились.

– Ты не меня ждала, Маша,– сказал он, увидев удивление на лице своей невесты.

– Я жду отца и не могу понять, куда он девался. Обедня кончилась.

– Я могу тебя успокоить, друг мой, но с уговором, чтобы мне позволено было поцеловать эти хорошенькие глазки…

– Кажется, это и без уговора делается не редко… Ну, где же отец?

– Он у его превосходительства.

– У Тупицына? Зачем? Разве прислали?

– Его превосходительство увидели Василья Степаныча у обедни и приказали прийти к себе; кажется, я довольно почтительно выражаюсь, Маша, а Василий Степаныч все корит меня в излишней резкости. Давай же глазки.

– Не хочешь ли сперва чаю?..

– Сперва глазки.

Он подошел к Маше, взял ее обеими руками за плечи и поцеловал глаза ее.

– Меня тревожит, Маша, что я так долго не получаю от брата ответа на письмо мое,– сказал Шатров, садясь к чайному столу.

– Как ты скоро хочешь,– отвечала Маша,– давно ли послано письмо твое?

– Мне кажется, что уж целый век. Ну, Маша, квартира совсем почти готова. Какой миленький, уютный будет у нас уголок! Недостает в ней теперь только хорошенькой хозяйки, без которой все теряет цену. Если бы ты знала, друг мой, сколько планов и предположений родится каждый день в голове моей о нашем будущем! Кажется, я никуда не выйду из дому, так мне будет там хорошо, тепло! Теперь я рад, когда не вижу долго своей квартиры; пусто, скучно в ней, чувствуешь сильнее свое одиночество, как сидишь у себя дома; и как-то хочется потолкаться в толпе, хоть знаешь, что мало у тебя с ней общего, что и там ты одинок. Но по крайней мере при виде пестроты, при этом движении и шуме внимание отвлечено от самого себя. А когда ты будешь подле меня каждую минуту, мне ничего больше не надо, и возвращаться домой будет так отрадно. Знаешь, что ждет тебя существо, которому можно передать все, что накопилось на сердце в продолжение дня, с полною уверенностию, что тебя выслушают с участием. Да и хозяйка-то ты у меня будешь такая славная, что любо-дорого.

– Господи! Какую ты мне похвальную речь произнес, Андрей! – сказала Маша.– Ты нынче как-то особенно расположен превозносить меня. А знаешь ли, мне как-то грустно становится, когда ты чересчур меня хвалишь…

– Это почему?

– Когда ждешь от чего-нибудь слишком многого, на деле всегда выходит хуже…

– Да разве я тебя со вчерашнего дня знаю?

– Положим, что ты знаешь давно, но все-таки ты не видел меня перед собой каждый час, каждую минуту. Как знать, что не найдется в моем характере таких мелочей, неровностей, слабостей, капризов, которые могут бросить тень на поэзию домашней жизни, и порой бывают даже несноснее больших огорчений для того, кому приходится их терпеть?..

– Я знаю наверное, что у тебя их нет, Маша, а если б даже… Разве ты во мне предполагаешь такую нетерпимость к чужим слабостям? Но на это и самый безукоризненный человек не имеет права… не только я… Это обличает страшную сухость сердца. Нет того недостатка, которого бы я не простил тебе, Маша…

– За те великие достоинства,– перебила его Маша, смеясь,– которые есть во мне… опять та же история. Нет, Андрей! Вся моя надежда на тебя… Разве ты будешь стараться переделать, исправить меня…

– А так как за мной водится тоже не одна слабость, не один недостаток, то мы прибегнем лучше к теории взаимных уступок; но полно толковать об этом… Поговорим, как будет проходить у нас день…

– Во-первых, мы весь день будем заняты – ты уроками, я хозяйством или работой; ты думаешь, я забыла твое правило, что труд прежде всего, что чем больше человек занят, тем дальше от него дурные помыслы и дурные дела.

– Ты уж и теперь применяешь к делу мою мораль…

– Знаешь ли, Андрей, я часто думаю: что было бы со мной, если бы не ты? Из меня бы вышла самая пустая, ветреная девчонка. В природе моей много дурного. До тебя я была упряма, ленива, завистлива. Когда я ходила учиться к моей крестной матери, роскошь, которую я там видела, совсем было меня отуманила. Возвращаясь домой, я все находила не по себе. Мне становилось скучно дома; я не хотела видеть, что отец из последнего бьется, чтоб утешить меня чем-нибудь; роптала, зачем он не покупает мне таких же нарядных платьев, таких же дорогих безделушек, какие у дочери моей покровительницы. Мне досадно было, что он незнаком со знатью, что не возит меня на детские балы, в театр. Работать на себя, шить мне казалось унизительным для дочери чиновника. Хоть я и училась охотно, но часто думала: к чему мне учиться? Разве я вижу кого-нибудь, кроме исправника Тихона Фомича да священника, которые ходят к отцу по воскресным дням? Словом, всякого рода нелепых мыслей лезло в голову. Ты открыл мне глаза… и, однако ж, Андрей, в характере моем столько дурного, что даже слова твои, которые всегда дышали таким искренним убеждением, лились прямо из сердца,– едва ли бы переработали меня, если б… если б я не полюбила тебя…

– Вот видишь, Маша, стало быть, ты вовсе не мне обязана, но чувству, которое возникло в душе твоей; а оно приходит часто безотчетно и совсем не потому, чтобы тот, кто внушил его, был его достоин…

– Нет, я полюбила тебя не безотчетно, я привязалась к тебе за твою доброту, за твое бескорыстное участие к отцу, за все, что о тебе слышала. Я знаю, что не мы одни тебе обязаны. Разве ученики твои не говорили несколько раз при мне, что ты готов пособить каждому из них, чем только можешь, что ты только ищешь случая сделать добро? Вот за что я полюбила тебя, а когда полюбила, все остальное само собой сделалось, я невольно приняла твои правила и привыкла смотреть на жизнь, как смотришь ты сам. Однако ж ты слушаешь, что я тут болтаю, а стакан твой совсем остыл.

– Я не могу не заслушаться тебя: ты такая умница, такое добренькое, милое создание…

– Ты начал говорить о том, как мы будем проводить время. По вечерам будем читать вместе, за круглым столиком, при лампе. Чего я не пойму, ты мне растолкуешь. Иногда будем ездить к знакомым. Много знакомых незачем заводить. Андрей, так ли, а? Дома два-три, и будет.

– Иногда поедем в собранье: ведь ты поплясать не прочь.

– Поплясать-то, пожалуй, я люблю. Только ездить на бал дорого стоит. Грешно было бы с моей стороны и нечестно убить на одно платье то, что ты выручаешь в месяц с таким трудом.

– Ах, Маша, Маша? Зачем я не богат, мое сокровище! Клянусь тебе, я никогда никому не завидовал, не роптал на судьбу, что она послала мне скромную долю труженика. Но теперь, теперь я бы желал разбогатеть, Маша, чтоб окружить тебя всем, что делает жизнь приятною, легкою, веселою… Еще давеча, взглянув на комнатку, которую я приготовил для тебя, я сказал себе: не так бы я хотел убрать ее…

– Э! полно, Андрей! Может быть, в такой комнатке, о какой ты мечтаешь, сами-то мы с тобой сделались бы другие…

– Богатство отстраняет так много искушений, богатому легче быть честным и больше средств у него делать добро. Кто поручится за себя, что он, под гнетом нужды, не утратит частицу своего человеческого достоинства? А добрые дела? Бедный остается только при желании делать их. Иногда видит близкого ему человека на краю гибели и не может прийти к нему на выручку.

– Перестань, Андрей. Ты не то говорил прежде… и если любовь ко мне причиной этих мыслей, то мне больно. Нет! богатство как раз превратит людей в эгоистов, и, разбогатей мы с тобой, мы, пожалуй, делали бы гораздо меньше, чем делаем теперь. Половину наших добрых намерений перезабыли бы… А отец-то все не идет,– прибавила Маша, взглянув на часы; потом подошла к Андрею, сидевшему в раздумье, облокотясь на стол, взяла его за голову, посмотрела ему с минуту в лицо и поцеловала его в лоб.

В это мгновение старик отец вошел в комнату. Пойманная на этом братском поцелуе, Маша вспыхнула.

III

– Хе! хе! хе! – смеясь и растягивая слова, произнес казначей.– Ай да дочка! Хорошо! Чуть проводила отца и целуется с молодым человеком. Что? Покраснела небось, как брусника? Ну, ступай же, за это поцелуй и меня, старика.

Маша крепко обняла отца и исполнила его желание.

– Где это ты пропадал, отец? Я ждала, ждала тебя с чаем.

– Ну да! ждала… Сама рада-радешенька, что может с женихом с глазу на глаз покалякать; ты со мной не хитри; знаю я вас, вертушек: все как одна.

– Да полно тебе! Скажи лучше, чаю хочешь?

– Чаю? а что ж, разве выпить еще стаканчик?.. Нет, не хочу.

– Разве уж пил где-нибудь?

– Да еще какой чай-то пил! Такого мы с тобой, дурочка, и во сне не видали. Цветочный, целковых в десять фунт; а? как тебе это кажется? Вот как нынче отец-то твой кутит. Знай наших. Теперь я на твой чай и глядеть не стану.

– Знаю, что ты заходил к Тупицыным.

– Ишь какая, все знает. А кто тебе это сказал? – небось вот кто,– он указал пальцем на Андрея,– чутьем узнал, чутьем, мошенник, что его превосходительство меня потребовали, и сейчас шмыг сюда! То есть черт их знает, этих влюбленных, как они пронюхают все, что им нужно. Ведь вот я сам точно такой же был… Ты что, егоза, смеешься?.. Думаешь, что я всегда такой старый был, как теперь? Врешь, еще получше твоего жениха был. Бывало, как припомадишься, да завьешь себе кок, да манишечку наденешь это глаженую, да как станешь в храме господнем на клиросе, так ваша сестра, девчонки, то и дело на меня искоса поглядывают… Сама поклон в землю кладет, а глаза-то все в сторону смотрят. Да что вы у меня, в самом деле! Вот я вам покажу себя, женюсь. Да еще на ком? На Фекле Фоминишне женюсь, на заседательской дочери. Вот и будешь знать, как над отцом смеяться, как мачеху наживешь.

– Ты что-то нынче особенно в духе, отец. Не награду ли тебе обещал Тупицын?

– В самом деле,– вмешался Андрей,– я редко вас вижу таким веселым. Верно, что-нибудь есть такое…

– Да еще какое! Что дашь, Маша? Скажу тебе радость. Сигар десяток купишь отцу?

– Ну говори, что такое?

– Нет, ты скажи, купишь?

– Да они вон на лежанке, куплены еще давеча… Говори же.

– Ай да дочурка, молодец девочка. Ну, теперь можно, так и быть. Слушай же: его превосходительство, в день рождения своей супруги, то есть в следующий четверток, изволит давать торжественный бал.

– Мне-то что ж до этого бала?

– Погоди, погоди, не торопись. Не сейчас к докладу,– и Василий Степаныч расхохотался своей остроте.– Приглашение по билетам рассылают… Вообрази же ты себе, что вдруг ты получаешь от их превосходительства печатный билет, наравне с какою-нибудь вице-губернаторшей,– ты, казначейская дочка! Ну что! Каково? А? А ведь получишь, дурочка, ей-богу, получишь! Ее превосходительство сама мне изволила сказать: надеюсь, говорит, что вы вашу Машеньку привезете. Впрочем, я, говорит, ей билет пригласительный пришлю. Слышь, Маша? А? Билет! Да мы этот билет в рамочку вставим, пусть он в твоей комнате и висит. Ведь тебе в своей жизни, может быть, другого приглашения от вельможи не случится получить.

Маша и Андрей засмеялись.

– Что, рады? То-то же. А все я, я! Мне этим обязаны!

Маша подошла к отцу, положила ему на шею свою руку и сказала с улыбкой:

– А я не поеду на бал.

– Что-о-о? К их-то превосходительствам не ехать? Да ты это меня, видно, морочить захотела? Стар я, брат Машута, не надуешь. Вижу я, что у тебя в зрачках-то делается, вон, вон, так и бегают глазенки. А в душе-то, чай, во все колокола звонят.

– Не шутя говорю, не поеду. Что мне там делать?

– Как что? Известно, что делают,– танцовать будешь. Или разучилась? Небось с Андреем Борисычем-то немало по зале кружитесь.

– Ужасно весело танцовать с незнакомыми. Дам и девиц тоже у меня не будет там знакомых. Не с кем слова сказать… Если б Андрей поехал, другое дело.

– Что ты, Маша? – возразил Шатров.– Захотела, чтоб учителя на такой знатный бал приглашать стали… Разве ты не помнишь, как губернаторша говорила, что в собрании никого дам не было. Кто ж танцовал? – спрашивает прокурор.– Учительские жены!

– И сколько хлопот для этого бала!

– Ну, уж как хочешь, а поезжай… Что же я скажу-то ее превосходительству? Ведь меня, Маша, просто сочтут свиньей неблагодарною. Эдакую честь делают темному, маленькому человеку, а я воспользоваться ей не умею… Нет, Маша, как хочешь, воля твоя, и не моги отказываться, не огорчай ты меня…

– Ну, пожалуйста, отец, скажи, что я занемогла.– Она поцеловала отца.

– Что ты, господь с тобой, Маша! Болезнь на себя накликать! Этого и не думай. Я во все время службы своей никогда не отговаривался болезнью… Ни, ни! ни в каком разе. За это за самое бог-то и карает. Вот у нас Хлопушкин, канцелярист, закутил и перестал в должность ходить; болен, мол, лихорадка трясет. Лихорадка-то и пришла в самом деле, да вот с полгода его, голубчика, и трясет. Накликал, значит, лихую болесть. Нет, нет! Ты у меня этого и не затевай.

– Да что это им вздумалось меня приглашать?..

– Денег, видно, опять у Василья Степаныча просили,– заметил Андрей.

– Ах, отец, как это ты даешь казенные!

– Что ты, что ты! Его-то превосходительству отказать! Да кому же после этого и поверить… Слава богу, жалованье не маленькое получают; да и крестьяне свои есть. Будет чем отдать… Люди они благороднейшие, ведь уж не в первый раз даю. Другому, конечно, сохрани боже!.. скорее повесить себя позволю… или сам чтобы когда… нет! этого нет!.. Ну, а начальнику как же не дать? Известно, расходов у них много. Шутка ли, прислуга одна чего стоит, четыре повара на кухне. Опять лошадей тоже восемь содержат; кучера, конюхи там разные. Ну, гости каждый день; чай, сахар… все это пудами небось выходит… а чай-то видишь какой. Да и нельзя иначе, место такое занимают. Надобно себя показать; одно слово – вельможа.

– Смотрите, будьте осторожнее, Василий Степаныч!

– Господи боже мой милостивый! Ведь не в первый раз даю, говорят тебе. Всегда самым благороднейшим образом разделывались. Да слыханное ли это дело, чтоб особа, в генеральском чине, слову своему изменяла. И ведь как вежливо изволят просить: не можете ли, мол, почтеннейший Василий Степаныч, сделать мне одолжение? Слышишь… сделать одолжение генералу! Я же делаю одолжение… маленький-то, темненький-то человечек. Да ему приказать бы стоило только…

– Ну, приказать-то он не имеет права,– сказал Шатров.– Не имеет, не имеет… Ну да, хоть, положим, и не имеет, да прикажет, и исполняй; а не исполнишь, так разве трудно нашего брата в три погибели согнуть? А на мое-то место, чай, сколько людей зарятся… взял да сменил, и конец делу…

– Получили ли вы хоть расписку?

– Его превосходительство всегда изволили сами предлагать расписку…

– Ну, а нынче?

– И нынче хотели дать, да наехали гости… ну, и нельзя было; приказали после зайти.

– Эх, Василий Степаныч! Человек вы не молодой, а такие промахи делаете. Ну, как что случится? Мало ли… разве мы можем отвечать за один час наш?

– А бог-то на что?

В эту минуту в передней хлопнула дверь, и кто-то с шумом стал снимать калоши.

Шатров выбежал в залу взглянуть, кто был гость.

– Подгонялов,– произнес он шепотом.

Маша быстро вскочила с места и побежала в другую комнату. Шатров последовал за ней, старик остался один.

Вошел Подгонялов. Это был маленький человечек, лет «пятидесяти, лысый, но с гладко примазанными висками, в виде гусиных лапок. Физиономию его никогда не покидало сладкое, заискивающее выражение, подобное тому, какое бывает на лице таможенного чиновника, деликатно разрезывающего перочинным ножичком подкладку вашей шинели, чтобы посмотреть, не скрывается ли там контрабанды. Улыбка, глаза, вечно слезившиеся неизвестно по какой причине, должно быть по слабости нервов, казалось, так и говорили: ей-богу, ведь я прекраснейший человек; конечно, есть злые языки, называющие меня мошенником, но это клевета, сущая клевета. Нужно было очень немного проницательности, чтобы за этим сладким выражением увидеть не совсем рыцарские свойства. Впрочем, в бобровском обществе капиталист Подгонялов слыл за обязательного и милого человека, который, конечно, своей выгоды не упустит, но кто ж себе враг? Известно, своя рубашка к телу ближе. Жандармский штаб-офицер, одаренный от природы шекспировским сердцеведением, говорил, что Геронтий Петрович Подгонялов – благонамереннейший человек, которого только он встречал в жизни, и полицмейстер тоже утверждал, что он – праведная душа. Только разве самые отчаянные скептики, большею частью молодежь из кончивших курс в разных заведениях, да учителя гимназии, пропитанные тем, что Фамусов называет завиральными идеями, иронически улыбаясь, слушали похвалы, расточаемые губернскою знатью капиталисту. Носились даже темные слухи, что когда Геронтий Петрович служил в таможне, то он похитил некий таинственный ящик, куда пускали свою лепту все таможенные чиновники, пользовавшиеся кое-какими безгрешными доходами, и, таким образом, приобрел довольно значительный куш, делившийся обыкновенно, по истечении года, между всеми чиновниками поровну или соразмерно труду и усердию каждого к приращению общей кассы. Преследовать Геронтия Петровича, конечно, не могли, потому что деньги, которые вмещал в себя заветный ящик, были не совсем законно приобретены. Но, обманувши так неожиданно доверие людей, еще веривших в святое чувство товарищества, он не мог уже оставаться долее при таможне, да и сам он не находил в этом нужды. Будущность его была обеспечена, и с тех пор началась блистательная эпоха его существования. Он участвовал в откупах, в золотых приисках, в разных промышленных предприятиях, и всегда с успехом. Капитал его все увеличивался. Он пускал его в рост под большие проценты, и в то время, когда происходит рассказ мой, владел в Боброве едва ли не самым большим каменным домом и старался завести завод сальных свеч. Впрочем, повторяю, историю о таинственном ящике рассказывали только отчаянные скептики, которые, черт их знает, как все умеют пронюхать, что вовсе до них не касается. А потому я и не выдаю ее за нечто достоверное, не подлежащее сомнению.

Капиталист одевался крайне прилично. Сюртук у него всегда был новенький, не затасканный, сапоги отлично вычищенные, на руках блестело множество перстней. Целая связка сердоликовых печаток болталась на его довольно круглом брюшке, свидетельствовавшем, что ящик пошел впрок и что никакие болезни века не тревожили почтенного Геронтия Петровича. Впрочем, он тоже подчас был не прочь потолковать о благонамеренности и до глубины души возмущался, если слышал, что какой-нибудь чиновник взял с просителя благодарность, или лекарь в рекрутском присутствии, искусно запустив руку в рот здоровому парню, как будто пробуя его челюсти, находил там совершенно нечаянно золотой и потом, обращаясь к приемщику, говорил: «Не годится…»

Василий Степаныч недолюбливал Подгонялова, не зная, впрочем, и сам, по какой причине. Так, просто не лежало сердце. Но Геронтий Петрович был так вежлив, так предупредителен к казначею, так обязательно предлагал ему разные услуги, то тарантасика, прокатиться за город, то пару зайцев, затравленных на последней охоте, то дыню для Маши, что Василий Степаныч поневоле старался подавить в себе неприязненное чувство к капиталисту. Притом же было еще одно обстоятельство, побуждавшее казначея платить Геронтию Петровичу за его обязательность тем же и отчасти смягчавшее дурное впечатление, которое всегда производила на душу старика сладкая мина капиталиста. Господин Тупицын, в распоряжении которого состояло все существо Василья Степаныча, не только принимал к себе Подгонялова по воскресным и табельным дням и чувствительно жал ему, при всей бобровской публике, руку, но даже и запросто приглашал его на чашку чаю, а губернатор так ни с кем охотно не садился играть в карты, как с Геронтием Петровичем.

«Ведь не стали бы с дурным человеком такие особы дружбу вести,– думал про себя Василий Степанович,– а что у меня к нему сердце не лежит, так еще этого ему в укор поставить нельзя. Что я за колдун такой, чтобы человека насквозь видеть».

Что же касается до толков об ящике, то Василий Степаныч решительно не хотел им верить, зная, что не найдется в мире ни одного существа, про которое бы злые языки дурно не говорили. А на всех и сам бог не угодит.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю