355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Плещеев » Житейские сцены » Текст книги (страница 11)
Житейские сцены
  • Текст добавлен: 25 марта 2017, 13:00

Текст книги "Житейские сцены"


Автор книги: Алексей Плещеев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 27 страниц)

VIII

Напрасно Шатров бросался во все стороны, чтобы найти денег. Только советами да соболезнованиями угощали его те, к кому он прибегал. Напрасно ломал он себе голову, изыскивая других способов помочь беде. Выхода не представлялось никакого. Он похудел в эти дни. Мрачное чувство отчаяния, овладевшее им при мысли, что ему придется отказаться от Маши и видеть ее за существом, ненавистным ей, могло сравниться только с тем разве, что должен испытывать человек, которого хоронят заживо, который слышит, как заколачивают крышку гроба, и не может пошевельнуться. И в самом деле, он чувствовал, что присутствует при похоронах своего счастья, лучших надежд своих. Назначенный срок между тем приближался. Оставалось только два дня. Подгонялов не являлся в дом казначея и ждал, с полным убеждением, что его не минуют. Он уже успел пронюхать, что Шатров не добыл денег, и потому видел себя близким к предположенной цели. Его не обманули ожидания…

В понедельник ждали ревизора, а в субботу было назначено Тупицыным последнее, окончательное свидетельствование суммы, после которого казначей уже не мог рассчитывать на снисхождение начальника.

В четверг вечером Маша вошла в комнату отца. Ему нездоровилось. Он не выходил целый день и сидел в покойном кресле. Перед ним на столе открыта была какая-то церковная книга в кожаном переплете с медными застежками.

– Я к тебе, отец! – сказала Маша, стараясь сообщить более твердости голосу, изменявшему ей.

– Что, Машуточка, скажешь? Что, родная моя? – отвечал старик, повернувшись к ней лицом.

– Я пришла сказать тебе о своем решении.

– О каком это об решении, голубчик мой?

– Подгонялов был у нас как-то без тебя, сватался за меня… Я ему дала слово.

Старик, взволнованный этими словами дочери, быстро отодвинулся на своем кресле.

– Что ты, что ты, Маша, господь с тобой! В здравом ли ты рассудке? Как это слово дала?.. Я не знаю… ты это шутишь, что ли?

– Нет, отец, не шучу, я решилась твердо.

– Как? Как решилась? А Андрей-то Борисыч, ты что это, Машенька?

– Андрей… что ж? Погорюет, погорюет, да и забудет.

– Да полно, Маша, как забудет… Он такой хороший человек, учил тебя, и всё… Да и сама ты его крепко любишь, не знаю я разве?

– Мало ли что! Обживусь и к Подгонялову привыкну.

– Ни, ни, ни, Машуточка! На это и благословения моего тебе не будет.

– Это нужно, необходимо нужно, отец. Я тебе говорю, что я слово дала, а изменять слову, ты сам знаешь, грешно.

– А разве Андрею Борисычу слова не дано? Ты это не так что-то говоришь, Маша.

– Он согласен, чтоб я взяла назад свое слово.

– Машенька, голубчик, душенька!..– Старик сделал было движение, чтобы встать, но Маша удержала его и села у ног его, на шкатулку, которую выдвинула из-под стола.– Я знаю, я вижу, родная ты моя, это ты для меня… Это Подгонялов нашим горем пользуется и склонил тебя, что вот, мол, для отца…

– Ну, что ж, если и так… разве я не дочь тебе? Разве бог послал бы мне счастье, если б я отдала тебя на погибель?

– Да какая же тут погибель, Машенька?

– Перестань, теперь незачем хитрить; ты видишь сам, что это не шутки Тупицына; так не шутят. Он гадкий человек. Посмотри на себя в зеркало, ведь ты в эти дни совсем другой стал; тебя истомила кручина, а ты говоришь, что ничего. Ведь нам неоткуда ждать спасенья…

– Ну, что ж, ну, под суд! Так лучше в каторгу пойду, а твоего века загубить не дам Подгонялову. Ведь ты не любишь его, не любишь, а?.. Я знаю…

– Живи не так, как хочется, а так, как бог велит.

– Да разве бог велит родную дочь, детище свое, на жертву отдать. Ни, ни, и не думай, Машуточка!

– Я решилась, отец, я тебе сказала. Чем же ты меня на жертву отдаешь? Я сама иду за Подгонялова, не ты принуждаешь. Сначала, я сама знаю, мне тяжело будет, горько, ну, а потом привыкну… Господь меня поддержит; не одна я не по любви выхожу. Многие из-за богатства и без всякой нужды идут.

– Да он не под пару тебе. Ты у меня не алчная на деньги была. Я не чужой тебе, знаю, какова ты есть.

– Я только долг свой исполняю; так господь велел. «Чти отца твоего…»

– А ты думаешь, мне лучше, что ли, будет, чем под суд-то идти, смотреть, как старый муж твой век заедает. Нет! Машуточка, я такого греха на душу и брать не хочу. Ведь он старик, Маша; ведь он в отцы тебе потрафит.

– Ну, что ж, пускай любит меня, как отец… как ты любишь…

Она поднесла руку его к губам своим, потом, встав с места, сказала твердо:

– Дело кончено. Я должна быть его женой, хоть бы ты и не дал своего согласия. Я решилась.

И вышла из комнаты отца.

Разговор с дочерью лег камнем на душу старика. Мысль, что он будет причиной несчастия дочери, которою он жил и дышал, которую любил так, как только способна была любить душа его, и которая одна в целом мире любила его,– мысль эта терзала, мучила, рвала бедное старое сердце. Он не сомкнул глаз во всю эту ночь. Образ дочери, бледной и заплаканной, то и дело стоял перед ним, и внутренний голос шептал ему: «Ты убил ее, ты сгубил ее молодые годы». Он вскакивал с кровати, зажигал свечу и принимался ходить по комнате, то молча, то рассуждая сам с собой, задавая себе вопросы и отвечая на них. Порой он бросался вдруг на колени и молил, чтобы бог вразумил его, чтобы не допустил дочь его до страшной жертвы.

– На заклание веду агнца, на заклание,– шептал он про себя.– Взмилуйся надо мною, господи! Спаси ее, мою ненаглядную, мое сокровище!

Не легче было и бедной Маше. Она боялась и подумать о том, что ждет ее в будущем. Ей страшно было приподнять уголок этой завесы, за которою скрывалась картина ее семейной жизни с Подгоняловым. Только одно горе, злое, безвыходное горе предвидела несчастная девушка. Но она покорилась судьбе своей и готова была на все. Несколько раз порывалась и она молиться, но молитва не шла на уста ее. Слишком едкую, жгучую боль ощущала она в сердце. Словно змея впилась в него и сосала из него кровь. Только от времени до времени устремляла Маша полный мольбы и отчаяния взор на строгий, божественный лик спасителя, как бы прося пощады своей молодости, своей любви.

Долго, долго сидела она в раздумье, не чувствуя, не замечая, как слезы текли по лицу ее. Наконец, опомнясь, она придвинулась к письменному столу и взяла перо. Нелегко было ей писать, и не раз она покушалась оставить до утра свое намерение, но преодолела себя – и к рассвету были готовы два письма: одно к Подгонялову, извещавшее его, что она принимает его предложение. Другое… но вот это другое целиком.

«Вместе с этим письмом я отправляю письмо к Подгонялову. Я согласна на его предложение. Оно одно может спасти отца. Все кончено для нас; как ни тяжело, как ни больно отречься от самых любимых, самых святых своих помыслов, я должна это сделать. Ты не упрекнешь меня, мой дорогой, мой несравненный, добрый Андрей… Нет! Ты бы сам перестал уважать меня, если б я поступила иначе.

Я помню слова твои, ты бросил их не на ветер: «Не в счастье цель жизни, а в том, чтобы сохранить свое человеческое достоинство, чтоб оставаться верным долгу, какая бы судьба ни постигла нас, что бы мы ни встретили на пути своем». Вот что ты говорил, но ни ты, ни я, мы не ждали, что так скоро придется нам применить это правило в жизни. Прощай, мой Андрей! Люблю тебя горячо, безгранично, как никогда никого не любила и не буду любить. Постарайся забыть меня, хоть я и знаю, что не легко тебе это будет. Благодарю тебя за все, за все и за те бесконечные светлые минуты, которые мне подарила любовь твоя, и за все заботы твои о моем воспитании. Тебе я обязана тем, что у меня достанет теперь силы принести эту жертву. Храни тебя пресвятая заступница! Ей и день и ночь буду молиться, чтобы зажила скорее рана, которую нанесет тебе наша разлука. Для меня не может быть теперь счастия. Я не проживу долго, я это знаю, чувствую, Андрей! Человек, которому я отдаю себя, мне ненавистен. Если б я должна была выйти за него не для спасения отца, я бы кинулась скорее в воду.

Не приходи больше к нам, Андрей, нам будет еще мучительнее, еще больнее… Если можешь, оставайся недолго в этом городе, уезжай отсюда совсем. Еще раз прощай, мой друг, мой брат, моя жизнь, мое счастие, возлюбленный мой Андрей! Крепко, крепко целую тебя, прижимая к сердцу.

О! Если бы ты мог только прочесть, что делается в моей душе… Как я сильно, глубоко, беспредельно люблю тебя!»

Подгонялов, получив согласие Маши, немедленно явился в дом казначея и требовал, чтобы вечером же была помолвка. Маша не противилась. Вскоре после ухода его пришел, несмотря на запрещение Маши, Шатров. Он тихонько прокрался с черного крыльца и, встретив служанку, запретил ей говорить о своем приходе барышне; он чувствовал неодолимую потребность еще раз увидеть Машу, выплакать у ног ее все свое горе, а потом уже обещал себе избегать встречи с ней, как она хотела этого.

Он вбежал по лестнице, ведущей в мезонин, и очутился в комнате Маши.


Непритворное, глубокое отчаяние Шатрова потрясло Машу до основания. Она чувствовала, что изнемогает под тяжестью мучительных впечатлений – и не имела духа прекратить это свидание. Между тем старик отец, не зная, что Андрей наверху, также направился к комнате дочери. Дверь была не совсем притворена, и он еще на лестнице мог слышать их разговор, прерываемый глухими, сдержанными рыданиями.

До него долетели следующие слова:

– Но за что же, за что же,– говорил Андрей,– судьба карает тебя? Ну пусть я не стою счастия, я не купил на него права своею глупою, бесполезною жизнью, потраченною бог знает как… Но за что же губит она твою молодость?.. Ты не изведала жизни и должна от нее отречься, потому что жизнь с таким существом хуже смерти!

– Перестань, полно, Андрей! – слышался тихий голос Маши.– Ропотом не помочь горю; покоримся, бог сжалится надо мной, может быть, я не проживу долго… Уходи, уходи, отец может услышать нас, это еще больше его встревожит. Он и без того ходит как убитый… Бедный, бедный отец! Ему жаль меня! Он видит, что не на радость я иду…

Старик не мог слушать дольше. Он вернулся с половины лестницы назад и, сойдя вниз, долго, долго, как истукан, стоял посредине комнаты, устремив неподвижно глаза в угол…

О чем он думал? Он желал в эти минуты, чтобы лучше его не было на свете.

IX

Вечером состоялась помолвка. Маша так изменилась, что страшно было глядеть на нее. Казалось, она не видит, что делается вокруг нее, и машинально исполняет все, что ей говорят. Подгонялов, хотя и видел мертвую бледность ее лица, ее впалые, осунувшиеся щеки и покрасневшие, опухшие от слез веки, но тем не менее не щадил ее и, усевшись при ней, осаждал ее всякого рода любезностями. Она ничего не слыхала и наудачу отвечала то да, то нет. Ответы ее были почти всегда невпопад. Относительно денег, которые следовало внести, Подгонялов сказал казначею, что на другое утро, чем свет, они будут доставлены.

Когда Василий Степаныч и Маша остались вдвоем, старик подошел к дочери, сидевшей молча на диване, и, гладя ее густые мягкие волосы, произнес:

– Ты не сокрушайся, Машенька, это ничего, что помолвка была: мало ли и после помолвки расходятся! Это все ничего, не горюй, голубчик. Я приискал теперь в уме такое средство, что мы Подгонялова спровадим.

– Полно,– с грустною улыбкой отвечала Маша,– полно, отец; все кончено,– ты напрасно думаешь, что я так сокрушаюсь. Я предала себя воле божией.

– Нет, ты этого не говори, Маша, что все кончено. Еще господь милостив, все в его руках; а что ты сокрушаешься, я это вижу, отцовское сердце не солжет, Маша; я все вижу. Только опять-таки я тебе говорю, погоди, увидишь; уж есть средство такое; и под суд не пойду и за Подгоняловым не будешь.

Маше показалось в эту минуту, что лицо старика приняло какое-то странное выражение, какого она прежде не подмечала: выражение грусти и решительности в то же время.

– Тебе нужно успокоиться, отец,– сказала она, помолчав,– ты все эти дни был сам не свой и нынче спал мало, усни хорошенько; теперь беда миновала.

– Миновала, да! – повторил он в раздумье, покачивая головой, потом прибавил: – Ты и сама устала крепко, бедняжечка. Немало надрывалась от горя; ступай, моя родная, к себе, ступай. Только дай проститься с тобой, Машенька, да перекрестить тебя.

Он прижал ее голову к груди своей; потом поцеловал ее в лоб, в глаза; целовал ее руки, волосы, шею, целовал и крестил, крестил и целовал.

Хотя Маша привыкла к ласкам отца, но на этот раз он был, казалось ей, нежнее, чем когда-либо. Как-то крепче и дольше целовал он ее и с такой бесконечною любовью смотрел ей в глаза.

Ночью, когда Маша, утомленная, обессилевшая от горя и слез, заснула наконец, старик на цыпочках подкрался к ее постели и снова долго глядел на нее и крестил над ней воздух.

На другое утро Подгонялов с верным человеком прислал будущему тестю деньги. Маша спала еще, но Василий Степаныч, как можно было судить по лицу его, и эту ночь не ложился. Посланный, нечто вроде приказчика, с волосами в кружок и в длиннополом нанковом сюртуке, ожидал, казалось, сильных изъявлений радости со стороны казначея и даже, может быть, награды за доставление пакета; но был несказанно озадачен, когда Василий Степаныч, возвращая ему конверт нераспечатанным, сказал:

– Доложи, что не надо, мол.

– Как-с? – начал было посланный.

– Так просто, не надо, мол; доложи.

– Больше ничего приказывать не изволите-с?

– Ничего, ступай с богом.

Посол несколько секунд постоял в раздумье и, видя, что казначей скрылся, решился тоже уйти.

В десять часов должен был явиться господин Тупицын для освидетельствования суммы. Чиновники все уже давно собрались и разделились, в ожидании начальника, на группы. Пожилые толковали между собой вполголоса о том, окажутся ли утраченные деньги налицо, причем значительно поднимали брови и потчевали друг друга табаком. (Весть, что Подгонялов женится на Маше, уже была известна, и потому никто почти не сомневался, что деньги будут внесены.) Чиновники помоложе острили, передавая друг другу городские сплетни. Один юноша курил папироску, присевши на корточки и пуская дым в печку, между тем как двое его товарищей загородили его собой, чтобы такого вольнодумства не заметили старшие. Два канцелярские служителя стояли на площадке лестницы и, перевесившись за чугунные перила (присутствие было в верхнем этаже), плевали вниз, прислушиваясь внимательно к происходившему от того звуку. С казначеем, как с опальным, как-то боялись разговаривать; его, видимо, избегали. Он стоял один-одинешенек у окна, барабаня пальцами в стекло, между тем как бледные, посинелые губы его что-то шептали. Лицо его было тоже необычайно бледно.

Наконец раздался стук начальничьего экипажа. Плевавшие канцеляристы бросились со всех ног в комнаты, оставив свое невинное упражнение. Отчаянный курильщик чуть не проглотил сделанный из бубнового туза мундштучок папироски; все начали застегиваться, оправляться и покашливать.

– Ну, что же,– спросил господин Тупицын, обращаясь к Василию Степанычу, пока отпирали ящик,– внесли деньги?

– Нет денег, ваше превосходительство,– отвечал дрожащим голосом старик.

– Как нет?

– Нет-с.

– Ну, так под суд пойдете?

– Никак нет-с, ваше превосходительство, и под суд не пойду-с.

– Что-о?..

– Не пойду-с. Уж коли на то пошло, так деньги вами взяты, ваше превосходительство!

– Вы опять за старое!.. Он с ума сошел?..– обратился с вопросом к окружающим господин Тупицын.

– Да! – каким-то неестественным голосом вскрикнул казначей,– вы взяли… Вот что!.. Да! И под суд не пойду. Да!.. Не пойду. Вот вам!

И, сделав в подтверждение жест правою рукой, кинулся к дверям. Чиновники остолбенели от изумления.

Выбежав из комнаты, старик прямо устремился к чугунным перилам и с того самого места, где перед тем стояли канцеляристы, бросился головой вниз.

После этой катастрофы казначей жил еще несколько времени, но уже находился в беспамятстве. Недели две спустя Шатров получил из Петербурга от брата деньги. Их бы с лишком достало, чтоб уплатить сумму, причинившую гибель несчастного казначея, если б они не опоздали прийти. После они были употреблены на свадьбу Шатрова и Маши.

Хотя против господина Тупицына не было юридических доказательств, однако ж он вскоре лишился места. Ревизор, узнавши об этой истории, довел ее до сведения высшего начальства.

ПАШИНЦЕВ

I
Гость

В кабинете, убранном со всеми затеями достатка и моды, наполненном туровскою мебелью {22} и устланном зеленым сукном, молодой человек, лет двадцати пяти, весьма недурной наружности, растянувшись в покойных креслах перед камином, курил сигару. Большие карие глаза его неподвижно смотрели на пламя, брови были нахмурены, придавая лицу озабоченный вид, мягкие темные волосы спадали несколько на лоб; склоненная набок голова опиралась на руку. Подле него, на маленьком столике, горела свеча и лежала раскрытая книга «Les vies des dames galantes» [45]45
  «Жизнь галантных дам» (фр.).


[Закрыть]
Брантома {23}. Раздумье молодого человека длилось около часа и, может, продлилось бы еще более, если бы не раздавшийся в передней звонок, заставивший его приподняться и оборотить голову к двери.

Вошел лакей в ливрее с гербами.

– Господин Глыбин,– доложил он.

– Что ему нужно? – как бы про себя произнес молодой человек и, помолчав секунду, прибавил: – Проси.

Он отодвинул от себя маленький столик, сбросил с сигары пепел и, поправив рукой волосы, приготовился встретить гостя.

Гость этот был по крайней мере вдвое старше его. Густые прекрасно сохранившиеся волосы были белы как снег. Доброта, сквозившая в светло-голубых глазах его, смягчала строгое выражение лица, которого правильные и благородные черты могли бы служить образцом скульптору для старческой головы. Он держался прямо; что-то гордое замечалось в приемах его и походке; усы, такие же седые, как и голова, и застегнутый доверху черный сюртук обличали в нем отставного военного.

– Вы не ждали меня, Владимир Николаич? – сказал он, протягивая руку хозяину.

– Да, вы довольно редко меня посещаете, Павел Сергеич,– отвечал тот.– Садитесь-ка.– Молодой человек придвинул гостю кресло.– Или сюда не хотите ли, к камину.

– Нет, благодарю. Я не люблю тепла. Я приехал с намерением потолковать с вами серьезно, Владимир Николаич.

– Разве вы когда-нибудь говорите иначе? Я всегда удивлялся вам в этом отношении, как и во многих, впрочем; мне казалось, что вы никогда ни о чем не думаете, кроме серьезных вещей.

– Мне было бы и грешно заниматься тем, что тешит вас, молодежь. На все свои годы. Было и мое время. Я отдал дань молодости и давно распрощался с ее увлечениями. У меня на руках семья и несколько сот человек, за которых я несу ответственность перед богом и совестью.

– Это так, но всякий ли способен остановиться вовремя, Павел Сергеич? Всякий ли способен, во имя обязанностей, отказаться от самой привлекательной стороны жизни?..

– Вы говорите, как юноша… Эта самая привлекательная, по вашим словам, сторона жизни кажется только такою, пока не улеглись страсти, не остыла кровь, пока рассудок не вступил в свои права, которых не хочет признавать молодость. А потом на эту привлекательную сторону начинаешь смотреть совсем иными глазами и уж далеко не удовлетворяешься ею. Для старика возможно одно счастье – это сознание, что посильно исполняешь свой долг, словом,– счастье спокойной совести. Но будет об этом, скажите мне, что вы намерены теперь делать с собой?

При этих словах молодого человека несколько покоробило.

– Что делать…– отвечал он, горько улыбнувшись.– Ничего.

– Как ничего? На что-нибудь надо же решиться,– возразил гость с некоторою резкостью, и лицо его приняло строгое выражение.

– На что же, почтеннейший Павел Сергеич? Вы, кажется, меня немножко знаете; знаете мое прошедшее и можете сказать, к чему я годен… Мне остается одно из двух: или пустить себе пулю в лоб, или идти в маркеры. Вы меня застали в раздумье, на какую из этих двух мер решиться.

– Если вы хотите меня удивить хладнокровием и беспечностью в критическую минуту жизни, так вы ошибаетесь. Я давно перестал удивляться, да и пожил слишком много на свете для того, чтобы верить искренности подобного хладнокровия.

Молодой человек сделал движение, но гость тихо положил на его руку свою и, не дав ему возразить, продолжал:

– Не прикидывайтесь оскорбленным: я убежден, что вы в глубине души признаете меня правым; а лучше выслушайте меня. Вы сказали, что вы ни к чему не годны,– это вздор. Воспитание и жизнь, которую вы вели до сих пор, правда, значительно исказили вашу природу, но, однако же, не до такой степени, чтоб окончательно лишить вас воли. Хоть вы и стараетесь казаться хладнокровным, но ваши слова обличают совершенный упадок духа. Если же это только непростительная, глубоко вкоренившаяся в вас леность, то вы должны победить ее, и победите. Людей, ни к чему не годных, нет. Есть люди, которые не хотят быть ни к чему годными, это так. И, может быть, вы один из них. Стыдно, Владимир Николаич! Вы дурь на себя напускаете. Оглянитесь, в какое время мы живем. Ничего не делать – грех перед богом и ближними. Знаете ли вы, что, когда я услыхал о перемене, происшедшей в вашем состоянии, я только в первое мгновение пожалел о вас, а потом сказал себе: это, может быть, к лучшему.

– Благодарю вас за это лучшее,– насмешливо перебил говорившего молодой человек.

– Не иронизируйте, Владимир Николаич, я опять повторяю, может быть, все к лучшему. Вы оглянетесь на свое прошедшее и покончите с ним навсегда: житейские бури укрепляют человека. Вдумайтесь хорошенько в свое положение, загляните в себя самого поглубже, авось и найдете еще силу для честной и полезной деятельности. Вы еще очень молоды, Владимир Николаич, и все дороги перед вами открыты, бог дал вам ум, способный понять, что труд возвышает и облагораживает человека, что уподобляться рабу, лукавому и ленивому, зарывшему в землю талант свой, жить для одного себя и чужими трудами,– ничуть не похвально. Бог дал вам сердце, готовое любить все доброе и хорошее и отвергнуть все злое и недостойное. Но на сердце этом начала нарастать кора; не дайте ей загрубеть, разбейте ее вовремя, пока еще не поздно, и избавьте свой зрелый возраст от бесплодного раскаяния и угрызений совести, неминуемых в противном случае. Когда этот возраст придет, может быть, с ним и придет желание что-нибудь делать, да уж трудно будет превозмочь себя. Бездействие войдет в привычку, а что сильнее привычки? Если мои старческие советы не довольно убедительны, я прибавлю к ним имя, на которое, надеюсь, отзовется сердце ваше, которое должно быть ему дорого,– имя вашей матери. Да! Владимир Николаич, ее именем я прошу вас, возьмитесь за дела; перестаньте бить баклуши; будьте чем-нибудь.

– Что же мне делать, Павел Сергеевич, научите, что начать, куда броситься!..

– Так как у вас нет никакого особенного призвания, служите…

– Служить! Легко сказать, когда я не имею ни малейшего понятия о том, что такое служба. Я не сумею написать самой вздорной бумаги.

– Привыкнуть недолго. В два-три месяца, если не будете лениться, узнаете весь порядок, научитесь всем формальностям, это пустое. Была бы добрая воля.

– Но где же я найду место, какие у меня связи? Друзья моего отца, которые пили и ели у него чуть не каждый день, по смерти его не хотели на меня и глядеть. Когда я сделал им визиты, они приняли меня так важно и холодно, вероятно, пронюхав, что дела мои плохи, и боясь, чтоб я не стал просить о чем-нибудь,– что я дал себе слово больше не быть у них, а о моих собственных друзьях и говорить нечего. Вот уж две недели, как ни один носу ко мне не кажет. Да они и не могли бы для меня ничего сделать, потому что сами слишком мало значат.

– Я думаю, вам нет нужды оставаться в Петербурге; в нем хорошо с деньгами, а вы должны теперь сами, собственным трудом добывать их. Притом, самолюбию вашему придется испытывать беспрестанные толчки, неизбежные при такой перемене положения; поезжайте в провинцию.

– И рад бы, но куда?.. и как же я там найду себе место?

– За это я берусь. Поедемте вместе в Ухабинск. Я живу там пятнадцать лет, мне там все знакомы. Я представлю вас тамошним властям и ручаюсь, что вы получите место: сначала, конечно, не бог знает какое, но все же не без жалованья. Там жизнь дешевле. Квартиры вам нанимать не надо, поселитесь у меня, семейство мое будет вам радо. Мы будем считать вас своим. В Ухабинске есть люди порядочные, образованные; есть книги, с тоски не умрете. Ну, что ж, по рукам?

– Благодарю вас, Павел Сергеевич… но я, право, не знаю…

– Что же вас останавливает?..

– Когда вы думаете ехать?

– Через неделю… О дороге тоже не заботьтесь. Мы поедем из Москвы в моем экипаже. Ну, так прощайте, у меня есть дела.

– Верьте мне, что я никогда не забуду того, что вы для меня делаете.

– Без благодарности, я для вас ничего не делаю. Я помню приязнь вашей матушки, помню все, что она сделала для моей жены, а следовательно, и для меня. Оказывая вам услугу, я плачу старый долг, я благодарю бога, что представился случай заплатить его, хоть и далеко не вполне. Желаю от глубины сердечной, чтоб иная духовная жизнь началась для вас и чтоб эта жизнь как можно менее походила на ваше прошлое. Прощайте, друг мой.

Глыбин, пожав молодому человеку руку и дружески поцеловав его на прощанье, вышел.

Оставшись один, Владимир Николаевич несколько минут постоял в задумчивости на одном месте; потом продекламировал:

 
Пойду искать по свету,
Где оскорбленному есть чувству уголок…—
 

и, закурив новую сигару, опять поместился перед камином.

«Какой, однако же, славный человек этот Глыбин,– подумал он,– а я прежде считал его сухим педантом и гордецом. Правда, он говорит немножко высокопарно, но сердце у него отличное».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю