Текст книги "Житейские сцены"
Автор книги: Алексей Плещеев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 27 страниц)
– Ну, конечно, выбросят; но мне все-таки жаль, что этот молодой человек, занимая такое место, неприлично ведет себя. Это может компрометировать Григория Модестовича в глазах общества. Подумают, что ему нравятся эти идеи…
– Помилуйте, ваше превосходительство, кто же может это подумать?.. Уж они не в таких летах и не в таком чине находятся, чтобы это им могло нравиться-с.
– Не говорите, не говорите, мой милый Василий Кузьмич {50}. Я знаю одного губернатора, который точно таких идей… И что удивительно,– вообразите,– уж пожилой человек, едва ли не старше Григория Модестовича!.. Окружил себя молодежью… университетскими… и вертит всей губернией.
– Бывает-с, ваше превосходительство, конечно-с; что и говорить,– бывает-с. Но все же, я полагаю, долго не усидит такой-с…
– Бог знает,– иронически улыбаясь, произнесла генеральша.– Нынче такое время: все о прогрессе толкуют… К чему только служит этот прогресс, не знаю.
– Уж именно, ваше превосходительство, к чему только он служит!..
Но генеральша была не столько недовольна дерзкими речами Костина, сколько тем, что он, ни разу не явившись к ней на вечер, осмелился пойти обедать к сановнику, имевшему двух дочерей. Она боялась, чтобы чиновника, выписанного нарочно для m-lle Julie, не подцепили другие мутноводские барышни. И в тот же день Костин получил приглашение генеральши.
Предчувствие не обмануло его: тоска на генеральшином вечере была непроходимая. Здесь тоже собирался кружок избранных генеральши, переносивших ей все, что происходило в городе. От самой квартиры генеральши, просторной, меблированной весьма роскошно, хотя и без всякого комфорта, веяло скукой… Не было ни одного уютного уголка, который бы манил вас к себе и располагал к задушевному разговору. Гости явились сюда как будто бы по обязанности… и те, которые не были заняты картами, блуждали, подобно теням, или рассматривали разложенные на круглом столе посреди комнаты кипсеки… В зале стоял рояль, но за него не дозволялось садиться на вечерах, чтобы не развлечь играющих в карты. Хозяйка дома также играла, что не мешало ей, однако ж, прислушиваться ко всем разговорам, происходившим в комнате, и это было для нее тем легче, что живого, быстрого разговора не заводили. Изредка кто-нибудь рискнет сказать слово; ему ответят, да тем и кончится.
Григорий Модестович выходил на эти вечера часов в 10 или 11, хотя они начинались в 8. Как человеку, занятому важными государственными делами, ему невозможно было являться раньше… При его появлении начиналось в комнате двиганье стульев и вообще обнаруживалась какая-то суетливость. Все подымались со своих мест, даже дамы, и ожидали с сладкой, несколько подобострастной улыбкой присутствия начальника. Он вежливо и с достоинством раскланивался мужчинам, пожимал руки дамам и не упускал случая сказать каждой из них какой-нибудь комплимент, относящийся к ее красоте или туалету. Так как эти комплименты говорились всегда вполголоса, почти на ухо, то было некоторое основание предположить, что часто две-три дамы выслушивали одно и то же. Потом его превосходительство садился на мягкий диванчик и начинал шутить с m-lle Julie, которую обыкновенно находил бледной и озабоченной, и приписывал это сердечным страданиям. M-lle Жюли отнекивалась, а окружающие считали долгом осклабиться и тем заявить удовольствие, причиненное им генеральской шуткой. Замечательно, что одно и то же повторялось на каждом вечере, без малейшего изменения. Ужинать гостям не давали, потому что Прасковья Петровна как петербургская дама считала ужин чем-то провинциальным, мещанским… Но, однако ж, услыхав стороной, что обычные партнеры ее, предводитель дворянства и военный генерал, неоднократно соболезновали, что у губернатора никогда не подадут выпить, хоть до утра сиди за картами,– сделала уступку этим законным требованиям генеральских желудков, и на вечерах ее начала появляться водка с закуской в виде икры и сыра.
– Эти провинциалы,– говорила она потом одной приближенной даме,– никак не могут обойтись без водки. Надеюсь, по крайней мере, что молодежь не пьет.
Слова эти были переданы кому следует, и молодежь, несмотря на то, что крепко придерживалась рюмочки, на губернаторских вечерах только похаживала около водки, бросая на нее искоса страстные взгляды; но налить себе никогда не осмеливалась и ограничивалась только маленьким кусочком икры или сыра.
Те же из молодых людей, которые желали прослыть наиболее комильфотными и особенно угодить Прасковье Петровне, не прикасались даже ни к икре, ни к сыру. Само собой разумеется, что на вечерах Прасковьи Петровны не дозволялось курить… Впрочем, Григорий Модестович составлял исключение из общего правила и являлся иногда с благовонной гаванской сигарой, конечно испросив на то предварительное разрешение у дам. Если же какой-нибудь юноша, чересчур привыкший к табаку, чувствовал неодолимую потребность выкурить папироску, то убегал незаметно в комнату дворецкого и там исполнял желаемое. Но зато, совершив это преступление против светских приличий, во все остальное время тщательно избегал разговора с Прасковьей Петровной, имевшей весьма тонко развитое обоняние…
Костин явился на вечер, когда там уже собралось довольно много гостей. В глазах его запестрели розовые, голубые и темные платья дам; и он долго искал глазами хозяйку. Наконец она сама увидала его и подозвала к себе. Он неловко раскланялся, зацепил за стул и совершенно сконфузился. Прасковья Петровна прочла ему легонькую нотацию за то, что он до сих пор у нее не был, и представила его своей дочке, на которую выразительно взглянула исподлобья. M-lle Жюли поняла этот взгляд и крепко уцепилась за Костина… Она не пускала его от себя целый вечер. Напрасно старались m-me Хлопакова и m-me Зориг заманить его куда-нибудь к стороне, чтобы разговориться с ним; m-lle Жюли была тут как тут. О чем только она не расспрашивала свою бедную жертву – и о театрах, и о музыке, и о танцах, и о маскарадах… Но – увы! – бедный молодой человек так немного мог ей сообщить интересного обо всех этих заманчивых предметах! Он вел в Петербурге такую однообразную, труженическую жизнь… Как ни любил он оперу, но должен был посещать ее очень редко, по недостатку средств. И если б могла только вообразить Жюли, откуда тот, кого она старалась теперь заманить в свои сети, слушал эту оперу… если б она увидела его там, в бытность свою в Петербурге, и если б кто-нибудь мог шепнуть ей: m-lle Жюли! – этот юноша с длинными волосами, неистово вызывающий в райке Гризи {51} и беспрестанно отирающий с лица пот – будущий предмет если не страсти вашей, то ваших исканий. О, в какое негодование пришла бы она, и еще более ее родительница… Но что делать! Те, на кого мы бросаем высокомерные взгляды в Санктпетербурге, делаются в провинции нашими хорошими знакомыми, хотя потом снова перестают быть ими, явившись в Санктпетербург. Так уж, видно, на свете устроено!
Но и здесь не повезло бедному Костину, и здесь суждено ему было вступить в горячее прение с мутноводским обществом. Он увидел на рабочем столике m-lle Жюли раскрытую книгу и полюбопытствовал взглянуть не ее заглавие.
– Это роман Фредерики Бремер {52},– сказала m-lle Жюли.– Как вы находите эту сочинительницу?
– Я прочел один только роман ее «Соседи»; это такое фальшивое, нелепое создание, что я дал себе зарок больше не читать Фредерики Бремер.
– А она очень интересно пишет,– заметила нерешительно m-lle Жюли.
– Я не знаю того романа,– поспешила ей на выручку маменька, не покидая карт,– о котором вы говорите; но все, что я читала Фредерики Бремер, прекрасно… и главное – в высшей степени нравственно.
– Но ведь это пошленькая, узкая мораль, какую мы находим в прописях,– возразил Костин,– и которая говорит: будь добродетелен, будь доволен малым, умеряй себя…
– У кого же, по-вашему, лучше нравственность,– продолжала генеральша,– не у Жорж Занда ли?..
Тут Костин, принадлежавший к горячим поклонникам первых произведений автора «Жака» и с восторгом встречавший их, начал с запальчивостью доказывать, что Жорж Занда несправедливо называют безнравственною, что ей навязывают идеи, которых она никогда и не думала проповедовать, и что если бы даже она иногда увлекалась, как и все увлекаются, то ей можно простить это, вспомнив ее жаркое, энергическое заступничество за слабых, страдающих, угнетенных; за попранные права женщин и проч…
Справедливость требует сказать, что Костин в своем панегирике Жоржу Занду, коснувшись вопроса о браке, высказал несколько таких вещей, которые не принято высказывать при барышнях, хотя бы они, подобно m-me Жюли, достигли двадцатипятилетнего возраста.
Прасковья Петровна, исполненная негодования, сделала ремиз… Хотя Жюли не могла видеть лица ее, так как она сидела к разговаривавшим спиной, но заметила, что у нее тряслась голова, что было верным признаком гнева,– и совершенно упала духом. Она знала, что ей же придется быть виноватой и отвечать за чужой проступок. Маменька постоянно изливала на нее свое негодование, кем бы оно ни было возбуждено. Одна m-me Хлопакова, по простоте душевной не предчувствовавшая грозы и в продолжении всей речи Костина томно и нежно посматривавшая на него, воскликнула:
– Ах, Жорж Занд… прелесть! Я ее обожаю.
M-me Зориг тоже была восхищена всем, что говорил Костин, хотя мало поняла смысл его слов… Она только слышала, что Жорж Занд восстает против злоупотреблений брака, и не могла поэтому не симпатизировать знаменитой писательнице, имея мужа, который, как неслись слухи, поколачивал иногда свою дражайшую половину… Но всего более ей нравились рост и наружность Костина.
Появление Григория Модестовича с его неотразимою любезностью отвлекло внимание дам и всей публики от неосторожного юноши.
Суждения Костина и неумение его приноравливаться к обществу, с которым он имел дело, сильно начинали вредить ему. Прасковья Петровна даже просила Григория Модестовича намылить своему чиновнику голову и запретить ему выражаться так резко, что и было исполнено губернатором, хотя не совсем удачно. Костин, озадаченный его величавым и туманным приступом к головомойке, слушал сначала молча и внимательно; но потом, когда речь коснулась дорогих убеждений молодого человека, он стал возражать, и так загонял несчастного Григория Модестовича, что тот решительно не находил, что отвечать, и, раскрасневшись, как рак, отпустил его, сказав весьма жалобным тоном: «Вы на меня не сердитесь, молодой человек; я желаю вам искренно добра… Вы увлекаетесь… вы… я знаю… вы образованны, умны и основательно поймете меня… Оцените мое расположение… Ступайте с богом». Почтенный сановник совсем запутался в своем красноречии и был радехонек, что Костин наконец убрался.
Кроме этой распеканки, следствием неосторожности Костина было и то еще, что ему, как свободомыслящему человеку и, следовательно, принадлежащему к беспокойным и недовольным, не хотели давать никакого серьезного поручения; и занятия его ограничивались составлением каких-то ничтожных докладов под руководством правителя канцелярии. Хотя и представлялись раза два следственные дела, но правитель каждый раз настаивал, чтобы производство их возложить на других чиновников. Он боялся, что Костин станет рассуждать и поведет следствие не так, как нужно… то есть не так, как требуют того интересы Василия Кузьмича.
Такое положение было крайне неприятно для Костина, приехавшего в Мутноводск с намерением действительно служить, то есть делать дело, а не числиться да являться на губернских вечерах. Всюду встречал он какие-то кислые мины; все сторонились от него, жались и оглядывались, когда он заговаривал с ними, как будто боясь, чтобы высшее начальство не заподозрило их в дружеских отношениях с беспокойным человеком, бог знает что проповедующим и не уважающим мнения старцев, убеленных сединою и умудренных опытом. Попадались в Мутноводске и такие господа, которых можно было считать барометрами, показывающими степень расположения или гнева начальнического к каждому служащему лицу… Если подобный господин заискивал вас, жал вам руку, осыпал вас при встрече всякого рода любезностями, то это было верным признаком, что начальство благоволит к вам. Если же, напротив, он отворачивался от вас и сухо отвечал на вопросы ваши,– значило, что начальство недовольно вами. И какое-то собачье чутье было у этих господ! Еще никто не знал об отношениях к вам начальства, а они уже пронюхивали эти отношения… Прислушиваться, выпытывать, приглядываться к выражению начальнической физиономии, уловлять по ней игру теней и света составляло их специальность, которой они предавались с любовью, со страстью, с увлечением всем существом своим… Они никогда не боялись смены властей, уверенные в своем искусстве жить, исполненные благородного сознания своих сил… Вот начальнику изменило счастье, и его отзывают: эти господа отворачиваются от него первые, они даже готовы сделать ему оскорбление, если представится случай. Снисходительность и сожаление, пробуждающиеся в каждом порядочном человеке при падении власти, если даже он имел причину быть ей недоволен, когда она была могущественна – незнакомы для таких личностей… Является другой начальник, и посмотрите: они уже пресмыкаются перед ним, рассыпаются мелким бесом,– их спины гнутся, уста улыбаются… И что всего страннее, они продолжают пользоваться расположением – не только новой власти, которая всегда, к несчастью, несколько доступна лести, да и не имела времени еще хорошенько их разгадать, но и всех членов общества, видящих их насквозь…
Костину сделалось так скучно, так противно смотреть на весь этот театр марионеток,– коверкающихся, скучающих, вертящихся колесом и кувыркающихся по воле антрепренеров, дергающих за кулисами ниточки,– что он опять засел дома и принялся за книги.
Однажды вечером он зашел к почтмейстеру, страдавшему какой-то хронической болезнью и потому никуда почти не выезжавшему. Костин время от времени навещал больного и одинокого старика и давал ему читать книги. Почтмейстер был человек честный, хотя воспитанный в старых понятиях и мало образованный. Он отличался от прочих мутноводских старцев тем, что не смотрел на молодое поколение враждебно и не порицал нововведений. Он всегда радовался приходу Костина и тем более привязался к нему, что это был единственный из молодых людей, не скучавший в его обществе.
– А, Виктор Иваныч, милости просим,– обратился к входившему гостю почтмейстер.– Вот доброе дело сделали, что пришли к старику поскучать; а вам же, кстати, кое-какие журналы присланы. Один-то я, с вашего позволения, распечатал и читаю.
– Сделайте милость, Трофим Степаныч. У меня есть пока что читать… Ну, что нового пишут?
– Да вот об откупах статейка… Говорят, что откупа больше одного четырехлетия существовать не будет. Дай-то бог, дай-то бог… Пора, пора этому злу конец положить… Помоги господь нашему правительству. Уж как народ-то бедный за это его благословит. И врут те, которые говорят, что когда вино и дешевле, и лучше будет, так наш народ еще больше пьянствовать будет. Не знают они и не любят русского мужика… Вот я около него довольно на своем веку потерся, и имениями управлял, и исправником был… Эх! кабы не старость моя да не болезнь! А знаете, Виктор Иваныч, имей я литературный слог, я бы об этом предмете мог статеечку тиснуть… Иногда просто так руки и зудят, как прочтешь какие-нибудь этакие лжеумствования. Да не имею слога…
– Что ж, напишите, Трофим Степаныч, слог-то вместе поправим. Тут ведь не в слоге дело…
– Ну да… есть, я думаю, вам время чужое маранье исправлять… Чай, и без того работы много; вам, я слышал, думу ревизовать поручили…
– Это дело я кончил. Нет, добрейший Трофим Степаныч, мне, напротив, никакой работы не дают.
– Что так! Али уж все так устроено, что и делать нечего? Губерния-то не маленькая, кажись… Я сколько дел знаю, которые бог весть с которых пор вперед не подвигаются, и все оттого, что никому приняться за них путем не хочется. Вот и застряли; за справками, мол, вся остановка…
– Не по́ сердцу я начальству здешнему, Трофим Степаныч: серьезного ничего не поручают. Неспособным, что ли, считают или другие причины какие есть, только это так. Я часто себя спрашиваю: неужели вся моя деятельность здесь должна ограничиться разглагольствованиями о вреде взяточничества или тому подобных вещах, о которых бы давно пора перестать спорить?
– Эх, Виктор Иваныч,– молоды вы, батюшка мой, горячи больно. Вот это разглагольствование-то всему причиной и есть… Слышал я, как намедни у председателя казенной палаты директору гимназии да прокурору конфект поднесли… Переуверили вы их, что ли? Нет, уж от этих людей ждать нечего!.. Надо подождать, пока просвещение разольется да новых людей подготовит побольше… А вот они вам при случае и напакостят…
– Все это правда, Трофим Степаныч, да что же мне делать? Нельзя же равнодушно слушать, когда такие вещи проповедуют… Поневоле из себя выйдешь. Надо рыбью кровь иметь. Понимаю, что ребячество – горячиться с таким народом; да не совладаешь с собой… так и подмывает тебя вмешаться в разговор.
– Нужно себя обуздать маленечко. Как быть-то… свет на хитрости держится. Потакать, конечно, не следует; а махнуть рукой, да свое дело делать…
– А вы думаете, что если бы я махнул рукой, это бы к чему-нибудь повело?..
– И очень бы повело.
– Ну, дали бы мне дело, в надежде, что я поведу его, как им хочется… а потом увидали бы, что они во мне ошиблись, и уж в другой раз бы мне не дали.
– Зато хоть раз бы да что-нибудь сделали, а теперь и этого не удастся… А может быть, дельце такое попалось, что и осчастливить могли иного… слабого защитить… Эх, Виктор Иваныч! Да если и раз-то в жизни господь бог сподобит какое ни на есть добро ближнему оказать, так за это нужно быть благодарным – вот что-с… Вы человек хороший, доброжелательный, стало быть, вы должны это в рассуждение взять.
– Оно так, Трофим Степаныч, да хитрить-то я не мастер. Что же мне делать с собой!..
– Вот то-то и беда. Вам бы все хотелось, чтобы рукой достать можно было. Спросили бы вы меня, с какими я зверями дело имел, да с божьей помощью одолевал и их… Бывало, раз ничего не сделаешь, другой раз ничего; и горько, да как быть… ну, а на третий-то раз и сделают… Нет, напролом-то идти – ничего не возьмешь: где волчий рот, а где лисий хвост… Уж кто себя добрым делам обрек да цель себе какую в виду поставил, так уж и держись ее… Коли нельзя к ней большой дорогой подойти, обойди проселками – оно, может, не так скоро, да споро выйдет.
– Вы считаете, стало быть, всякие средства позволительными, лишь бы достичь цели?
– Ну, нет, зачем всякие… Тот, кто в виду добро имеет, на подлости пускаться не может… Пожалуй, иной, чтобы в люди выйти, готов всякого, кто ему помешает, в овраг столкнуть и ни перед каким мерзким делом не остановится… Дай, говорит, власти достигну – там буду добро делать. Так этакому человеку разве можно верить? Врет он, самому себе он только добра желает. Уж кто половину жизни зло творил, тот и на другой половине, коли представится случай, сделает… Конечно, мы видим, что и святые многие великими грешниками сначала были, а потом покаялись и к богу обратились… Да уж зато их наша суета и не привлекала: они в пустыню куда-нибудь удалялись… или мученичество претерпевали… А подите-ка, эти люди готовы ли за правду гонения претерпевать? Небось они только хлопочут, как бы на месте своем усидеть… Нет, Виктор Иваныч! Я не говорю вам: идите на низкие дела, чтобы иметь потом силу на добрые… Нет!.. А что можно иногда свои страсти в жертву принесть – это так… особенно от разговора бесполезного удержаться…
– Попробую не горячиться, Трофим Степаныч.
– Попробуйте-ка, да… Откровенность хорошая вещь – бесспорно. Кто против этого? да не в таком мы свете живем! Ничего еще, если мы откровенностью-то себе только вред причиним; а как и другим тоже?.. Положим, вы человек правдивый – лжи не терпите; да ведь, если бы такой случай вышел, что вы ложью многих, по вашему убеждению, людей спасти можете,– разве вы и бухнете так правду? А такие случаи выходят. В мире так все перепутано, что прямо и действовать невозможно… Спаситель один прямо действовал, да зато он бог был.
Долго еще учил практический Трофим Степанович пылкого юношу осторожности и благоразумию; и хотя Костин не во всем соглашался с ним, однако ж решился попробовать сойтись с мутноводским обществом, призвав на помощь всю толерантность {53}, какая была у него в запасе. К этой-то поре и относится его перемирие с окружающей средой, о котором мы говорили в начале главы. Сперва он только иронически улыбался, слушая повествования мутноводцев о разных проделках, казавшихся им необыкновенно ловкими и похвальными, но которые в сущности были довольно грязны; потом начинал привыкать к этим рассказам и с каждым днем становился равнодушнее ко всему происходившему перед его глазами. Мутноводское общество как бы в благодарность за это тоже сделалось к нему снисходительнее, хотя все еще подозрительно на него поглядывало и не совсем искренно пожимало ему руки. На вечера Прасковьи Петровны он являлся очень редко; но m-lle Жюли продолжала его преследовать: он то и дело получал приглашение сопровождать ее на прогулках и на катаниях. Дурное впечатление, произведенное нападками Костина на Фредерику Бремер, как видно, начинало изглаживаться из памяти генеральши, и она однажды сказала с улыбкой своему фавориту Кузьме Васильевичу:
– Кажется, наш молодой человек сделался теперь скромнее?..
– Кажется, ваше превосходительство, притих немножечко-с,– отвечал, посмеиваясь, правитель.
Вскоре после этого разговора Костина потребовали однажды утром к губернатору.
– Я хочу дать вам поручение, мой милейший,– сказал Григорий Модестович, протягивая ему по обыкновению два пальца правой руки.– Вы поедете на следствие в Турухтанский уезд. Кузьма Васильевич сообщит вам, в чем дело… Надеюсь, что вы оправдаете доверие начальства. Можете быть уверены, что я с своей стороны не оставлю ваших трудов без поощрения.
Костин отвечал, что лучшей для него наградой будет сознание, что он честно исполнил возложенное на него поручение,– и вышел. Когда он был в передней, лакей доложил ему, что его просит к себе генеральша. Костин отправился на ее половину.
– Bon jour [88]88
Добрый день (фр.).
[Закрыть], m-r Костин,– приветствовала молодого человека Прасковья Петровна.– Prenez place… je vous prie [89]89
Сядьте, я прошу вас (фр.).
[Закрыть]. Я хотела с вами поговорить.
Костин сел.
– Я слышала,– продолжала генеральша,– что вы едете на следствие.
– Григорий Модестович только что объявил мне об этом,– отвечал Костин.
– Вы знаете, какое это дело?
– Нет еще. Мне должен объяснить правитель канцелярии.
– Ну, да. Я знаю, что это такое. Какой-то купец или мещанин подал жалобу на городничего, будто бы засадившего его несправедливо в острог; кроме того, в этой жалобе говорится о разных притеснениях, которые делает городничий всему уезду, о том, что он покровительствует ворам и прочее. Прилепили даже какое-то убийство, бог знает когда сделанное. Но я убеждена, что это все неправда.
– Почему же вы так убеждены? – спросил, слегка улыбнувшись, Костин.
– Потому,– отвечала Прасковья Петровна несколько оскорбленным тоном,– что я знаю этого городничего. Это прекрасный, преблагородный человек, у которого пропасть врагов. И наконец, разве можно давать веру какому-нибудь мещанину?
– Отчего же не давать веры? Мещанин может быть тоже честным человеком.
– Вы говорите так потому, что вы неопытны. Это всё плуты, ябедники… Я столько слышала о них от Григория Модестовича,– а надеюсь, что его нельзя обвинить в несправедливости или в пристрастии.
– Впрочем, из следствия окажется,– произнес Костин.
– Ну, да, конечно, окажется… И я уверена, что окажется именно то, что я говорю. Но я хотела все-таки попросить вас, m-r Костин, чтобы вы сделали для этого почтенного человека – я говорю о городничем – все, что от вас зависит. C’est vraiment un brave homme… [90]90
Это в самом деле славный человек (фр.).
[Закрыть] Очень жаль его бедного. Уж быть запутанным в грязную историю, и то неприятно. Il a une nombreuse famille… [91]91
У него большая семья (фр.).
[Закрыть] Пожалуйста… Из христианского чувства вы не должны отказать мне. Я очень хорошо знаю, что много зависит от того, как взглянуть на дело.
– С этим я совершенно согласен, и вы можете быть уверены, что я не поступлю против совести.
– Я в этом не сомневаюсь; au revoir donc, merci [92]92
Итак, до свидания, спасибо (фр.).
[Закрыть], что вы зашли ко мне…
Прасковья Петровна даже протянула руку Костину, что она делала вообще весьма редко. Этой милости удостаивались только самые близкие к ней люди.
Правитель канцелярии, передавая Костину, в чем должно состоять возлагаемое на него поручение, тоже выразил очень лестное мнение о городничем и презрительно отозвался об этих негодяях, осмеливающихся жаловаться на начальство, прибавив, что их нужно раз навсегда отвадить от этого.
– А может быть, городничий действительно виноват? – заметил Костин.
Правитель проницательно посмотрел на Костина и потом, опустив глаза в лежавшее перед ним толстое дело, начал его перелистывать.
– Благополучного пути вам желаю,– сказал правитель, пожимая ему руку.– Нет, вы уж о городничем, того… не беспокойтесь… Это отличнейший человек и к исполнению своих обязанностей ревностный.
– Посмотрим.
– А его превосходительство обещали – коли вы это поручение как следует исполните – к награде вас представить. Я думаю, вы чина более желаете?.. Или крестик, а?
– Я, право, вовсе не забочусь о наградах,– отвечал сконфуженный Костин, торопясь уйти.
«Это все пахнет какими-то плутнями,– думал он, уходя домой.– И слова генеральши, и обещания награды… Видно, городничий им всем угодил. А впрочем, посмотрим».
Прибывши на место следствия, Костин вскоре удостоверился, что жалоба на городничего была вполне справедлива. При отобрании показаний обнаружилось еще много таких вещей, о которых не было упомянуто в этой жалобе и за которые городничий подлежал, по крайней мере, разжалованию в солдаты. Давно уже турухтанские жители стонали в тисках его и тайно служили молебны об избавлении от него, как от моровой язвы. Можно себе представить их радость {54}, когда они услыхали, что приехавший к ним следователь вовсе не похож на всех прежних, состоявших с городничим в самых приятных отношениях, и что, судя по тому, как он повел дела, городничему не миновать суда. Но – увы! – недолговечно было веселие турухтанцев. Городничий, должно быть, имел в Мутноводске своих агентов, поспешивших уведомить обо всем генеральшу и правителя канцелярии, у которых он стоял под непосредственным покровительством. И вот в одно прекрасное утро приехал другой следователь, которому Костин поручил предписание передать немедленно следствие… Сам же он по какой-то экстренной надобности вызывался в губернский город. Когда он полюбопытствовал узнать, за чем именно его вызвали, ему отвечали, что его превосходительство действительно имел намерение дать ему другое поручение, гораздо важнейшее, чем то, для которого он был послан в Турухтанск; но что, вследствие полученных с последней почтой бумаг из Петербурга, в этом поручении уже не оказалось надобности.
Между тем в отсутствие Костина к m-lle Жюли посватался какой-то проезжий армейский майор, которого разбирала страшная охота жениться и который в течение жизни своей сватался девять раз и всё безуспешно. Этот майор очень сошелся с правителем канцелярии и ходатайствовал у него за своего племянника, когда-то служившего прежде становым, по разным неприятностям уволенного от службы за болезнью и теперь проживающего где-то в уездном городишке без места. Майоровскому племяннику было обещано место Костина; а этому намекнули, что лучше бы ему было подать в отставку и предаться ученым занятиям, к которым у него, кажется, большая склонность…
Спустя два месяца после этого Костин снова пришел к почтмейстеру, скучный и задумчивый.
– Ну вот, Трофим Степаныч, и ваша политика не вывезла,– сказал он, входя.– Что-то я теперь с собой сделаю? Служебная карьера кончена!
Почтмейстер с сожалением покачал головой.
– Плохо, Виктор Иваныч, плохо. Да неужели же только и свету в глазах, что в Мутноводске? Толкнитесь в другое место… Может быть, и получше что выпадет.
– Вы думаете, это легко?.. Нужно иметь связи, протекцию, которых у меня не бывало. Нашего брата, искателей мест, так и кишит в Петербурге. И это-то я получил случайно, благодаря одному товарищу. Пойду в учителя… Я в Петербурге давал уроки.
– Ну, что ж – и с богом! Разве это поприще менее полезно?
– Не то,– пользу на всяком поприще можно принести, была бы охота да уменье. Первое-то у меня есть; а вот второго-то хватит ли?
– Полноте. Вы человек умный, с понятиями… Нужно только в этой должности терпение иметь. Знаете, дитя неразумно: ему нужно все разжевать да в рот положить. Да постойте-ка… недели две тому Налимов, Яков Иваныч, судья здешний, искал учителя для какого-то знакомого помещика. Только каков этот помещик, не могу вас заверить. А хотите, я справлюсь; может, он еще не нашел.
– Вы меня много обяжете.
– А как условия?
– Да как хотите. Я не знаю: что дадут.
– Ну, хорошо… Завтра же дам вам знать.
– А ведь турухтановский городничий опять, шельма, вывернулся,– сказал почтмейстер, стоя на пороге передней, между тем как Костин надевал пальто.– А уж как было бедные жители-то обрадовались, что его спровадят…
Дня через два почтмейстер уведомил Костина, что учителя еще не нашли и что если он желает занять это место за тысячу рублей ассигнациями, то ему в скором времени будут высланы из деревни лошади. Деревня помещика Еремеева, куда должен был отправиться молодой человек, была в ста двадцати верстах от города Мутноводска. Костин согласился.