412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Грачев » Уроки агенту розыска » Текст книги (страница 9)
Уроки агенту розыска
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 01:01

Текст книги "Уроки агенту розыска"


Автор книги: Алексей Грачев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 13 страниц)

– Это ты верно, – поддержал он Николая Николаевича. – Падка девка была.

Он глянул на Костю и опять с любопытством:

– Заходил Николай Николаевич в губздрав. Рассказала там одна девица, что был у Настьки несколько дней тому назад парень. В синем пиджаке, фуражке, сапогах хромовых, высокий, загорелый. В общем как ты, Константин.

– Я был у Насти, – упавшим голосом ответил Костя. – Нравилась она потому что мне. Вот и зашел…

Теперь все трое уставились на него с удивлением, замолчали, лишь переглядывались между собой.

– Девка красивая была, что и говорить, – нарушил первым молчание Савельев. – Я вон семейный человек, двое детей, а и то нет-нет да остановишься, как увидишь ее. Что ножки, что ручки, что глазки. И улыбалась. Она вроде бы каждому улыбалась. Заманчивая девка. А вот следов насилия не нашли на ней мы с доктором. Вроде как сама она пошла на дно. Тут дело такое могло быть – упала невзначай, а никого рядом – от одного страха захлебнешься. Тем более, что и плавала плохо, как рассказывал Силантий.

– А может и на лодке с кем каталась. Вытолкнул ее гребец за борт и уехал. И такое могло быть, – вставил Ваня Грахов.

– Провожать пойдешь? – спросил Николай Николаевич Костю. – К вечеру готовят похороны Силантий с Ольгой…

Не ответив ему, Костя сел за стол и придвинул лист бумаги, собираясь писать показания. Подняв голову, увидел лицо конокрада и на нем злорадную ухмылку.

– Пробегал, начальник, – сказал и осклабился. Тогда случилось непонятное: щелкнул костяшками пальцев по краю стола, так как это умел делать Семен Карпович и заорал:

– Я тебе поулыбаюсь.

Парень сразу присмирел, поджался, забормотал что-то вроде извинения. А Семен Карпович одобрительно покивал головой и проговорил:

– Хорошо, Константин. Возьми-ка еще ножку от рояля, да посчитай ему ребра. А то уж больно нынче шпана научилась распускать язык, грамотные стали.

Этой ножки от рояля давно уже не существовало. Семен Карпович говорил так, для острастки. Но парень перепугался окончательно, со страхом смотрел на Костю, на Семена Карповича.

– Это при царе можно было, – проговорил плаксивым голосом.

– При царе можно было, – согласился Семен Карпович. – А теперь воруйте на здоровье. Ты, Константин, сведи его потом к Шуре. Пусть снимет отпечатки пальцев. Может не впервой у нас.

Он ушел, поскрипывая корзинкой, а Костя, торопливо дописав показания, сдал арестованного в каземат под стражу. Только после этого бросился бежать за реку. Похоронную процессию он встретил у ворот дома. Впереди, сверкая рясой, болтая кадилом, вышагивал попик. Лицо у попика было сонное и безразличное. Лошадь погонял сам Силантий, мерно раскручивая в кулаке вожжи, шаркая подошвами сапог по пыли. Увидев Костю, приостановился и сказал печально:

– Вот и не стало моей дочки-красавицы, Константин Пантелеевич. Потонула в реке…

Лошадь нетерпеливо потянула вожжи. Заскрипели колеса. Подрагивал на телеге грубо сколоченный гроб. Сучки на досках глядели черными зрачками. Поплыло мимо лицо Насти – желто-зеленое, опухшее, обрамленное волосами, по-незнакомому светлыми. Мелко дрожали пучки полевых цветов.

Тихо постанывая, брели за телегой женщины, старухи – наверное, Настина родня. Мачеха пустыми глазами оглядела Костю, туже подтянула концы черного платка на голове и шумно вздохнула. Рядом с ней вышагивал Петька, странно, по-больному улыбнувшийся вдруг. В конце шли кучкой несколько интеллигентного вида мужчин и парней, девицы в белых блузках и черных юбках – наверное, Настины сослуживцы.

Остановилась на миг та самая, рыжеволосая, что видел в кабинете у Насти. Глаза удивленные и ненавистные даже. Подумал, что уж не его ли виноватым считает девушка в гибели Насти. И еще подумал: «А где же тот парень в желтой куртке?».

Замыкал процессию пьяный, инвалид на костылях, кричавший что-то про германский плен, утиравший поминутно мокрые губы рукавом кумачовой драной рубахи.

Толпа скрылась за поворотом. Он остался один посреди этой пыльной улицы в глубоких колеях от колес телеги, в паутине следов.

«Ну что вы, ну что вы» – прошептал кто-то над ухом. И снова увидел растерянное милое лицо, руки, которые никак не могли вставить лист бумаги в машинку.

«Ну что вы».

Кого она испугалась? Костю или другого человека, которого не было ни в кабинете, ни в губздраве, может даже не было в этот момент и в городе.

Стало зябко и жутко. Показалось, что какие-то глаза смотрят на него сейчас из-за реки, из этих молчаливых и толстых монастырских стен, из поблескивающих куполов, из окон домов, из-за досок погнутых заборов. Солнце легло на голову жарким кольцом – плескалось желтое и дряблое. Опустил на минуту веки и наступившая темнота вроде бы успокоила, заставила вздохнуть облегченно.

24

Прошло несколько дней. Как-то в полдень Костю позвал на улицу Ваня Грахов. Спускаясь вместе с ним по лестнице, посмеиваясь и покачивая головой, стал рассказывать:

– Николай Николаевич мужика с девкой задержал на толкучке. За цикорий драли бешеные деньги. Ну, отобрал цикорий, как у спекулянта. А мужик на дыбы, орал, что жених в розыске для его дочки. Это, значит, назвал твою фамилию, Костюха…

И губастый рот растянулся у рассказчика в широкой улыбке. Тут же восхищенно прибавил:

– А девка хороша. Щеки как свеколкой потерты, бока выгнуты, губки, что малина на кусте… Не то что моя… Ну та что в Сретенском проломе.

Костя отмахнулся, обеспокоенный его словами. Открыл дверь и увидел во дворе Марию, а рядом с ней отца, мельника Семенова. Была Мария и правда что на гулянке – полыхала заревом – в нарядном платье, газовом шарфике, модных туфельках. Заулыбались оба, двинулись навстречу. Мария та, просто глаз не сводя, уставилась на Костю.

– Вот, Костя, – заговорил Семенов, оглядываясь на Николая Николаевича, стоявшего у подъезда, – приехали поторговать малость цикорием на житьишко, так этот гражданин взял и отобрал… У кого отобрал – у трудового крестьянина, у середняка, – уже закричал он и погрозил пальцем Николаю Николаевичу. Тот погасил окурок о дверь и стал виновато пояснять Косте:

– Отобрали и ну ехал бы домой. Спасибо, что еще протокол на предмет тюремного заключения не написали, да за реку не препроводили под конвоем. А он, мол, жених моей дочки тут работает в уголовном бюро.

– Так и надо, Николай Николаевич, – сказал Костя, отводя глаза от Марии, готовой вот-вот упасть ему на грудь. – А то что же, вас, Василь Васильевич, помилуем, а других посадим. Как тогда другие говорить будут? Нас же за это поведут в ревтрибунал.

Перекосилось лицо у мельника. Скинул он быстрехонько картуз и в пояс поклонился Косте. Блеснула под пушистым хохолком потная плешь.

– Спасибо вам, господин Пахомов, за подмогу, от всего сердца спасибо.

А натянул картуз и разогнувшись, завопил, точно резаный поросенок:

– А как только будешь в селе, чтобы ноги твоей сыщицкой не было возле моего дома. Вилами пропорю иль помоями оболью. Идем, Марья…

Он дернул дочь за руку и та, все еще растерянно глядевшая на Костю, скривила некрасиво лицо. Возле ворот оглянулась еще раз – заплакала, да так, со слезами, и пошла по улице.

– Верно что ли невеста? – с любопытством спросил Николай Николаевич. – А я им не поверил. Потому что недавно ты насчет Настьки так ли расстроился. Знал, может быть и прошел мимо. Потому что теперь чего доброго расстроится семейное дело.

– Так и надо, Николай Николаевич, – опять сказал Костя, рассеянно продолжая смотреть на ворота, точно ждал, что вырвется Мария из рук отца и прибежит к нему. – Незачем жалеть, денег у него и так хватает. В богачах сельских у нас считается. Никакой он не середняк…

– А девка хороша, – забубнил снова восхищенно Ваня. – Не зевай, – подтолкнул он в бок Костю, – догони, недалеко, чай, ушли.

Костя кивнул головой и послушно пошел к воротам. Но думал не о Марии, а о Насте. Сильнее чем в день похорон охватила его тоска. Эта тоска погнала по улице, привела в чайную. Увидев, его Иван Евграфович вытянул шею из окна кухоньки, готовый по одному знаку бежать к нему. И также неожиданно Костя повернулся и хлопнул дверью. Купил билет в электротеатр и тут же пошел обратно мимо изумленной билетерши. Эта длинная и путаная дорога по городу вывела его на берег Волги. Разделся, бросился в воду вниз головой. Несколько быстрых взмахов и тело скрутило неведомой силой, потянуло вниз в зыбкий холодок. Рванулся вперед с силой и водоворот остался где-то позади. А вот она не смогла так. Может напугалась или ноги свело судорогой… Вздрогнул от глухого гула в небе за рекой. Как-то почернело кругом. Он выбрался из реки, оделся, тревожно оглядывая сгущающиеся над городом грозовые облака. Пошел через горячий, как зола песок, потом побежал к пристани, потому что начали бить ему в лицо первые капли дождя, крупные, как ягодины. На пристани пристроился под крышей, навалившись на деревянные затертые локтями поручни, засмотрелся в воду. Плыла в ней муть, обрывки бумаги, вспыхивали светлые пузыри, лопаясь, как проткнутые невидимыми иголками. И все не проходила грусть, на душе было черно, как в этой глубине, погубившей Настю – черно и пусто.

Над городом с новой силой загремели раскаты. И вдруг как опрокинулось огромное ведро: хлынул ливень, погрузив все вокруг в серый сумрак. Вода с шумом бежала по улицам, хлестала с крыш. Одинокие прохожие прыгали зайцами в подворотни, неслись к пристани, подбирая штаны, юбки, платья, закрываясь кто чем мог. За все жаркое лето девятнадцатого года отливало небо свои слезы земле.

Кто-то встал рядом с ним. Оглянувшись, узнал Нинку-Зазнобу, выдыхающую шумно, в мокром, прилипшем к телу платье. Выжимала его – вода из-под кулаков сбегала ручейками. Улыбнувшись, сказала:

– Смотрю знакомый из розыска стоит. Вроде как тоже на ту сторону собрался.

– От дождя я это, – пояснил хмуро, недовольный ее появлением около себя. – А тебя что – опять выпустили?

– А чего держать, – выжимая теперь мокрые волосы, ответила девушка. – Чалить стали мне Федю Чесаного. Федя обрал почту, а я должна за него сидеть за решеткой. Пить пила с ним, так мало ли мужиков, с которыми пью.

В ее глазах появились хитрые огоньки, наклонилась, приглядываясь к собеседнику:

– Я ведь нажаловалась тогда на вас начальнику.

– Знаю, – все так же хмуро буркнул Костя, – читал в приказе.

Она засмеялась и погрустнела как-то. Влажное лицо потемнело.

– С ним как в гостях, – сказала задумчиво и с теплотой в голосе. – Часа два говорили. Все я ему, выложила. И как жила в Сызрани с матерью. Как сманил меня Мама-Волки, ну Серега его зовут по-настоящему-то. Называл себя музыкантом. А вышло что вор. И меня приучил. «По городовому» бегала с ним, «торговала». Где придется – и на станции, и на трамвайных остановках. Обо всем рассказала без утайки. И какая жизнь душная у меня. Он слушал, мать так не слушала бы, как он слушал. Советовал работать, и чтобы бросила я свое ремесло. Пообещала я ему, что больше не попаду на вашу улицу. Вот честное слово, – проговорила она, быстро глянув на него и перекрестилась. Он засмеялся и этим вроде бы обидел ее, насупилась, отодвинулась в сторону:

– Вам бы всем таким как этот Иван Дмитриевич…

Он смутился, а она спросила угрюмо:

– Не поймали еще его?

– Кого это?

– Ну, Маму-Волки.

– Пока нет. Может знаешь, где он?

Она усмехнулась, стала глядеть на пароход, приближающийся к пристани. Его железный нос подымал из воды белые буруны. Потеки дождя рушились на палубу, полную пассажиров, сбившихся тесной толпой. Чад из трубы густо ложился на реку, покрывал пассажиров черным брезентом.

– А знала бы, – послышался ее раздраженный голос. – Не пожалела бы. Как он меня не пожалел. В пасху, в шалмане, все с меня проиграл. А потом и меня как собаку подзаборную на кон поставил и проиграл. Казимир такой есть – брюхатый, беззубый, вонючий. За печью я сидела, он полез ко мне. Страшная рожа – глаза маленькие, лапы мохнатые, как у паука. Убивец он, говорят, жуткий. Дотронулся рукой, так и закричала я даже, оттолкнула его. А Серега, ну Мама-Волки, взял полотенце, скрутил его и почал меня сечь. Сосет леденец, сечет куда ни попадя и приговаривает еще: «Будешь у меня строить княжну Мэри».

Вот с той поры не видела его. Слышала, что живет с какой-то папиросницей, а где – не знаю…

Прибавила решительно, откинув космы мокрых волос на сторону:

– Убила бы – дай волю. Убила бы, а потом бы плакала день и ночь, – закончила уже тихо и дрогнувшим голосом. – Все же любовь моя первая. Чай, шестнадцатилетней уехала из Сызрани…

И как-то жалобно посмотрела на Костю. Он отвернулся, неожиданно спросил:

– Он не ходит в желтой куртке? Видел одного парня. С девушкой он красивой шел. Похож на твоего Маму-Волки, а одет в куртку желтую…

Она засмеялась иронически. Пароход тем временем плюхнулся о борт пристани, заскрипело дерево, грохнулся трап. С гомоном повалили пассажиры.

А на том берегу уже светлело. Ветер подымал и раздувал тучи, обнажались что полевые цветы грани радуги. И точно ее раскаленный конец, спущенный в Волгу, шипела звучно вода, выплескиваясь из иллюминаторов.

– Они, эти воры, часто одеваются в новое. Это чтобы незаметнее быть, – заговорила снова. – Может и есть у него желтая куртка. Я так не видела. Да и мало ли в желтых куртках парней. У меня был знакомый из автороты – тоже в желтой куртке, а сейчас где-то на фронте. А девушка красивая? – с нескрываемой ревностью спросила она.

– Красивая, – ответил не сразу и тихо Костя. – Только потонула она. Нет ее на земле.

– Жалеешь, знать ее? – разглядывая его сочувственно, спросила она.

– Жалею, – признался. – Очень даже…

Она вздохнула, помолчала, а потом сказала:

– А Мама-Волки так никого не жалеет. Только себя любит. Он бы и мать не пожалел, не то что меня. Жуткая у него душа. Да и все-то они там – воры и громилы с камнями вместо сердца.

– Чего же около них толкаешься, ехала бы в Сызрань.

Она усмехнулась горестно и пошла к трапу. Взявшись за сходни, крикнула:

– А начальнику передай мой поклон…

Не договорила, сердито рыкнул на нее матрос у трапа. Она покачиваясь побежала на палубу. Звонко простукали каблуки ее стоптанных туфель. И тотчас же заревел гудок. Пароход отшатнулся от пристани, стал вываливать на густопенные валы. Она встала возле трубы, махнула ему рукой. Он ответил ей тем же, с каким-то нахлынувшим вдруг чувством теплоты и радости…

И больше никогда не встретил ее. Могла переехать в другой город и снова «торговать» пассажиров или же отправилась в Сызрань, могла заболеть тяжело и могла даже выйти замуж. Пути у нее, как и у каждого жившего, на земле, были всякие…

25

Приснилась однажды желтая куртка. Будто плыла в небе облаком. С матерью смотрели ей вслед с высокого обрыва возле мельницы Семенова.

– Что же ты, – укоризненно шептала мать, – поддень вилами, а то улетит.

Он разбежался, прыгнул – легкий, как пушинка – уцепился за куртку. А из нее глянул Сеземов. Наотмашь ударил по голове длинным, как шкворень, револьвером. Вскрикнул и проснулся. Сел на кровати, глядя в черноту августовской ночи, на глыбу каретника, на звезды, холодно мигающие над крыльцом дома Силантия. В тишине из соседней комнаты доносились негромкие слова, падали оттуда на половицы пола бледные тени-отражения горящих лампадок. Молилась Александра Ивановна – слова молитвы, видно, и разбудили. Кажется опять плакала эта женщина – оставшаяся одна в миру. Богу жаловалась, а может и просила его о чем. Невольно вспомнилась Косте своя бабка – полная, круглолицая, бабка Дуня – тоже истая богомолица. Так же вот средь ночи стояла на коленях перед образами. А в избу вдруг врывался свистящий ветер, гнал снежную крупу через порог. В клубах пара вырастал дед Петр – похожий на этих вот святых на иконах – такой же узколицый, длинный, с черным закопченным лицом. Втаскивал какие-то мешки в сени, покрикивал сердито, хлопая после каждого сброшенного мешка рукавицей по валеным сапогам. Это он из извоза возвратился, далекой и снежной дороги.

Вспомнился и отец. Вот он всаживает лопату в землю, собираясь подкапывать стену дома, вот он рубит дрова в лесу – поблескивает топор над головой. Изо рта тоже пар на весеннем морозце. И мучительно нестерпимо захотелось в деревню, в свою избу, к матери, к ее теплым рукам, наливающим в чашку молоко, ставящим на стол чугунок горячей дымящей картошки. Решил завтра же переговорить с Яровым. С тем и уснул. А утром вышел за ворота дома и отменил свое решение: снова захлестнула, закрутила и понесла работа.

Сотрудники уголовного розыска выбивались из сил от нескончаемых краж и грабежей. В комнатах всегда толкался потерпевший народ. У одного вырвали котомку. У другого вырезали из поддевки кошелек, у третьего из кармана вытащили документы. Особенно шумно было возле стола Вани Грахова, заведывающего все еще складом предметов вещественного доказательства. Кладовка, где хранились вещи, не имела окон и потому все дела он вел здесь. На столе у него навалом громоздились банки, склянки, котомки, лапти, лифчики, трубки от самогонных аппаратов, куски материи, костюмы и белье, ножи, отмычки, пачки обесцененных в те времена керенок, кольца, браслеты, дамские серьги, нательные крестики. Приходили люди опознавать вещи, принимать в наследство или от убитого или от умершего внезапно. Операции эти сопровождались истерическими воплями, бранью, а то и слезами, а то и обмороком слабонервного посетителя. После в комнате остро пахло нашатырным спиртом или валерьянкой.

Спокойные минуты выдавались изредка. Тогда агенты заводили беседу, покуривая или посасывая леденцы. Удивляло Костю, что редко заходил разговор о работе, о краже, о преступниках. Как пахари собирались в кружок на краю поля, оставив плуги, разнуздав взмыленных лошаденок. Или же косцы – вымахнув утреннюю росу – теперь отдыхали перед тем как отправиться в село к своим избам. Ваня Грахов, постукивая тяжелым, как копыто лошади, кулаком по столу, принимался ругать за что-нибудь свою знакомую из Сретенского пролома. Петр Михайлович, отец большого семейства, оставшегося в деревне, рассказывал о своих планах:

– Четыре десятины свои, да две брат отдаст – так я на таком наделе живот себе отращу быстро, – шутил он, попыхивая табачным дымком. Николай Николаевич тот больше молчал. Лишь посмеивался и поглаживал привычно рыжие вихры на затылке. Узенькие раскосые глазки его помаргивали добродушно, как у старого и доброго пса на солнцепеке, а то и совсем закрывались. Коротал тогда время в чуткой полудреме.

Карасев после гражданской войны собирался опять изучать историю.

– Переловим все жулье, – протирая пенсне платком, тихо говорил он, – и сяду я за древний Рим. Знаете как начинал свои речи Цицерон…

Карасев вскидывал руку, щеки его еще больше наливались румянцем. Кричал звонко и так торжественно, что у Кости замирало сердце:

– Слушайте меня, квириты…

А тише и грустно заканчивал:

– Только отрубил Цицерону голову император Антоний. И самому Антонию пришлось отравиться. Спасался бегством от Октавиана…

Эх, подумать только: был Спартак и был Нерон, был Сулла и был Гомер. Жили и смешно подумать – тоже страдали и плакали, и животы у них болели, как у Семена Карповича…

Смеялись после этих слов. А тут вступал в разговор Канарин. Этот мечтал поскорее жениться на какой-то девице из пригорода, путейской рабочей. Мечтал переселиться к ней в дом, завести ульи, чтобы пить по вечерам чай с медом. Врачи советовали ему этот мед для того, чтобы меньше болела голова. Потирая розовый шрам на виске, жаловался не раз:

– По утрам особенно болит. И все в этом проклятом месте. Чертов полковник.

Это ругал он царского полковника, который выстрелил в него из револьвера в ноябре семнадцатого года под Петроградом. Не захотел сдать оружие, выстрелил сквозь закрытые двери и сам лег у порога, простреленный солдатами полкового комитета.

– Вот только папаша Надежды выйдет из больницы, сразу запросим свадьбу. Вдруг откажут?

– Не откажет, – уверяли его товарищи. – Такому парню разве откажешь. Заживешь ты в своем доме, Павел, как у Христа за пазухой.

И думал Костя. Почему так вот воры не живут. Учили бы историю про этого самого Цицерона или ульи бы ставили в огородах. Решился спросить об этом Зюгу. Того самого черноволосого паренька, что смотрел на него на берегу реки у костра в первый день приезда, того самого, что выдернул из руки старика платок на Толкучем рынке и про которого Семен Карпович говорил, что у него «умишко, как у комара». На этот раз Зюга попался в Успенском монастыре, стоявшем в двадцати верстах от города, на берегу Волги. Пытался вытащить во время крестного хода из руки богомольца сверток с едой. Разъяренные старики и старухи палками отдубасили Зюгу, наставили ему синяков на скулах, выбили зуб, надрали клочьев из длинной женской кофты. Едва отбил его волостной милиционер, стащил в сторожку до приезда Кости. Вроде бы лежать пластом, вроде бы ни до чего, а он еще пел. Грелся на спине возле трубы, на стальных плитах, раскинув руки, тоже в багровых ссадинах и шепеляво выводил слова песни, длинной и бесконечной как волны, бегущие за бортом колесного пароходика:

«Куда пойти и где дадут

вору бездомному приют?

В шалмане, в шалмане…»


За эти полтора месяца работы Костя повидал немало: раскрытые шалманы, столы, залитые вином, разбросанное из углов тряпье, которое не успели сплавить скупщикам. Знал он уже, что жизнь уголовника страшна своей безысходностью. Кончалась она не раз на его глазах то ли от ножа, то ли от чахотки, то ли от сифилиса, то ли от жутких побоев, то ли от вина. Жалости не было. Разве что сочувствие. Помнились слова Семена Карповича: «А жалеть их нечего. Сами выбирали свой жребий». О том, что таких как Мама-Волки можно вывести в люди, не поверил Ярову тоже, как и Семен Карпович. Да и было тогда не до воров. Людей радовал каждый лишний кусок хлеба, по улицам двигались дроги с гробами умерших от тифа, от голода, изрубленных саблями Озимова. Комсомол учился на строевых занятиях стрелять из винтовок и наганов. Уходил отряд за отрядом на фронты. Кому заниматься воспитанием, как сказал тогда Яров Семену Карповичу?

Но вот запомнились потеплевшие глаза Нинки-Зазнобы, ее потеплевший голос, когда она говорила про Ярова. Как о дорогом человеке говорила… Бежал пароходик вниз по Волге, покрикивая гудком, откидывая шумящие волны под кормой, мерно дрожа палубой. Уплывали назад деревни, вскинулись круто над водой фермы моста, заблистали вдали луковки церквей, белые стены зданий, потухшие трубы, пепельные руины пожарищ потянулись вдоль правого берега.

Курить дадут, вина нальют

и песню жулики споют

В шалмане, в шалмане…


– В слесари бы ты шел, Зюга, – сказал, присев около беспризорника на корточки. – Или в каменщики, что ли… Не надоело так-то вот? Сколько раз ты уже был в колонии?

Парнишка поднял голову, удивленно уставился на него зелеными глазами, оперся на локти. Спросил сердито:

– Может быть еще в «собаки» вроде тебя?

Отвернулся, раскинул грязные босые ноги на палубе. Можно подумать, загляделся на лодки рыбаков, застывших посреди реки или на богомольцев, гомонящих ровно вокруг них. Но вот заговорил, как сам с собой, широко улыбаясь разбитым ртом:

– В жиганы бы. Одену тогда лаковые сапоги, шелковую рубашку. Приду в шалман – мне привет и почет. За стол посадит дядя Саша, гармониста позовет. Девочки прилетят тут же, песни запоют. Буду пить и слушать песни, а потом за лифчики девочкам червонцы прятать. И каждое мое слово – закон. Ни-ни чтобы. Не назовут тогда бродягой подзаборной, пусть попробуют…

Голос его дрогнул. Он цыкнул, засмеялся опять, радуясь своему рассказу.

– А потом забьют насмерть палками, – насмешливо проговорил Костя. – Вот тебе и лаковые сапожки…

– Не ботай, – закричал Зюга злобно, так что обернулись сидящие рядом пассажиры. – Наслышался я вас, «собак». Учить еще захотел. Добренький какой. А Шаманов мне прошлый раз в ухо закатал. Мол топить таких, как я надо… И колония надоела. С утра до вечера стукай молотком. На воле лучше.

Он сплюнул за борт и хрипло затянул:

«А после в карты оберут

за девку финкой полыснут

В шалмане, в шалмане…


Костя тоже со злобой плюнул за борт. Не получился у него разговор. Изловить карманника было легче, оказывается, чем найти путь к его сердцу.

26

Дни улетали суматошные: в дребезжанье телефонного аппарата с потускневшими и облезлыми чашечками, в топоте бегущих по лестнице агентов, скрипе расхлябанных осей пролетки, наконец-то выделенной губисполкомом, в долгих или коротких разговорах с посетителями, которых никак не убывало.

Пришла как-то мать Артемьева. Встала в дверях комнаты – высокая, худая, в длинном сером платье, башмаках. Мяла платок в руках и оглядывала агентов тревожным взглядом.

– Чего тебе, гражданка? – спросил ее Петр Михайлович.

– Насчет Артемьева Николая. Мать его. Что будет с ним, если арестуете?

Петр Михайлович подошел к ней, хотел обрушить на нее гневные слова. Но, наверное, увидев ее запавшие измученные глаза, вздохнул, сказал тихо:

– Он же, твой Коля, двоих наших пареньков положил в землю. Вот тут и гадай, что ему будет…

Артемьева вытерла лицо платком, больше ничего не спросила и, не сказав до свидания, пошла по коридору. Задумчиво проговорил Струнин:

– Для матери, видно, сын в первую очередь сын, а потом уж бандит.

В августе ревтрибунал приговорил Кирилла Локоткова за злостную спекуляцию к расстрелу. Об этом Костя прочитал в губернской газете. Сказал Семену Карповичу, тот отнесся вроде бы спокойно к сообщению. Так показалось, а в душе что-то, видно, ворохнулось у Шаманова, потому что не ответил ничего, занялся бумагами. Может, как и Костя, вспомнил жаркий июльский полдень, Кирилла Локоткова в длинном дорогом пальто, шляпе, подпрыгивающее на носу пенсне. Вспомнил, может, эти слова: «Один раз вы, Семен Карпович, уже испортили мне френч»…

Но долго думать да вспоминать им не приходилось. Семен Карпович, тут же подняв голову от бумаг, сказал:

– Совсем забыл с твоей болтовней, Пахомов. На Федоровской «тихая». Бери ордер и дуй.

Вечерами не спалось. Плыли перед глазами то багровое лицо Локоткова, то скорбное и чистое, не то что там, на фабрике, лицо матери Артемьева. До головной боли гадал: кому пришло на ум очистить квартиру на Федоровской без взлома замков. Может, и Коле? Кто скажет об этом?.. А надлежало знать Пахомову, раз поручено это дело.

Вставал после таких бессонных ночей разбитый. Жевал кусок хлеба нехотя, под монотонный голос Александры Ивановны. Рассказывала ему о том, что жить теперь будет легче, что должны прибавить паек, по слухам, конечно; о том, что калеке, тому самому, что приходил во двор, воткнули на берегу реки нож в живот. Играли в карты и спьяну это ему, по баловству…

Думал рассеянно:

«Дадут теперь и калеку Пахомову. А у него Федоровская, кражи на вокзале, угнанная лошадь из рабоче-крестьянской инспекции. За чего и браться».

Уставал и рождалось иногда раздражение на Александру Ивановну, на Семена Карповича. Завели его на такую работу, запрягли, как лошадь в телегу. Стоял бы он там сейчас, на фабрике, рядом с матерью Артемьева или точил колеса в колесном цехе или на тормозном заводе что-нибудь строгал. Подумывал не раз подать заявление об уходе из розыска, записаться в какой-нибудь из отрядов, уходящих на фронт. Может, и отпустил бы Яров, как отпустил в свое время Македона Капустина. Хорошо этому Македону. Враг перед глазами, стреляй, иди на него в атаку. А здесь он где-то там, в развалинах, в этих домах, в этих переулках. Ходит рядом, как сказал однажды Яров, в одном трамвае, может, едет с ним, с Пахомовым. Даже спрашивает о чем-то. А ему и невдомек. Приходил с твердым решением в розыск, а там, едва он появлялся, опять кричали: «Пахомов, ограбление в гостином дворе. Бери Джека и дуй»… И дул, то есть бежали они с Варенцовым в гостиный двор, вслед за повизгивающим нетерпеливо и люто черным поджарым Джеком.

И день за днем заполнялись страницы журнала: «На Срубной найден труп неизвестного мужчины в солдатской шинели без головного убора. Рядом разбитый стакан в крови», «На Кавказском кладбище, в сторожке, раскрыт притон. Среди посетителей известный вор-громила Васька-тетка», «Путем подбора ключей ограблена парикмахерская частного владельца Курковского», «На станции, у гражданки Свищевой, вырезан карман с кошельком. Украдено две тысячи рублей денег и метрическое свидетельство дочери Свищевой», «На Подгорной улице в заброшенном колодце обнаружены три трупа»…

Происшествия натекали день за днем, как натекает телеграфная лента из работающего аппарата. Агенты розыска сбивались с ног. Отдыхали лишь в редкие вечера да по случаю каких-нибудь праздничных событий. Таким, например, праздничным событием явилось открытие первого в губернии клуба милиционеров.

Костя пришел в клуб с Канариным и Ваней Граховым. С любопытством, чувствуя какую-то торжественность, оглядывал зал: подумать только: вся милиция собралась в один раз в этот зал. Неслась разноголосица:

– Скидываю тюфяк, а там винтовка кавалерийского образца. Что ж ты, говорю, дезертирская морда, – воевать не хочешь, а оружие с собой?

– Брат Петр с петроградского фронта письмо прислал. Мол, офицерье с красноармейцами расправилось, страсти какие. Одну сестру милосердия за ноги подвесили к березе. Ну, и им спуску не будет. Так брат Васька пишет. А Васька у меня злой. Чуть, бывало, не так, выворачивает кол…

Но вот постепенно гул стих и начался вечер. Сначала с докладом выступила женщина из Губкома – высокая, в пенсне, в простенькой кофте и юбке, чуть не до пяток.

Не успели затихнуть аплодисменты, как на сцену вошел другой докладчик – заведующий губернским управлением милиции. Старый седой человек, с умными и строгими глазами принялся после краткого поздравления ругать милиционеров. Оказывается, много неполадок у них. Конный двор неопрятный, винтовки в губрезерве нечищеные, караулы потеряли бдительность.

А теперь за трибуну встал Яров. Он оглядел зал пристальным взглядом, заговорил, и голос дрожал:

– Слышали, наверное, все, что обнаружил уголовный розыск три трупа в заброшенном колодце на Подгорной улице. Погибли три простых человека.

Тут Яров стукнул кулаком по трибуне, уже гневно воскликнул:

– Их нельзя забывать. Так же как и погибших в уездах, так же как наших агентов Шахова и Глебова.

Как волна прокатилась по рядам, стукнули каблуки, заплескали дружно ладони. Кругом суровые лица, печальные глаза. А Шура Разузина опять заревела беззвучно. Даже голову опустила к коленям. Это чтобы не видели ее слез.

– Работаем мы много, – продолжал уже тише Яров и оглядел зал, как выискивал кого-то. Откинул белый чубик на лбу, вытер ладонью щеку. – Но надо работать в десять раз больше, удесятерить свои силы. Все эти банды должны получить по заслугам. А для этого не давайте уголовникам покоя ни днем, ни ночью. Правда, – хмуро сказал он, – у нас есть такие сотрудники, которые умеют служить по-казенному, по старинке. Положено, дескать, мне десять преступлений раскрыть в месяц, я их и раскрываю. А на одиннадцатое мне наплевать, пусть даже если до конца месяца осталось десять дней. Бежит вор, ну и пусть бежит. Он ведь одиннадцатый…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю