Текст книги "Чертов мост, или Моя жизнь как пылинка. Истории : (записки неунывающего)"
Автор книги: Алексей Симуков
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 41 страниц)
Наши жены – пушки заряжены…
С приездом наших жен стал налаживаться быт. Мы получили в здании ДКАФ по комнате. Но беда была в том, что, простите, уборная была на три этажа ниже. Когда уж совсем подпирало, мы бурей неслись вниз, минуя огромные старинные полотна, изображавшие морскую славу России. Трудно было в такой ситуации рассмотреть их подробнее, но строй кораблей, распущенные паруса и огненные вспышки орудий нам все-таки запомнились.
Мама писала мне из Москвы, что, женившись на Любе, я выиграл сто тысяч. Тетя Оля прибавляла к этому свои комплименты. Я был, по правде сказать, удивлен. Мама писала, чтоб я бросил свои фокусы, а то они с тетей Олей заберут от меня Любу и займутся ее дальнейшим образованием, устроив ее в институт. Мне это казалось чудным. Какие фокусы? Единственное для меня объяснение – что я еще не вполне усвоил, что такое союз двух людей, – и продолжал жить по-своему. А, оказывается, наличие рядом с тобою человека должно было в корне изменить привычный образ жизни. Еще недавно, не думая ни о каких брачных делах, я писал:
Среди замоскворецких граций
Ты соком наливаешь плоть.
Сегодня Любе восемнадцать.
Благослови ее, Господь!
А теперь получалось, что я что-то должен менять в себе, и значительно. Наверное, поворот этот в моем сознании происходил медленно, что вызывало недоумение и обиды. У Фимы с Надей все складывалось как-то проще. Мы с Любой притирались друг к другу с большим шумом. И, если говорить откровенно, притирка эта длится уже почти шестьдесят лет – срок порядочный. Но посмотрел бы я на нас, если бы по какому-нибудь случаю этот союз был разорван… Несчастней нас не было бы людей! Так своеобразно складывались наши отношения.
Люба, человек редкой честности во всем, страстная поклонница Абсолюта, требовала того же и от меня. Я был поклонником менее жестких богов и призывал к тому же свою спутницу. Но без особого успеха.
Наша приятельница Юлия Дунаева говорила мне, что, бывая у нас, она никогда не чувствовала себя спокойно, не могла расслабиться. Стрелы вылетали неожиданно. Похоже, все время шла борьба: кто кого? Вот тебе и замоскворецкая девчушка! Характер у нее оказался – ого-го! И вся соль была в том, что я не боролся. Я просто жил, как жилось и раньше, а моя боевая подруга усматривала в том посягательство на свою личность и защищала ее всеми доступными способами. Это, в свою очередь, требовало от меня постоянной мобилизации душевных сил. Я никогда не пребывал у себя дома в состоянии «спокойного равновесия».
Помнится один такой случай. Друзья помогли мне получить пропуск на просмотры в Министерстве кинематографии еще до моей в нем работы. Там я посмотрел ряд очень интересных картин. Беда была только в том, что начинались они поздно. Для киносановников это было ничего, их ждали персональные машины, а мне – хоть министерство располагалось и не так далеко – в Гнездниковском переулке – надо было добежать до Арбата, потом до нашего переулочка, в общем, путь немалый все-таки. Моя Люба очень переживала мои поздние отлучки. Во-первых, вечная ревность, а во-вторых – ночь, мало ли что. Однажды я шел домой. Было уже два часа ночи. Войдя в нашу низкую мрачную подворотню, я увидел в нашем окне что-то белое и сразу понял – это моя бедная Люба не спала, стояла у окна, поджидая меня, своего беспечного гулену. И действительно, когда я вошел в нашу комнату, Люба упала, потеряв сознание. Вот, оказывается, какие бури бушевали у нее в душе!
Может быть, в этом были и свои полезные стороны. Во всяком случае, из любого положения можно и нужно извлекать пользу. Я ее извлек и считаю, что номерок, соединивший нас с Любой в театральном гардеробе в далеком 1932 году, принес мне счастье, мною не заслуженное.
Пятьдесят четыре года спустя муж нашей дочери Оли, поэт Петр Градов, так отзовется в одном из своих поэтических сборников на Любино 73-летие (Боже!), написав стихотворение с посвящением «Л. В. Симуковой», которое стало пользоваться большой популярностью в качестве отдельного концертного номера у многих артистов эстрады:
Человек, на котором держится дом [72]72
См.: Петр Градов.Человек, на котором держится дом. М., «Книга», 1996.
[Закрыть]
Отшумит и умчится
любая беда,
как весенней порою
грохочущий гром,
если с вами она
если рядом всегда человек,
на котором держится дом.
Может быть тридцать три ей
иль семьдесят три —
сколько б ни было ей,
возраст тут ни при чем:
в беспокойстве, в делах
от зари до зари
человек, на котором держится дом.
Муж ее – генерал,
космонавт иль поэт.
Может быть он министром, шахтером, врачом —
Всех главнее она,
в том сомнения нет, —
человек, на котором держится дом.
Очень редко,
но все же бывает больна.
И тогда все вокруг
кувырком, кверху дном,
потому что она,
потому что она —
человек, на котором держится дом.
Нас куда-то уносит
стремительный век.
В суете мы порой
забываем о том,
что она – не фундамент,
она – человек,
человек, на котором держится дом.
Чтобы было и в сердце,
и в доме светло,
на ее доброту
отвечайте добром.
Пусть всегда ощущает
любовь и тепло
человек, на котором держится дом.
Попал в точку. Как говорится, умри, Денис, лучше не скажешь [73]73
Фраза, приписываемая князю Г. А. Потемкину после первого представления комедии Д. А. Фонвизина «Недоросль» (1782 г.).
[Закрыть]. Думал ли я тогда…
Я – отец семейства!
После Кронштадта мы с Любой вернулись к себе в подвал. Радомысленский тоже отслужил свой срок и работал в группе искусств в Наркомпросе. Как-то я навестил его там. Здесь же случился и С. Михоэлс. Я сделал его портретный набросок, который закончил дома – чуть шаржированный, но очень похожий. К сожалению, портрет пропал во время войны. Какой это был интересный человек! Радомысленский, желая сделать Михоэлсу максимально приятное, а заодно и мне, своему другу, сказал:
– Соломон Михайлович! Этот драматург может написать пьесу, которую можно очень хорошо перевести на еврейский язык!
Я даже оторопел от такой рекомендации. Но чувства, переполнявшие Вениамина, мне были понятны.
Наступил 1934 год. Большое событие: у нас родился первый ребенок – дочь. По мере развития беременности Любы я испытывал все большее беспокойство. Рядом был человек, с ним что-то происходит, на мне какая-то ответственность, а я не знаю, что делать. Поэтому, когда я отвел Любу в роддом имени Грауэрмана, совсем рядом с нами на Малой Молчановке, которой теперь нет, ее съел Новый Арбат, и сдал ее туда, я почувствовал огромное облегчение. Наверное, все-таки я был и есть, в основном, эгоист. Мир воспринимаю, если только он меня непосредственно касается.
И вот произошло. Ребенок, девочка, наша дочь, отныне я – отец семейства. Все какие-то новые, беспокоящие меня понятия.
После положенного послеродового срока мы взяли Любу из роддома и повели домой.
Мы – это сестра Любы Капа, которая несла ребенка, названного Ольгой. Любу вел Моисей, Капин муж. Я – пришей-пристебай при этом. Мы шествовали по Афанасьевскому переулку. Куда мы несли нашего первого ребенка? Все в тот же подвал. Был месяц май. Родилась она в понедельник, 13-го числа. В общем, хорошенькое предзнаменование для жизни.
Итак, жизнь новорожденного человека, гражданина СССР, началась на площади в 4,5 кв. метров. Потолок комнатки был вровень с землей, из-за дощатой перегородки ясно были слышны голоса соседей – диалог женщины с ее огромным, ненормальным сыном.
Водворив и Любу и дочь на место – Любу на нашу узенькую кровать, дочку в корзину, я стал размышлять: как же моя теперешняя жизнь будет отличаться от предыдущей, когда мы, я и Люба, знали только друг друга? Наверное, с меня потребуется и еще что-то, пока мной незнаемое, но беспокоящее?
Чтобы рассеять эти отнюдь не веселые мысли, я побежал по семейным знакомым – узнавать, что такое отцовство, чего оно от меня потребует и, главное, когда мне по-прежнему станет свободно и легко?
Опытные люди задумывались и наконец отвечали, что, пожалуй, лет, в сорок.
Я подумал: сорок лет – значит, мне осталось около десяти лет, можно потерпеть! Но когда выяснилось, что говорившие имели в виду возраст новорожденной… Это для меня стало неожиданным откровением. Бедный ребенок! Она не знала, насколько ее отец эгоист.
Люба взяла на себя все заботы о ребенке, тем более что над нами сжалилась, как я уже говорил, моя кузина Оля и устроила Любу с дочерью у себя в роскошной, отделанной дубом комнате.
К четырем-пяти годам наша дочка превратилась в столь прелестное существо, что на ее фотографию тех лет я гляжу и не могу наглядеться.
Спецкор рассеянный, в одном черном штиблете
Я со всех сторон слышал, что долг каждого художника – обязательно пройти через работу в газете. Здесь, дескать, и познается жизнь во всех ее измерениях. «Что ж, – решил я, – буду газетчиком!»
Мой новый зять Анатолий Ковалев – сестра вышла замуж второй раз – помог мне. Он попросил свою приятельницу, старого члена партии, Шеломович, направленную в порядке укрепления главным редактором газеты «Большевистский путь» в Миллерово Ростовской области, взять меня к себе спецкором. Она согласилась, и летом 1935 года я поехал в Миллерово.
Так начался мой путь газетчика. До сих пор помню, как я просил Шеломович не посылать меня одного, а придать какому-нибудь опытному журналисту, чтобы он мне помог, я же ничего еще не понимаю в журналистике. Она в это время диктовала машинистке: «Направляется… такой-то… сроком…» Я получил свою первую командировку и пошел в гостиницу, полный мыслей: как я справлюсь один? Передо мной – жизнь, обширная, безмерная… Как найти то, что надо газете? И как возбудить к себе уважение, чтобы мне говорили правду? В гостинице я попросил разбудить меня в два часа ночи – к поезду. Просьбу мою выполнили, да вот беда! Света нет. Полгорода по какой-то причине выключили. В темноте кое-как одеваюсь, обуваюсь и иду по темному городу на вокзал. Это был 1934 год. В темноте нашел вагон, взобрался на верхнюю полку, попросил разбудить меня на станции Тацинской – и уснул.
Проснулся я от девичьего пересмеивания внизу. Я шевельнулся. Смех усилился. Я глянул вниз, чего они смеются? Спустил ноги – смех стал гомерическим. И что же я тогда увидал? Боже! В темноте, когда я собирался, размышляя о своем первом выходе в жизнь, о том, чтобы быть серьезным, не показаться смешным – я надел разные штиблеты! На одну ногу желтый, на другую – черный! Каким же я выглядел шутом перед своим выходом в настоящую жизнь. Так я и вышел на станции и пошел, загребая пыль своими черно-желтыми штиблетами. Скоро я поправил дело, купив дешевенькие парусиновые туфли, но моему самолюбию был нанесен жестокий удар!
На казачьем хуторе, куда я попал, были, в основном, старики, женщины и дети. Ведь это было время, когда на Дону и на Кубани крепко поработала комиссия Кагановича. Она поработала настолько крепко, ломая пресловутый «кулацкий саботаж», что многие хутора и станицы вовсе обезлюдели.
Многие мужчины, еще с Первой мировой войны участвовавшие в русском экспедиционном корпусе во Франции, попали затем в «иностранный легион» и теперь топтали пески в Африке, часть их осела в Париже, где они работали шоферами или потрясали парижан своей удалью и тоской в отчаянной пляске.
А здесь их семьями руководил «десятитысячник», донецкий шахтер Ларион Иванович Сенчихин. Небольшого роста, худенький, подвижный, он всюду поспевал, и казаки – и стар и мал – слушались его беспрекословно. Мужиком он был хозяйственным и для «своего» колхоза готов был на самые смелые комбинации. При мне директор районного отделения Госбанка мучался сомнениями: «Предлагает Сенчихин обмен: телку на амбар. Дело, вроде, верное – телка хороша, но нет ли в этой сделке у него какой-либо задней мысли?»
Сенчихин организовал в своем колхозе дом отдыха. Это была новинка из новинок.
А государственная машина тем временем работала. МТС, машинно-тракторная станция, давала колхознику технические средства для обработки земли – машины. Политотделы при ней обеспечивали идеологию, то есть доказывали, что это очень удобно для сельского труженика. Но за работу надо было платить, и гребли МТС с колхозов несусветно и крепко. А там наступала очередь уполкомзагов – уполномоченных по заготовкам. Колхознику же оставалось всего ничего. В политотделы были брошены значительные силы. Встретил я одного начальника, профессора Коммунистической академии. Он посетовал:
– До сих пор знал только французский и английский, теперь изучаю третий язык – матерный.
А результат?
Помню, ехал я как-то мимо поля. Странная вещь, заросло оно осотом и лебедой почти по пояс, и ездит по полю вроде бы сеялка. Подошел ближе. Точно, сеялка. Идет сев. Формально все правильно. Едет сеялка, пригибает высокие стебли сорняка, зерно высыпается как положено в сорняк. Случился тут старый казак – тогда лампасы были не в моде, старались их скрывать. Но у него были на штанах старые. Он мне показал на поле с какой-то жалостью, удивлением, болью и сказал:
– Во, наедимся хлебушка!
«Да-а, – подумал я, – жди здесь урожая!» Но в то время я был далек от обобщений.
Помню одно свое путешествие с уполкомзагом. До сих пор не могу его забыть, это была сплошная поэзия! Пароконка, тачанка, рыжий кучер, уполкомзаг – мы проехали с ним километров полтораста… Едем, разговариваем… Проплывают мимо хутора, станицы. Вот река, паром. Нам предлагается самим браться за проволочный трос и, перехватывая его руками, тянуть со дна реки, откуда он появляется весь в водорослях, в тине… Какой мир в душе, какая благость… И невдомек мне, заезжему человеку, что на этих, казалось, мирных полях разворачивалась одна из величайших трагедий человечества – отрыв земледельца от земли!
А я писал в газету о фактах. Были грустные, были забавные, в картину же общую они не складывались или, вернее, складывались, но в то, что хотели видеть «там».
С питанием было крайне скудно, но я не унывал. Я писал, писал и даже выступал на районных слетах. Однажды я оговорился, полностью вывернув наизнанку смысл того, что я хотел сказать. Вместо «мы наступаем на кулака», я сказал горячо, с настроением «кулак наступает на нас, но мы сопротивляемся». Очень я тогда переживал – вдруг прицепятся и посадят? Слава Богу, пронесло.
Помню, ночевал я как-то на одном хуторе. Разговорились с хозяйкой, пожилой казачкой. Узнав, что я почти на десять лет старше Любы, она ойкнула и спросила:
– Как же она-то за старика пошла?
Я сперва не понял, и только потом сообразил, что старик – это я…
Осенью я вернулся в Москву. С Сенчихиным мы переписывались. И именно ему был посвящен мой первый в жизни рассказ: «Рассказ о тощем председателе». Краткое его содержание: внешне не броский, тощий человек, оказавшись председателем колхоза, вывел его в передовые. Район делегировал его на съезд колхозников в Москву. Но старики запротестовали: негоже столь невидному человеку представлять такой хороший колхоз. И решили: в кратчайший срок сшить ему пышную шубу, чтобы хоть так подправить природу. Сказано – сделано. Обряженный в новую шубу председатель едет на станцию. Но притаившийся в кустах враг, которого председатель снял с прежнего поста, стреляет в него. Однако пуля, попав в складки толстой подкладки шубы, не причиняет тому вреда. Рассказ заканчивался сентенцией председателя: «Толстеть нам еще рановато».
Сперва были пышки
Я разнес рассказ в несколько журналов, никак не надеясь на успех. И вдруг узнаю: мое произведение принято в «Колхозник»! Надо знать, чем в то время был этот журнал, недавно основанный А. М. Горьким. Престижный из престижных! Легенда говорила, что три редактора должны были прийти к единому мнению, прежде чем рукопись посылалась в святая святых, в Горки, к самому великому Горькому. По тем временам это была неслыханная удача! Я опрометью кинулся в «Огонек», к Ефиму Зозуле. Так, мол, и так – принят «самим»! Лучше бы я это не рассказывал! Узнав о мнении М. Горького, Зозуля еще сильнее вцепился в рассказ и назад мне его не отдал. Плача и стеная, я вынужден был рассказ из «Колхозника» снять. Напечатан он был в библиотеке «Огонька», в сборнике произведений молодых писателей.
Из журналистской поездки я вывез еще кое-что. Замысел своей первой самостоятельной пьесы «Свадьба». Содержание: два соперничающих колхоза – казачий и иногородний «хохлацкий». Двое молодых людей. Она – из казачьего, он «иногородний». Вопрос: кто к кому пойдет после свадьбы? Идти к юноше, к «иногородним», – не положено, ему «пристать в зятья» – последнее дело. Это значит признать себя нищим, неполноценным. К тому же девушке уходить из своего колхоза не позволяет гордость хорошего работника и т. д. Сюжет, в общем, я первым ввел в обращение.
Евгений Помещиков, автор известной картины «Богатая невеста» (1938), за что он получил орден, всегда признавал, что первым «откопал» этот сюжет я.
Успех ждал поначалу и тут. Первым пьесу напечатал журнал «Колхозный театр» в своем приложении со вступительной статьей Анны Алексеевны Орочко, премьерши Вахтанговского театра. Я был в ее уборной. Шел спектакль «Коварство и любовь» по пьесе Шиллера с превосходными декорациями Акимова. Ко мне вышла пышная леди Мильфорд. Кончив переговоры о статье, спросила меня:
– Вы слышали? Сашенька Ремезова, моя подруга, ставит вашу пьесу у Акимова, в Театре комедии в Ленинграде.
– Нет, я не слышал, спасибо…
Когда я шел домой, у меня ноги подламывались. А тут новое известие: А. Афиногенов, главный редактор роскошного журнала «Театр и драматургия», будет печатать мою пьесу у себя! [74]74
Пьеса А. Симукова «Свадьба» была напечатана в журнале «Театр и драматургия» (1936, № 3).
[Закрыть]И еще: на каком-то собрании он поздравил драматургов с рождением нового таланта. То есть меня! Когда я пришел в редакцию журнала «Театр и драматургия» к заведующему редакцией М. Луначарскому, тот, ни слова не говоря, встал и обошел меня кругом, не спуская с меня глаз.
– Что с вами? – спросил я.
– Хочу запомнить, как выглядит, поднимаясь над горизонтом, новая звезда! – ответил он мне.
Пьесу мою приняли к постановке многие театры.
Я поехал в Ленинград, чтобы участвовать в репетициях спектакля, который ставила Александра Исааковна Ремезова, хорошо знавшая, как себя вести, чтобы драматург постоянно чувствовал свое место. Я по временам ощущал, что сами стены знаменитого Театра комедии, говорят мне: ты понял, где ты находишься? Чувствуешь это?
Молоденькая практикантка, к которой Ремезова обращалась примерно так же: «Моя милая, принесите, пожалуйста, воды, будьте добры» и т. д., – изливала мне душу в перерывах. После мы стали с Александрой Исааковной друзьями. Но эти репетиции я запомнил хорошо. Акимов принял меня в своей мастерской и так объяснил мне принципы своего оформления спектакля:
– Я хотел разрушить «идиотизм деревенского интерьера».
Вся сцена была перекрыта косо поставленным настилом, на котором стояли роскошно убранные столы, между ними по наклонной плоскости пробирались артисты…
Со своей «Свадьбой» я почувствовал, что нашел себя. Да, комедия, народная – да-да! Это то, что мне показалось близким. И большинство моих пьес – именно народные комедии, рассчитанные на широкую аудиторию, с грубоватыми, иногда буффонными приемами, с резкой характеристикой действующих лиц, с сильной сюжетной основой. Некоторые драматурги, хорошо начавшие, впоследствии стали называть свои ослабевшие конструкции тоже народными комедиями, но они оказали плохую услугу этому жанру.
Степень закручивания сюжета в этом жанре всегда связана с первоначальной, весьма реалистической деталью – перочинный ножик у современного английского мальчика, когда он спасал Ланселота; лист дерева, упавший на спину Зигфрида, когда тот купался в крови дракона…
Я горжусь оценкой старого критика Владимира Блюма, который, познакомившись с моей «Свадьбой», воскликнул:
– Голубчик, вы рождены для манежа! – имея в виду цирк.
Поскольку речь зашла о цирке, то я глубоко скорблю, что из нашего цирка ушел театр крупной пантомимической формы, органически, на мой взгляд, вписывавшийся в него раньше. Это очень плохо. Все мои детские впечатления полны воспоминаниями о цирке Чинизелли. Что в них? Гимнасты? Клоуны? Нет! Каждый жанр цирка в первом отделении демонстрировал свое искусство с тем, чтобы к концу объединить свое мастерство в сюжетной пантомиме, то есть пьесе, где все построено на действии, на юморе, на быстро меняющихся сценах. И не из этих ли цирковых пантомим родилось великое искусство – кино? Запад всегда берег пантомиму как высшую форму циркового искусства. Я до сих пор помню пантомиму «Пан Твардовский» и «Вокруг света в восемьдесят дней» по Жюлю Верну у Чинизелли и многие другие.
Пребывание в газете дало мне очень много. Вспоминаю свой крошечный рассказик, написанный в 1935 году, который понравился А. М. Горькому. Он напечатал его в своем журнале «Колхозник». Вот краткое содержание рассказа: жил старик, жена умерла, детей нет, зачем жить? Решил умирать. Залез на печь, кряхтит, смерти помогает. Никого вокруг нет, весь хутор в степи – на току молотьба идет. «Что ж, думает старик, как же я так с жизнью не попрощаюсь?» Пошел на ток, а там шум, смех, работа. Бригадир увидел его: «О, дед, ты мне нужен! Сплети мне, – говорит, – четыре щита из прутьев, после можешь умирать спокойно». Старик думает: «Перед смертью последнюю просьбу бригадира как не выполнить?» Сплел, принес. Бригадир поглядел, говорит: «Работа хорошая, молодец! Славный будет у нашей бригады нужник!» Дед оторопел, а молодежь кругом так и покатилась – удружил бригадир старому, променял дед смерть на нужник.
Дед обиделся, пошел домой, залез на печь, стал умирать всерьез. Кряхтел, кряхтел – не успел помереть, к вечеру уже было – бежит к нему молодежь: «Молодец, дед! – кричат. – Ты у нас герой! Из-за тебя наша бригада соревнование выиграла!» И объясняют: «Ток в открытой степи, кому по нужде – куда бежать? До ближайшего оврага вон сколько! Пока бегали, время теряли, а бригадир подсчитал, вырыли яму неподалеку, щиты поставили, все теперь в аккурате, время сохраняем и соседнюю бригаду обошли».
Засмеялся дед, слез с печи: «Погожу умирать, – сказал. – Ловко у вас получается». – И пошел работать в бригаду.
А. М. Горький печатал меня вплоть до своей смерти. До сих пор я помню круглые, стоящие как бы отдельно буковки и надпись вверху, в левом углу рукописи – «П’дет. А.П.» (Алексей Пешков). Однажды, после придирчивого чтения Алексея Максимовича, когда малейшая ошибка машинистки исправлялась его рукой, я увидел следующее замечание на полях своего опуса, возле моей фразы «Солнце опускалось к закату»: «Господи, опять к закату! Хоть бы раз опустилось в зенит!» Такое негодование вызвало у Горького употребление мною расхожего, необязательного выражения.
Однако Алексей Максимович умел не только критиковать, но и заботиться о судьбах молодежи, о чем я расскажу дальше.
Вспоминая об Алексее Максимовиче, я не могу не привести рассказ драматурга Исидора Штока о приеме у Горького, поскольку этот эпизод добавляет еще одну черточку к образу нашего великого писателя.
Вскоре после своего возвращения с Капри А. М. Горький устроил для писателей прием в бывшем особняке Рябушинского на Спиридоновке. Алексей Максимович для многих был непривычен – европеец с ног до головы, в мягкой рубашке с вязаным галстуком. Он был сдержан, мало говорил, все больше прислушивался к разговорам, переходил от группы к группе. Внимание его привлек темпераментный Всеволод Вишневский. В то время шел очередной призыв писателей в кино. Вишневский весь бурлил и возбужденно повторял:
– Пока Шумяцкий (тогдашний руководитель кино, А. С. Шумяцкий. – А.С.)у руля, писатели в кино не пойдут, этого Шумяцкий от нас не дождется! Интересно, кто это захочет работать с Шумяцким?
Очевидно, Вишневский вкладывал в эти слова свои ощущения от неоднократных встреч с руководящими работниками кино.
Алексей Максимович слушал эти пылкие филиппики с явным неодобрением, а потом, очевидно, не выдержав, произнес как будто про себя, но вслух, несколько на «о».
– А я двадцать пять лет с Николаем работал… – явно имея в виду самодержца… – Вот так…