Текст книги "Душа убийцы (сборник)"
Автор книги: Александр Жулин
Жанр:
Прочая фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 19 страниц)
«Милый», многократно повторенное, придает карамельке вкус мыла. Карамелька проскальзывает в папино горло. Изо рта папы исходит мыльный пузырь… Впрочем, пузырь – это, пожалуй, уж слишком. Литературное преувеличение. Но душа папы, безусловно, клокочет: Как, впрочем, и душа образцовой мамы Коляна.
А у Вовчика папа – зараза.
Во всяком случае, так мама Вовчика говорит. А она знает, что говорит. Даром, что не такая она образцовая.
– У, зараза! – говорит в сердцах в объемистую папину спину. – Конечно ж, у тебя неотложное дело?
Спина папина в полинявшей футболке недвижна, горой. Но шея и уши краснеют. По телевизору передавали футбол, спартаковцы бегали в красном, но шея и уши у папы стали краснее.
Мама подходит и трескает по полинявшей спине своим жилистым кулаком.
– Из-за этих зараз, – говорит в сердцах мама, присоединяя сюда, видно, и Вовчика, – придется самой потеть на собрании!
Кровь отливает от папиной шеи. Его уши – крохотные иероглифы-ушки, прижатые поверху к крутому затылку, —приобретают привычный белесый оттенок. Папа улавливает самое важное: е й придется! Но в этот момент что-то случается у ворот «Спартака»: то ли ударили кулаком по мячу, то ли судью подкупили. Папа вопит: «Судью подкупили!» Его крутой бритый затылок наливается кровью. И тут мама так лупит кулаком по полинявшей спине, что… Ей бы с таким кулаком на медведя!
– Тебе бы с таким кулаком на медведя! – сипит папа плачуще, но героически не отрывается от телеэкрана.
…Раздирая гребенкой рожки волос, разбрасывая по полу бигуди, эта необразцовая мама носится по квартире, торопясь на собрание. Спина папы снова недвижна – горой.
Мы же попрятались в норы, как звери, учуявшие запах охоты. Мимо нас шагали наши отцы, оторванные от футбола, от основательных размышлений об автоматических дверных шпингалетах, от множества других важных забот, – они шли недовольные, нервные, им предстояло узнать о достижениях своих сыновей.
Сыновья смотрели на них из подвала.
Папа Коляныча брел, натыкаясь на урны, то снимая, то надевая очечки.
– О чем размышляет? – с досадой воскликнул Колян, и мы промолчали.
Бледный и тощий, музыкальный папа Абашкииа качался, будто от ветра, будто поддатый. Но – мы :это знали —поддатым он не бывал никогда. Кларнетист, он шатался под вихрями враждебной ему музыкальной среды, которая выдувала его из оркестра Большого театра.
– Куда ему против Тигрицы! – тоскливо заметил Антоха Абашкин, сам бледный и тощий, и мы не возразили ему.
Широколицый и красноносый, папа Агеева, напротив, был удачлив и обычно подкат. Он и сейчас был поддатый, но шагал тем решительным шагом, каким шагал по ступеням строительно-монтаженого треста, в котором до царской площадки начальника ему оставалась самая малость.
Младший Агеев напряженно молчал. Пуще смерти не хотел он встречи отца и Тигрицы, и мы понимали, что дело не в боязни порки. Дело в Тигрице, но об этом позднее.
Мой батя двигал в иссиня-черных очках. У него началась предмайская аллергия, и слезы струились ручьями. Но и в слезах батя был по-тевтонски мужественен и красив, и я полагал, что если кого и надо беречь, так это Тигрицу.
– Но ему нет дела до нашенских достижений! – сказал я со вздохом. – Он в своих достижениях завяз по уши! – И товарищи мои тоже вздохнули.
Замыкала шествие необразцовая мама. На ходу она мелко трогала волосы, будто тревожась, не забылись ли там бигуди, и непрерывно высказывалась. До вас доносилось грозное слово «зараза».
Все говорило о том, что нас ждет ужасный конец.
А достижения наши были такие.
Первое достижение – Вовчика заперли в туалете.
Он всю математику просидел в туалете, и только минут
за пять до конца старшеклассники, обвально обрушиваясь из спортзала, услыхали жуткие вопли. И освободили, и торжственно препроводили узника в класс.
Как мы ржали вначале!
Как заступались потом!
Тигрица стрелою влетела в класс:
– Кто запер Вовчика в туалете?
Нет, никто не запирал Вовчика в туалете! Те, кто успел вскочить для приветствия – девочки преимущественно, – стали с легким сердцем садиться. Те же, кто задержался – в основном мы, пацаны, люди и вообще-то сомнительные, а уж при данном раскладе и вовсе как бы подследственные, – вытаращились, как говорится, на голубом глазу.
– Абашкин!
Напряженная тишина нависла над классом. В этом интенсивном молчании мы внимали стуку сердца Тигрицы. Взлелеянному в наших неистовых, поэтически-вольных мечтах, благородному, пылкому сердцу Тигрицы.
–Абашкин!
Абашкин мигает: чаво? Он не запирал Вовчика в туалете. Бледный, как призрак, сын музыкального папы колышется тенью над партой.
– Собирай портфель и без отца не являйся!
Шоколадная блузка с кружавчиками вздымается и опадает. Это пылкое сердце Тигрицы вздымает высокую грудь и опускает. Меловыми губами Антоха вышептывает:
– Я не запирал Вовчика в туалете! За что?
– За то, что жег спички на перемене!
Неслышное движение пробегает по классу. Не повернув своих буйных, голов, мы исхитряемся взглянуть на Коляна. А он недвижен. Коляныч наблюдает воробьев на окошке.
И снова безмолвие, и слова стук сердца Тигрицы.
– Агеев!
Агеев – рот до ушей – поднимается.
– Кто запер? Ты запер?
Агеев влюблен в Тигрицу до потери сознания. И всегда, когда она к нему обращается, от смущения лишь рот разевает. Такая особенность. Такая улыбка – как тик.
– Что значит: не ты? А кто проторчал всю перемену на лестнице? Собирай портфель и без отца не являйся!
Агеев все улыбается. Потный, красный, растерянный.
Ничего не может поделать с губами!
– 3а что?! – А это чей голос? А это мой голос! Какой-то странный, но – мой, без сомнения. Только ржавый какой-то скребуще-скрипучий.
– За то, что смеется, когда учительнице не до шуток!
От стальной, беззаветной любви до скребуще-скрипучей ненависти ровно полшага – я постиг эту премудрость в тот день.
И снова неслышное движение пробегает по классу. Снова мы ищем Коляна. И снова: окошко настежь раскрыто, и два воробья: тук-тук! тук-тук! – о жесть подоконника. Коляныч недвижен.
Коляныч недвижен, а мы не в силах смотреть на Тигрицу. Пусть ее щеки пылают румянцем, пусть, янтарно сверкают глаза – мы утыкаемся взглядами в парты.
И снова стук сердца… но, может быть, это – не сердце? Может быть, и даже скорее всего, это – не пылкое сердце Тигрицы, а – клювики воробьев?.. Следуя алфавиту, теперь секут голову мне. Портфель собираю заранее. Однако Тигрица… Тигрица внезапно:
– …Вовчик!
Словно взрывается что-то неслышно. Так в кинокадрах, демонстрируемых без сопровождения звуком, мы видим, как подрывают дома. Крыша, перегородки, все внутренности вдруг оседают. Исчезают внутри короба сохранившихся стен. И короб темнеет пустыми глазницами… Вовчик встает. Но это как бы разрушенный Вовчик: один только короб, одни пустые глазницы.
– Собирай портфель и без отца не являйся!
У Вовчика пустые глаза. Руки дрожат, растопыренные пальцы шевелятся – нет человека, одна оболочка.
– Привет, за что Вовчика? – дерзко я говорю.
– Привет! – отведает дерзко Тигрица. – За то!
– Нет, вы все же поясните, за что!
Допустить подобный наскок на решительную, готовую на все и на вея, разъяренную Тигрицу – а в том, что разъярена она, сомнения не было – мог только тот, у кого отец – не менее чем дрессировщик хищных зверей.
Таким и был мой отец.
В глазах Тигрицы янтарная ярость сменяется необычным, шоколадным (под цвет блузки) оттенком растерянности.
– Подчеркиваю: раз его заперли – значит, было за что!
Несправедливость!
Гнев наш единодушен: стучим ногами под партами. Стуча ногами, смотрю на Коляна. Колян, стуча, смотрит на воробьев. Хлебные крошки насыпаны цепью по подоконнику. Воробушек – прыг-прыг! Головку поднимет, клювик раскроет: чирик. Скосит глаза на Коляна и слова: прыг-прыг!
– Это – бунт? – сверкает Тигрица янтарно. Однако налет шоколадной растерянности все еще смягчает янтарь.
Мы топочем упрямо.
– Что ж, изложите свою декларацию!
Помимо янтарности глаз мы ценим… ценили в Тигрице любовь к справедливости. Во все времена – учит… учила она – народы бьются за справедливость.
Народы топочут: справедливости! Хотим справедливости!
Нет, не зря мамы находят, что Тигрица коварна! И хотя в несовершеннолетние годы свои мы и заблуждается насчет истинной подоплеки, но прозвище, которым ее одарили отцы, кажется нам подходящим: хищник! Тигрица!
– Почему не заперли Ойхмана? Не Паничевачева, не Кондрушина, не Волкова Славу? Почему именно Вовчика? Объясните! Я хочу знать! Только это и… тогда обещаю: репрессий не будет! Математика беру на себя!
Мы озадачены. Мы смотрим на Кольку. Воробьи, остoрожничая, смотрят на Кольку. Чирик-чик! На него смотрит Тигрица. Все смотрят на Кольку.
Чирик-чик! Он слабо топает.
– Несправедливость! Коварство! Долой диктатуру! Долой полицейские методы! В натуре: долой беспредел!
– Стойте! – восклицает она. – Раз так, начинаю расследование! Я – Шерлок Холмс!
И мы коченеем. А Тигрица начинает расследование. Она проходит меду рядами, будто ищейка по следу. На
щеках вновь пламенеет румянец, шаг грациозен и легок, в повадке и вправду чудится нечто кошачье, затаенное, хищное. И… как выстрел:
– Абашкин!
Да, снова Абашкин! Тигрица выуживает: в то время, когда он возился со спичками, никто не проходил мимо него!
–Агеев!
И выясняется: Агеев вошел в класс вслед за Абашкиным, и при этом – самым последним!
– Вовчик! – неслышно, незаметно, тем временем она уже подкралась к нему. И мы, потрясенные, узнаем: в урне вспыхнул пожар! Но это не все; урна, как оказалось, была как раз возле двери, за которой заперли Вовчика!
– Слушай-ка, Вовчик! – Тигрица сгибается в поясе, ставит на кулачок подбородок и пронзительно смотрит в глаза. – Тебя заперли до того, как Абашкин урну поджег, или после? – страшным шепотом произносит она.
Вовчик балдеет, и мы тоже балдеем: и в голову не стукнуло нам связать эти вещи!
Вовчик балдеет, и пальцы его так и шарят, так и шастают по поверхности парты… Вдруг он кричит:
– После! Да после же! Дым повалил, а после я услышал щелчок!
– Понятно? – повторяет Тигрица. – Дым повалил, Вовчик уже стал задыхаться, и в этот момент раздался щелчок!
В глазах, которыми она пожирает несчастного Вовчика, светится янтарное сладострастие. Вовчик же видит в этих глазах безусловно иное. Возможно, он видит пожар и себя в этом пожаре. Клубы дыма перед запертой дверью.
Вот жадное пламя лизнуло фанеру, и образовалась дыра. Вот бедная жертва обезумевшим взглядом следит за огнем, за сплошной стеной ненасытной стихии. Куда же бежать? Бедняга мечется в камере. Вот он вскочил и, подтянув ремешок, карабкается по влажно-скользкой трубе. Вверх, вверх, к потолку!
– Честное слово, не знал, что там Вовчик сидит! – слышим плачущий голос Абашкина, – и пожар не задумывал! Просто спичку горящую бросил, честное слово!
И вдруг раздается страшный удар. Мы оглянулись. Это Агеев. Его улыбка ужасна. Портфель, который он собирал, обрушился с парты.
– Внимание! – слышим мы голос Тигрицы и не сразу возвращаемся в явь от пожарных видений.
– Внимание! – пробивается к нам ее голос. Тигрица встает. Поднимает оголенную руку. Мы смотрим на эту руку, на польскую шоколадную блузку с кружавчиками, на высокую грудь, Которая вздымается и опадает, и не сразу постигаем то, что Тигрица нам говорит. А она говорит:
– Внимание! – призывает отца. – Допустит, мы верим Абашкину: не знал он, не слышал! Бросил горящую спичку, рот свой раскрыл и пошел! За спиной бушует огонь, а Абашкии идет! Идет и идет… И… в этот момент… злоумышленник…
– Злоумышленник! – окончательно мы пробуждаемся.
– Злоумышленник, – небрежно роняет она,– выбежал к туалету! Вот добежал. Запер дверь. И ринулся дальше, чтобы успеть в класс до Абашкина. Или войти вместе с ним, потому что вскоре раздается звонок. И вот он, вопрос!
– Вопрос! – эхом откликаемся мы.
–Допустим, – безмятежно продолжает Тигрица, – скорость Абашкина… три шага в секунду! Идти ему… ну, шага тридцать четыре! Допустим, злоумышленник таился на лестнице… ну, там, шага двести семьдесят два…
И тут!… Клянусь: меня осенило! Эти двести семьдесят два! Я вспомнил: на сколько деталей в час больше, чем человек, должен обрабатывать станок-автомат, чтобы цех перевыполнил план? И получил Красное Знамя? Ну точно, там тоже тридцать четыре, и это тридцать четыре не делится на три!
– Так вот: насколько быстрее Абшкина должен бегать злоумышленик? – бодро спросила Тигрица.
Ну кто из нас мог подумать в этот момент, что единственный, кто таился на лестнице был наш влюбленный в Тигрицу Агеев? Я, скажем, только и думал, что о задаче, похожей как две капли воды на задачу про Красное Знамя! Никто не решил эту последнюю! И когда позвонил вечером Вовчик и, как мне показалось, ехидно прошмякав: «Ну чё? Ну, решил?» – я в запальчивости заорал: «А как же, решил! И Колька решил! И Паничев Ленька, и Славка Волчок! Ойхман Яшка, Агеев и даже Абашкин!» – вот так я заорал.
Он бросил трубку.
– Вовчик! – голос Тигрицы. – Что ты ответишь?
Вовчик, бедняга! Он беспрестанно мигает и смотрит снизу вверх на Тигрицу, и чудится, будто в голове его, точно разведчики на быстрых конях, мечутся мысли.
И вдруг… Не понимаю, но я потерял к нему жалость! Да, Тигрица несправедлива к нему, да, он напуган, но… я потерял к нему жалость! Пучеглазый, с небольшой головой, он походил сейчас на лягушку! На жирную лягу, может быть, и полезную человечеству, но обреченную на не менее полезные опыты с пропусканием тока через мышечное волокно.
Восторженно взираем мы на Тигрицу (такие мы негодяи). Сладко томимся, ожидая развязки (вот гады!). Знаменитый математик Созонт Петрович вкатил в класс как танк: «Н-ну! Есть хоть один из этих бездельников, кто решил? Ежели есть – весь класс прощаю! Н-ну?»
Никто пе поднялся.
И тогда этот танк, лязгая гусеницами, задвигал по классу, громя залпами двоек «бездельников с мозгами жидкотелячьими, как простокваша, лишеными не то что извилин – намека на борозды…»
Такой у нас был математик, сейчас мы благодарны ему. А тогда… Сокрушив и вбив в наши головы ту задачу, он двинул в бой новую тему. Мы только пыхтели. Он закреплял рубежи усвоения хитроумным перекрестным огнем. Мы взмокли. Он подгонял нас наводить мостики между новой темой и ранее пройденным. Мы, покоренные, совещались и жужжали, как пчелы. И только тогда… да, только тогда, когда цветок примирения расправлял и отряхивал свои белые лепестки, в коридоре послышались топот и ржание; топот был громок, ржание – нагло. Вот дверь распахнулась. Вот – старшеклассники… Вовчик. И тишина.
И вот в тишине послышался скрежет, от которого кровь в наших жилах застыла. Сомнения не было: то был скрежет зубовный.
Скрежет усиливался, нас уже начинало тряси.
И тут что-то хрустнуло. Созонт Петрович выплюнул что-то. Что-то цокнуло об пол. Мы завороженно уставились, ища глазами схрустнутый зуб. И в этот момент коренастый, седовласый Созонт Петрович прыгнул к двери едва не сшибив Вовчика, который едва успел отклониться…
Созонт Петрович вылетел вон, вопия об убийцах, способных ничтоже сумняшеся лишить человека урока божественной математики.
…– На сколько быстрее бежал злоумышленник? – слышу я вкрадчивый голос Тигрицы… Я не думал сейчас об Агееве я думал о троице: Вовчик – Агеев – Абашкин. Кто из них лжет, подставляя товарищей под удар? – об этом не думал. Ни о чем я не думал, а смотрел только на Вовчика, который похож был на лягу. На жирную лягу, может быть, и полезную человечеству, но обреченную на не менее полезные опыты с пропусканием тока через ее обнаженное мышечное волокно… Полезные опыты!
– Вы не смеете! – ору я внезапно своим новым, скребуще-скрипучим голосом. – Никто не решил эту задачу!
– Никто не решил эту задачу! – отзывается класс.
Что случилось со мной? Что с классом случилось – известное дело: классовая солидарность! Но что случилось со мной?
И что случилось с Тигрицей? Почему она замолчала? Куда подевалась янтарность глаз ее, враз потемневших? Почему мы видим лишь спину ее – аккуратную, шоколадную спину? А это она смотрит на Вовчика. Она снимает подбородок со своего кулачка, она поднимается, она странно смотрит на встающего вслед за ней Вовчика.
– На двадцать один! – слышим мы тихий, но показавшийся нам оглушительным, голос. – На двадцать один шаг в секунду, не меньше! – отвечает ей Вовчик, посылая печальный, умиротворяющий взгляд. – На столько быстрее он должен бежать!
Ни один мускул не дрогнул у Вовчика на лице, и выглядел он все той же пучеглазой лягушкой, но все мы ощутили в этот момент, что что-то отчаянно-несправедливое случится секунду спустя.
– Так! – сказала Тигрица и лучше бы было ей этого не говорить.
Нет, ничего другого она не сказала, только вымолвила это, саму ее удручившее «так», а мы… мы начали уже оборачиваться. Сначала поодиночке, сначала – я, идиот, затем кто-то из девочек (Ингрид?), потом следующий, и еще, и еще, и вот уже все мы, как болельщики на футболе, страдальчески смотрим на своего горе-голкипера, на Агеева.
И почему? Почему Агеев стоит? Зачем встал?
Или он не садился?
На него невозможно смотреть!
– Агеев! – мы слышим Тигрицу. – Так, может быть…
Она не договаривает до конца. Возможно, что… выжидает. Возможно, что-то прикидывает. А на Агеева больно смотреть. Глаза его стали затравленно-мелкими, острыми, красненькими, и лицо его, пепельное, исказилось, щека поехала вниз. Только улыбка!.. Дергающаяся, кривая улыбка, улыбка влюбленная, улыбка прощающая, с которой он не может расстаться, только улыбка – единственно живое еще на мертвенном этом лице.
– Агеев! – повторяет Тигрица. Что-то метает ей. Эта улыбка… – Агеев! – повторяет она. Откуда нам знать, что Тигрица в смятении? Вся шерлокхолмщина эта, которой она привлекла на свою сторону класс, воздвигла вдруг перед нею же неодолимую баррикаду! Расчет-то ее был построен на том, что Вовчик, не решив безнадегу-задачу, подговорил товарищей себя запереть! Но оказалось: он вычислил проклятые двадцать один, и получалось теперь… Нет, что же получалось теперь? Получалось теперь, что… – Агеев? – уныло повторяет она. – Не ты ли таился на лестнице?
Агеев, серый, как пепел, съежившийся, как птенец, скорбно бредет вон из класса, забыв портфель на полу. Наши взгляды его лижут, как пламя, он дергается от жестокого любопытства, с которым не можем мы совладать, а может быть, дергается он не от этого, и вот мы глядим, а он подходит к двери.
И дверь затряслась.
Он еще только к ней подходил, а дверь уже стала трястись. Снаружи ее кто-то тряс. Ее кто-то схватил за грудки и тряс, тряс, вытряхивал ее предательски ослабевшую душу. Ей бы заклиниться! Не поддаться! Но она только пискнула и раскрылась.
– Так это ты! – заорал Созонт Петрович, возникал па пороге как дьявол, и поднося свой могучий кулак к заострившемуся, серому носу Агеева.
Не ответив и проскользнув – казалось – сквозь тело учителя, Агеев уходит. Вслед ему несется авафема: – На урок не придешь, не решив все задачи подряд с номера сто сорок пять по сто девяносто восьмой!
Дверь с громом захлопывается.
Какое-то время мы не можем прийти в себя, у меня так просто в глазах плывут ослепительно оранжевые летающие тарелки. Но вот сквозь эти раскаленные пятна проступает фигура Тигрицы. Ее оголенно-округлая рука поднимается плавно к глазам, тщательнейшим образом Тигрица изучает крохотный циферблат своих наручных часов и вдруг…
– Несправедливость! – оглушает нас дикий возглас, и мы успеваем увидеть, как взметнулась оголенная, полноватая кисть, выворачиваемая чьим-то цепким захватом.
– Несправедливость! – на грани визга выкликивает Колян и отчего-то топочет, топочет, быстро подбрасывая колени – так бегуны демонстрируют спринтерскую пробежку на месте. И, выворачивая, подносит, тычет Тигрице в глаза ее собственную кисть, им грубо изломанную, вернее, не столько самое кисть, сколько крохотный циферблатик – Считайте! Считайте! Невозможно сделать двадцать четыре шага в секунду! Считайте!
И он топочет, топочет, то выше поднимая колени, производя оглушительную дробь своими ботинками, то едва отрывая подошвы.
До класса что-то доходит. Волна возмущения пробегает по классу. Тигрица вырывает покрасневшую кисть: – Так что же? Выходит, запер Абашкин?
– Несправедливость! – взрывается класс. – Абашкин дал честное слово. Раз так – мы все заперли Вовчика в туалете! Всех берите, всех вешайте!
Поднялись все: требуем справедливости!
Взвилось в небо тридцать костров —то зажглись наши сердца! Засверкали струи пламенных рек – то забурлила кровь в наших жилах! И раздался оглушительный грохот – то, подобно камнепаду в горах, обрушились крышки парт.
А когда влетели в кострище две черные птицы, два взволнованных воробья, прельстившихся-таки на хлебные крошки, когда заметались меж ярких огней, тогда-то сорвавшаяся с цепи Тигрица и излила на нас всю свою пенную ярость и коварную страсть. Потоки хлестали, гася костры наших сердец, но в чаду и шипении мы с восторгом восприняли коллективное самосожжение.
Мы бунтовали с чисто мальчишеским упоением, и девочки нам ассистировали с чисто женской, щебечуще-хлопотливой надежностью, а Вовчик ревел.
Вовчик трубно ревел, хорошо понимая, что реветь надо долго. Ревет он всегда безобразно: ни слез, ни прерывистых вздохов – разинув рот, монотонно орет. Реветь у мальчишек не принято, но ему почему-то иногда дозволяется. Вовчик ревет. Вовчик тянет тетрадку, в которой решена задача про Красное Знамя: «Не меньше, чем на двадцать одну деталь больше в час, чем производительность токаря, то есть не меньше, чем двадцать четыре детали в час». Такая задача!..
Как звери, затаившиеся от охоты, наблюдали мы обратное шествие разгневанных наших отцов.
Возглавляла отряд мама Вовчика. Она торопилась. Возможно, она делала те двадцать четыре шага в секунду, и ее восклицания донеслись до нас, когда за нею уже захлопнулась дверь. «Воспитывать в мальчике благородство, чувство товарищества! – донеслось до нас, – вот ведь, заразы, придумали!» – а ее уже не было. Только цокнуло что-то о камень крыльца – что-то, упавшее с ее головы.
Следом двигал мой батя. Он двигал в иссиня-черных очках, из-под которых струились мужественные, тевтонские слезы. Да, меня он прикрыл молчанием своих непроницаемых стекол, но за товарищей моих он не вступился.
Широколицый и еще более красноносый, папа Агеева шагал тем решительным, размашистым шагом, каким вышагивал по квартире с ремнем, высматривая «этого своего идиота». «Этот его идиот» («Мальчик ранимый, возвышенный», – сказала Тигрица) готовился к худшему. Папа Агеева выбивал из сына ранимость с возвышенностью, как пыль из ковра.
Бледный и тощий, музыкальный папа Абашкина качался, будто от ветра. («Очень замкнут Ваш мальчик, непредсказуем!» – сказали ему). Очень замкнутый, нетгредсказуемый мальчик крутил в руках спички и, смотря на отца, покачивался вроде как в такт.
Замыкал шествие пана Коляныча – любимца Тигрицы. («Честное командорское сердце, ах, жизнь Коляна может непросто сложиться!») Вот папа наступил на какой-то предмет. Вовчик напрягся. Да, это был тот самый, свалившийся с головы мамы Вовчика странный предмет: изрешеченная дырками трубка со штырем и резинкой. Папа Коляныча поднес его к самому носу. Новый предмет размышлений!» – изрек мрачно Колян. Вовчик хихикнул.
Сто раз мы расходились, шлепая изо всех сил по раскрытым ладоням друг друга, но вновь возвращались и шлепали по ладоням опять, пока, наконец, насупленные, волевые, не разошлись.
А утром Коляныч при встрече сказал:
– Надо же, из бигудины смастерил автоматический шпингалет! – и стукнул Вовчика той дырчатой трубкой.
Мы тоже стукнули – уже кулаками.
– Надо же, и задачу решил! – слова стукнyл Колян. Уже посильнее.
И мы тоже стукнули, уже посильнее. Да кулаками.
– Надо ж, при этом и заперся! – и трахнул его что было сил кулаком с зажатой в нем бигудиной.
Тут и мы трахнули так, что спина Вовчика гукнула, как барабан. Но Вовчик… терпел!
Только Агеев не трахал.
– Если решил, зачем заперся? – печально спросил.
А Колян, превращаясь в мустанга, заржал. И Вовчик, представьте, ответно заржал! Ну, и мы, превращаясь в диких мустангов, разумеется, тоже заржали.
И мы начали гонять по двору.
Мы так начали гонять по двору, что толстый Вовчик никак не мог за нами угнаться. Он хныкал и надрывался, а мы вкругаля возвращались и на крутом вираже хлопали:
– Не хотел дать списать и для этого заперся? И-го-го!
Мы мчим через двор – Вовчик за нами. И-го-го!
Мы за угол – слышим сопение. И-го-го!
Мы быстро в подъезд – он, наконец, пробежал.
Затихающий топот. Стоим, отдуваемся. Топот обратный:
– Вы тут на в их ребят не видали?
А какие мы ему наши! Никому ведь не дал списать, никому!
И вот возникает такой сладкий соблазн: набросать вкратце, как всю свою жизнь, начиная с этого дня, Вовчик начал все время проскакивать мимо.
Мимо большой, верной семьи – потому что сам был неверен.
Мимо женщины – красивой и преданной: сам любить не умел!
Мимо удачи, успеха – удач не бывает без поддержки друзей!
Увы!
Жизнь в своем духовном, каком-нибудь …адцатгом измерении, в котором торжествуют честь, достоинство, дружба, любовь, весьма слабо влияет на проявления жизни в обычном и видимом, с учетом времени – четырехмерном пространстве.
И уже в тот самый день обыденная четырехмерная жизнь проявила себя во всей красе. Уже минут через десять.
Уже минут через десять с разбойными гиками, подплясывая и свистя воображенными шашками, мы рвем из подъезда и на полном скаку врываемся в угол двора. Там – бурьян, помойка и заросли – словом, райские кущи. Попав с солнца в тень, мы притихаем и, преображенные, змеино крадемся в одно заветное место. И вдруг натыкаемся на какого-то человека.
Человек, усевшись на бревнышке, читает газету.
Нам интересно: может быть, это – шпион, а в «Советском спорте» проткнута дырка?
Забегаем вправо – газета у нас перед носом. Влево – опять перед носом газета.
Тут со спины человека появляется Вовчик. Видит нас – и рот разевает от радости. И гримасничает. И прижимает палец к губам. Неслышно крадется, нагибается к уху сидящего.
– Что, отец? – орет со всей дури. – Опять неотложное дело?
Но человек, видать, закаленный. Человек опускает газету.
Ни с того ни с сего человек говорит:
– А в ларек эскимо привезли! Двадцать копеек!
Только уши краснеют да шея. А Вовчик:
– Рупь давай! Видишь – я не один! Пять товарищей – пять эскимо! Воспитывай во мне благородство!
Что мы – голодные?
– Воспитывай чувство товарищества!
Что? Не видали мороженого?
– Воспитывай чувство долга и чести!
Так отчего же мы не отказываемся? Отчего лижем жадными языками ледяную, сладкую плоть?
И вот мы сожрали мороженое! И снова гоняем, как сумасшедшие, по двору. И что-то вынуждает нас Вовчику поддаваться!
Вовчик настигает Коляна, бьет по спине.
Колянычу больно, но он хохочет.
Вовчик настигает меня, бьет по спине.
Я хохочу.
Как изложить человеку, что о нем думаешь, если человек в ответ столь униженно и в тоже время нахалыно угощает мороженым? Какое-то неудобство в общении через униженность. Какая-то оторопь от ослепительного нахальства. А уж коли сожрал коварное лакомство – терпи, не чирикай! И чем сильнее Вовчик нас лупит, тем мы громче хохочем, и в результате сложилась такая игра на выносливость к боли.
А Вовчик, купаясь в волнах им освоенных четырех измерений, совсем разошелся. Он теперь всех настигает, всех лупит. Он теперь – самый быстрый и ловкий, он – погонщик, мы – стадо изумленных баранов. Он – победитель – подлетает к Агееву.
– А ну-ка! – орет. – Тигриный угодпик! Подставляй свою задницу!
И только сейчас получает в лоб.
От романтика и мечтателя. От Агеева.
Из невидимого …адцатого измерения
В общем, оно, конечно, влияет. Но слабо. Слабый удар у Агеева!
Старая физика изучала объекты в пространстве четырех измерений: длина – ширина – глубина и еще время вполне характеризовали объект и его положение.
Последний звук новой физики ошеломил нас известием, что как ни трудно это представить, но мы существуем в пространстве десяти измерений (следствие из теории суперструн Майкла Грина и Джона Шварца) или – в пространстве одиннадцати измерений (исходя из идей Теодора
Калуца и Оскара Клейна).
Стихийный идеалист папа Коляна, как упоминалось уже, полагал, что в действительности измерений несколько больше. Хотя бы немного еще имеется таких измерений, в которых плавают и общаются души. И вот там торжествуют честь, достоинство, дружба, любовь – внушал нам папа Коляныча.
Мне-то кажется, что души наши живут так же драчливо и глупо, как и тела. Естественно, я понимаю, что конкретные души берутся из общего океана единой человечьей души и вливаются в тела для того, чтобы в круговерти земных столкновений и поисков вершился процесс очищения океана. Однако, поскольку глобальная цель – переход человечества в высшую лигу путем очищения – не так и близка, то вряд ли океан сегодняшнего двенадцатого измерения достаточно чист, как это представляется папе Колява. Отсюда
я делаю вывод, что папа Коляныча – идеалист. И его оценка этой истории, как цепочки событий, связанных логикой двенадцатого измерения («Чтоб не просили списать, Вончик заперся! Решил чуть опоздать – тут в урне дурацкий пожар! Он рванулся на выход – а дурацкий шпингалет назад не сработал! Оп пытался навлечь подозрения на Агеева – да вылезла дурацкая бигудина! Итог, сколько ни виться
хитрой веревочке, а дурацкую бигудину не спрячешь!), эта оценка вызывала протест, и ощущения, что рассказ получился, все не было.
Рассказ, на мой взгляд, можно считать состоявшимся, если он вовлекает в свободный полет, в отрыв от действительности, Я придумывал концовки – одну эффектней другой, Я их выстраивал тщательно – как трамплины для отрыва от четырехмерной действительности. Спустя какое-то время я перечитывал – и не устремлялся в свободный полет. Искусственные трамплины были малы для двенадцати измерений. Неужели еще оставалась в этой истории некая тайна?.. Да, оставалась.
Повзрослев, я как-то прикинул: но ведь это надо было додуматься себя запереть в туалете! А изобрести автоматический шпингалет? А изготовить, опробовать? Приспособить его, выбрав удобный момент? Наконец, пустить в ход? Наконец, затаиться, молчать, молчать и тогда, когда дым повалит снаружи? Нет, это не просто: «Не хотел дать списать!»
И снова я возвращался к этой истории, и снова откладывал, и никакие придумки не спасали рассказ, пока я вдруг не встретился с Вовчиком! Судьба! – сказал бы папа Коляна.
В эти дни я, как по заказу, испытывал крупные затруднения. Шел девяносто второй, седьмой год перестройки, а страна моя разваливалась на куски. Ловкий, предприимчивый кошелек начинал весить больше, чем тяжеловесное кресло в обкоме, но весил все еще недостаточно, чтобы хватило на всех, и пронесся шквал безработицы. А у меня ни кресла, ни кошелька, и научную мою проблематику внезапно урезали, в результате чего я оказался на улице, и женушка моя свежевыпеченная вдруг предъявила своего бывшего-сплывшего, а теперь восставшего из тюряги супруга: «Без меня он погибнет!.. Но тебя я люблю, я люблю!.. Но без меня он погибнет, погибнет!..» Все, что осталось при мне – одни уравнения из области гидродинамики, до уравнений ли было стране, которая разваливалась на куски, так вдруг отвратительно взвраждовавшие между собой?