Текст книги "Приметы весны"
Автор книги: Александр Винник
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 15 страниц)
Но горячую кровь нелегко унять. При каждом взгляде на циферблат Михо чувствовал, что стрелки будто тянут его вперед. Прокатав трубу, он теперь нетерпеливо поглядывал на Никиту Ушкова, подававшего дорна. Хотелось крикнуть: «Быстрее!» Но Никита и сам, видно, уже почувствовал, чего ждет от него машинист пильгерстана, и быстрее задвигался у ванны с дорнами. И на прошивном стане, и на печи тоже почувствовали, что Сокирка рванул вперед.
Никифоров, поглядывая на часы, отмечал в уме: «Четыре минуты пятьдесят секунд… Пять минут… Четыре минуты сорок пять секунд…»
Это дает гудки Чернов.
Но вот зачастили гудки и на первом стане.
Пять минут тридцать секунд.
Пять минут двадцать секунд.
Будка управления вздрагивает от толчков стана. У-ух, у-ух, у-ух. Валки стана схватывают в свои объятия гильзу и куют, куют, раскатывая ее в темновишневую трубу.
Михо чувствует, как слился со станом. Кажется, что стан кует в ритм с его дыханием. Это ощущение пришло к нему вместе с мастерством. Пожалуй, он мог бы даже указать день, когда это случилось.
Минуло больше двух лет после того, как он впервые пришел в цех и увидел эту огромную машину. Вначале он не ощущал стана. Сделав движение рычагом или педалью, Михо не чувствовал, что стан отвечает на его приказ. Получалось так, что рукоятки и педали действуют сами по себе, а стан – сам по себе. И это рождало чувство неуверенности.
– Ты посматривай, что в это время происходит с трубой, – советовал ему Саша, когда он подавал рукоятку вперед. – Вот смотри: ты тронул рычаг – и труба поползла вперед. Понял?
Михо понимал, но не ощущал, что это значит. Потому, что катает трубу стан, а не человек. Ты трогаешь рычаг, это – какая-то работа, ты почувствовал, что сделал что-то. А после этого ничего не ощущаешь. Сидишь в кресле, не шевелясь, вроде ничего не делая, а стан продолжает свою неимоверно тяжелую работу – он раскатывает огромный раскаленный слиток в трубу.
Михо послушался совета Гнатюка и начал мысленно связывать свои движения с движениями стана. Он подал рычаг вперед – подающий аппарат пошел вперед; он оттянул рычаг – аппарат на какое-то мгновение застыл…
И он ощутил стан. Машина покорно подчинялась его воле, она послушно откликалась на каждый нажим педали, на каждое движение рукоятки.
Это придало ему уверенность, он начал действовать смелее. И еще радостнее стало на душе, когда он увидел, что стан молниеносно выполняет его приказы.
Наступил такой момент, когда он словно слился с машиной. Он почувствовал ее, как продолжение своих рук, своих нервов, своих артерий. Казалось, что не стан стучит, а это кровь стучит в его жилах. И тогда он обрел богатырскую силу. У него появилось такое ощущение, что не стан катает слиток, а это он сам берет пылающие жаром слитки и собственной силой раскатывает их в трубу.
Какое радостное чувство овладевает человеком, когда он вот так ощутит себя хозяином машины! Именно в такой момент рушатся обычные представления о мощности техники. Человек заставляет ее работать быстрее, производительнее, потому что желания его и стремления опережают ход машины. И, точно поняв это, машина открывает человеку – своему хозяину – то, что было скрыто даже от взоров конструктора…
С прошивного стана подали гильзу. Михо взглянул на часы.
– Двенадцать двадцать.
Скорей! Скорей давай дорн! Он включает подающий аппарат. И вот уже гильза коснулась валков. Стан тяжело вздохнул и начал свою неутомимую работу. Раз – два, раз – два, раз – два… Все впереди заволокло паром, но и сквозь него видно, как вытягивается в длинную трубу короткая толстая гильза с оборванными краями. Еще нажать рукоятку. Раз – два, раз – два.
Конец. Труба поползла к пиле, и сноп искр фейерверком взметнулся к крыше.
– Двенадцать двадцать пять.
Выходит, пять минут на слиток. Но можно еще быстрее.
Цех гулким эхом отзывается на удары станов. Визжит пила, торопливо разрезая трубу на части. Изумрудным пламенем вырывается газ из прошитых гильз. Какое-то лихорадочное волнение охватило Михо.
Быстрее!
Быстрее!
Он даже вздрогнул, почувствовав чье-то прикосновение. Михаил Пархоменко, помощник, указывал ему на ванну охлаждения.
– Смотри, стол медленнее стал подниматься. Сальник, наверное, сработался. Сменить надо.
Михо взглянул на часы. Два часа двадцать минут. До конца смены сорок минут.
– Ничего, дотянем.
– А вдруг… – с тревогой проговорил Михаил.
– Ничего. Дотянем, говорю, давай быстрее.
Когда прогудел гудок, Михо устало поднялся с сиденья и пошел вниз. Навстречу ему поднимался Саша.
– Молодец, Михась! – сказал он весело. – Если бы с самого начала смены взял разгон, не угнаться бы никому за тобой. Ну, ничего, и так хорошо. Поздравляю.
Крепко пожав руку Михо, он спросил:
– Как стан, в порядке?
Михо замешкался с ответом. «Сказать про сальник? Спросят, почему во-время не сменил… Ничего, поработает с полчаса и сам заменит».
– В порядке… Все в порядке.
Он торопливо пошел в отделочную часть, надеясь до начала смены повидать Марийку. Что она скажет сейчас, когда он оставил позади Гнатюка?..
Глава четвертая
В связи с тем, что цеховое рабочее собрание приняло неожиданный характер, Сигов решил выступить не в конце, как предполагал раньше, а немедленно.
– Разрешите-ка мне слово, – обратился он к Ковалю.
– Слово имеет Иван Петрович Сигов, секретарь заводского партийного комитета.
Зал затих.
– Мне хотелось бы остановиться на двух вопросах, – начал Сигов. – Первый вопрос – о нормах. Товарищ Чернов говорил здесь, что внедрению встречно-часового плана мешают разговоры о предстоящем пересмотре норм. Попробуем разобраться в этом.
Сигов обвел глазами зал. Его взгляд задержался на Федоре Рыжове. «Этот, пожалуй, подходящий, – подумал Сигов. – Начнем с него».
– Товарищ Рыжов, – обратился он к Федору. – Расчетная книжка у вас с собой?
– Со мной, – ответил Федор.
– Разрешите-ка взглянуть на нее.
– Пожалуйста.
Федор подошел к трибуне. Он передал книжку Сигову и хотел вернуться на место, но Сигов задержал его.
– Обождите, пожалуйста. Вы поможете мне разобраться в записях.
Он перелистал книжку.
– Если вы помните, товарищи, новые нормы были у нас введены полтора года тому назад. Это было в декабре. Так, товарищ Рыжов?
Федор уставился в угол зала и прищурил левый глаз, пытаясь вспомнить.
– Да, как будто в декабре.
– Не как будто, а точно, – сказал Коваль. – Как раз после капитального ремонта.
– Да, да, правильно! – обрадовался Федор. – Вспомнил: в ноябре я пошел в отпуск, был капитальный ремонт, а после отпуска уже новые нормы. Точно!
– Ну, вот и хорошо. Значит, пересмотр норм был в декабре. Теперь заглянем, товарищ Рыжов, в вашу книжку. Смотрите-ка сюда.
Рыжов стал рядом с Иваном Петровичем на трибуне и заглянул в расчетную книжку.
– Читайте, пожалуйста, какой заработок был у вас в октябре?
– Пятьсот восемьдесят рублей тридцать шесть копеек, – тихо произнес Федор.
– Громче, прошу вас, чтоб всем слышно было.
– Пятьсот восемьдесят рублей тридцать шесть копеек, – сказал Федор на весь зал.
– Так. Запомним. Пятьсот восемьдесят рублей тридцать шесть копеек. Теперь дальше. Сколько вы заработали, дорогой товарищ, в ноябре?
– Пятьсот пятьдесят четыре рубля. Это я был в отпуску.
– Правильно. Получили, значит, средний заработок. Теперь посмотрите заработок за декабрь.
– Шестьсот двадцать три рубля сорок копеек.
– Это уже по новым нормам?
– По новым, – притихшим голосом ответил Федор.
– А вы громче, пожалуйста.
– По новым нормам, – громко сказал Федор.
– Значит, в первый месяц действия новых норм заработок товарища Рыжова не только не понизился, а, наоборот, возрос. Так, товарищ Рыжов?
– Так, Иван Петрович.
– А в январе сколько вы заработали? Переверните страничку.
– В январе? – Федор перевернул страничку. – В январе – шестьсот восемьдесят.
– В феврале?
– Восемьсот двадцать семь рублей.
– В марте?
– Восемьсот сорок рублей.
Иван Петрович взял из его рук книжку и, обращаясь к собранию, сказал:
– Получается, товарищи, что после введения новых норм заработок у товарища Рыжова стал не меньше, а больше.
– Не только у Рыжова. У меня тоже, – крикнул кто-то из зала.
– Правильно! У всех возрос заработок, – сказал Сигов. – А почему, товарищ Рыжов, как вы это объясните?
Федор переминался с ноги на ногу.
– Ну как «почему»?..
– Да, почему? – спросил кто-то из зала. Все взглянули в ту сторону, откуда раздался голос. Это спросил Михо.
Федор махнул рукой на Михо и сказал:
– В общем потому… что лучше работать стали, – и с опаской поглядел на Ивана Петровича.
– Правильно, дорогой товарищ, – сказал Сигов. – Лучше работать стали. Вы верно выразили идею пересмотра норм. У нас нормы пересматриваются для того, чтобы росла производительность труда. И наши советские люди заинтересованы в этом, потому что если мы больше выпустим труб, значит больше нефтяники добудут нефти, больше будет бензина для автомашин, горючего для тракторов. Значит, больше хлеба, шерсти, подметок… Ну, в общем всего, что требуется человеку. Так, товарищ Рыжов?
– Так! – Федор подтянул пояс и одернул рубаху. – Правильно, Иван Петрович.
– Не только хлеба и шерсти будет больше, но и танков, орудий, снарядов. А это ведь тоже, товарищи, нужно. Иначе в случае войны разобьют нас. Правильно?
– Правильно! – отозвался Сергей Никифорович, сидевший в президиуме.
– Ну вот мы и выяснили, что работать люди стали лучше после введения новых норм потому, что кровно заинтересованы в повышении производительности труда.
– Правильно! – неожиданно произнес Федор.
В зале раздались смешки.
– Тише! Товарищ Рыжов правильно рассуждает… Но, дорогой товарищ Рыжов, дело не только в этом.
– А в чем же? – насторожившись, спросил Федор.
– Вы задаете вопрос мне, а я хочу задать несколько вопросов вам.
– Пожалуйста, задавайте, – неуверенно отозвался Федор.
– Вспомните, товарищ Рыжов: при пересмотре норм сварщик Клименко предлагал поставить кантователь слитков?
– Предлагал.
– Поставили?
– Поставили.
– Это облегчило и ускорило работу?
– Ого!
Зал ответил дружным хохотом. Иван Петрович поднял руку, призывая собрание к тишине.
– А кто требовал установить новую тележку на выдаче, вспомните, товарищ Рыжов?
– Как же, помню, – обрадовался Федор. – Я требовал, – сказал он с гордостью.
– Установили?
– Установили, товарищ Сигов.
– Когда установили?
Федор задумался.
– Не помню.
– А вы попробуйте вспомнить: до пересмотра норм это было или после.
– После, после. Как раз когда я вернулся из отпуска, уже была тележка. Во время капитального ремонта установили.
В зале снова рассмеялись.
– Легче стало работать?
– Легче.
– А теперь я еще кое-что вам напомню, товарищи, – обращаясь к залу, произнес Иван Петрович.
И рассказал о новом моторе, установленном на пиле, о трех новых станках в муфторезном отделении, ускоривших отделку готовой продукции, и о многом другом, что было сделано в связи с введением новых норм выработки по предложению рабочих.
– Теперь подведем итог, – заключил Сигов. – Новые нормы у нас вводятся для того, чтобы росла производительность труда – и в этом заинтересован каждый советский человек. Это раз. И, второе, новые нормы у нас вводятся не для усиления эксплуатации рабочего. Одновременно с введением новых норм совершенствуется производство, улучшается организация труда, в общем принимаются меры, которые помогают выполнению и перевыполнению норм. И заработок рабочего не снижается, а растет. Так, товарищи?
– Так! Правильно! Ясно, – загудели в зале.
– Ну, вот и хорошо, – сказал Иван Петрович, передавая Федору расчетную книжку. – Можете идти на свое место, спасибо за помощь, товарищ Рыжов.
Послышались аплодисменты, а из задних рядов кто-то иронически крикнул:
– Хорош помощничек!
Под общий хохот Федор сел на свое место.
Коваль постучал карандашом по столу.
– Тихо, товарищи. Иван Петрович еще не закончил свое выступление.
– Да, товарищи. Не закончил. Теперь поговорим об аварии на пильгерстане. Здесь выступал товарищ Степаненко и доказывал, что авария произошла из-за «гонки», что будто внедрение встречно-часового плана заставляет людей чересчур спешить. Я думаю, что это неправильно. Повышение темпов производства не приведет к авариям, если будет надлежащий уход за оборудованием. Мы ценим товарища Гнатюка за то, что он стал застрельщиком соревнования, но мы очень строго осуждаем его за то, что он не ценит наше оборудование, а это ведь народное достояние! По его вине произошла поломка, которая дорого нам обошлась и задержала производство. Надо разобраться в этом деле и товарища Гнатюка строго наказать…
– Не виновен он! – раздалось вдруг в притихшем зале. Все обернулись.
Михаил Пархоменко, встав со своего места, повторил:
– Не виновен он! Дайте я скажу.
И быстро, точно боясь, что голос, предательски шептавший внутри «молчи!», остановит его, пошел к трибуне. Иван Петрович отошел в сторону. А Пархоменко, крепко уцепившись за трибуну, взволнованно, сбивчиво заговорил:
– Не виновен он, Саша Гнатюк… Я виновен… Нет, он, конечно, виновен, что перед сменой не проверил лично механизмы… Это его вина. Только я знал, что так будет… У нас… еще в нашей смене сработался сальник. Я сказал об этом Михо… Сокирке, значит… Только он не послушался, говорит «дотянем». И никому не сказал. А я не настоял. И вот… значит… угробили.
Зал затаил дыхание.
Марийка, сидевшая рядом с Михо, схватила его за руку и тихо спросила:
– Это правда, Михо?
Не вставая с места, Михо сказал глухим голосом, но так, что слышно было всем:
– Правда!
Глава пятая
Марийка со стыдом вспоминала все, что случилось после этого. Петрович позвал Михо и сказал ему:
– Расскажи, зачем ты это сделал?
Михо растерянно глянул в зал. Он встретился взглядом с Марийкой, и было в этом взгляде что-то такое, что бывает, наверное, у людей, которых ведут на казнь. Марийка отвернулась, а когда снова взглянула на Михо, то увидела, что он стоит с плотно сжатыми губами и ничего не говорит. Ей хотелось крикнуть: «Ну, чего же ты молчишь? Говори!» И Петрович все повторял:
– Объясни же, в чем дело.
Но Михо молчал.
Они вышли вместе, и Марийке казалось, что все смотрят на нее и на Михо. Было такое мгновенье, когда она хотела отойти от Михо, вернуться к подругам, пойти с ними. Но она продолжала идти рядом с Михо.
Они вышли из проходных ворот и оказались одни в переулке. Шли молча. Михо шел нарочито твердым шагом, с высоко поднятой головой. Это еще больше раздражало Марийку.
– Что же ты молчишь? – спросила она наконец.
Михо, не замедляя шага и так же глядя вперед, ответил злым голосом:
– А что мне кричать? И так ясно. Нехай не портит другим жизнь.
– Ты о ком это?
– Про кого ж? Про Гнатюка. Подлец он. Так ему и надо.
Марийка остановилась, презрительным взглядом смерила Михо с ног до головы.
– Видно, на свой аршин привык людей мерить, – сказала она с возмущением и свернула в переулок направо, хотя идти нужно было совсем в другую сторону.
…И вот уже вечер. Сумерки осторожно заглядывают в окно. Что-то обручем обхватило голову… Теперь она знает твердо: она любит Михо, без него нет для нее настоящей жизни. Она сама не понимает почему, но именно он, Михо, и никто другой, – его руки, его глаза, его рот, его привычка приподнимать правое плечо, когда он готовится сказать или сделать что-нибудь решительное, – нужны ей. Иначе, не будь его, все казалось бы пустым, ненужным. И незачем стараться одеваться покрасивее, незачем дышать…
Матери, она старая, не понять всего этого, и потому она твердит одно и то же, не желая ничего слушать:
– Не хочу, чтобы ты шла за цыгана. Не хочу быть посмешищем для всех. Не хочу, и все… А пойдешь за него, так я тебе не мать…
Марийка привыкла слушаться мать. При всех своих предрассудках мать с житейской мудростью умела во всем разобраться. Степан Никитич часто прислушивался к ее советам, хотя и не пропускал случая поиронизировать.
– Бабий ум короток, да ясен, – говорил он. – Она нутром чувствует то, что самый большой профессор головой не узнает.
Как ни малоубедительны были разговоры матери, но след они оставляли.
– Ты знаешь тех цыган, какие они? – горячилась мать.
– А какие же они?
– Какие? Так ты ж сперва узнай, а потом полюбишь.
Какой он, Михо? При ней он кроток. Ей даже иногда жаль было, что он так покорен ей. Марийке временами хотелось почувствовать его власть над собой, ощутить, что он взял ее крепкой рукой и ведет вперед, а она пойдет за ним. Куда угодно пойдет, если будет чувствовать, что ее ведет человек, твердо знающий, куда идет, уверенный в себе, ничего не боящийся.
А Михо рядом с ней робеет, чересчур покорен, теряется… Вести приходится ей.
Но она знала и другое: временами он горяч, необуздан. Пробудится в нем то, что обычно дремлет где-то глубоко, и тогда это, оказывается, совсем другой человек. Непонятный, грубый…
Каким он будет, если они поженятся и она потеряет над ним власть? Может быть, права мать и не надо спешить?
А тут еще эта авария… Как мог он сделать это? Ведь это подлость… Подвести товарища, который старается вывести его в люди! И ради чего? Ради того, чтобы прокатать несколько лишних труб! Ради славы!
Нет, нет, это не так!.. Он же сделал это из-за меня, из-за того, что меня любит… Как же так?.. И где он сейчас? Что с ним? Он ведь совсем один…
Сумерки давно сменились темнотой, а Марийка не зажигала света. Она вспомнила его полные злости глаза, когда он говорил о Саше. Это же дикость, самая настоящая дикость!.. «Но он ведь из-за меня это, – настойчиво убеждал голос сердца. – Он любит меня, и сгоряча все это… Что же делать, мамонька, родная моя?»
Клавдия Петровна не слышала этого молчаливого вопроса. Она сидела в соседней комнате и вязала шерстяные носки. Но материнское сердце и без слов чует. С девочкой что-то случилось, а что – неизвестно. Никуда не идет, сидит в темноте, ничего не говорит.
Клавдия Петровна осторожно открыла дверь. Марийка встрепенулась.
– Это вы, мама? Что вам?
Клавдия Петровна остановилась на пороге.
– Может, свет зажечь? Что ты в темноте сидишь?
Марийка встала и сама повернула выключатель. Мать глядела на нее испуганными, печальными глазами.
Марийка попудрилась перед зеркалом и, стараясь выглядеть веселой, сказала:
– Побегу, мама. А то в самом деле засиделась.
Клавдию Петровну не обманула веселость дочери.
– Куда же ты идешь? – спросила она тревожно.
– Куда?.. – переспросила Марийка, словно сама еще не решила, куда идет.
Надела жакет и, снова взглянув в зеркало, чтобы убедиться, что не видно красноты под глазами, сказала решительно:
– Гулять пойду.
Глава шестая
«Дорогой Михась! Пишет тебе твоя сестра Замбилла.
Я пришла на почту, и здесь сидит одна женщина. Я ей погадала хорошую жизнь, и я ей сказала: напиши, дорогая, письмо моему брату, и она пишет тебе письмо. Я хотела давно еще раньше писать тебе письмо, только я не знала, куда отправить. Теперь мы знаем, как писать адрес. Мы встретили табор, и один цыган – его зовут Зага Ракитянский – сказал, что видел тебя, и написал на бумажке, куда посылать письмо: в город Приморск, поселок Первомайский, трубный завод, – и твою фамилию: Сокирка Михо Игнатович. И я пишу тебе письмо. Бог послал нам большой бибахт, несчастье. Когда мы ночью ехали, был большой дождь, а нам остановиться нельзя было потому, что в деревне пропал баран и они думали, что это мы украли, и мы ехали всю ночь, чтобы уехать дальше от этой деревни. Наш шарабан попал в яму, и лошадь поломала ногу. Будзиганов лечил лошадь, но плохо, отец поменял лошадь, но новая лошадь совсем плохая, и нам очень тяжело. Вайда ничего не делает, и отец его ругает. И тебя ругает, сказал: не хочу слышать про Михо. Но я думаю, если ты придешь, он будет очень веселый и не будет кричать. Мы были в Таганроге и Ростове и долго были в Кущовке. Там много было цыган, и мы хорошо жили, и у нас было много кушать и пить. И Вайда купил мне новую юбку и красивую шаль. А сейчас мы едем дальше, а куда мы поедем – я не знаю. Я слышала, Чурило сказал Вайде, что мы скоро поедем в Приморск, и сказал, чтобы никто не знал пока и к тебе не ходил! Я говорила Ромке, что хочу послать тебе письмо, и он сказал: хорошо. И я больше не пишу, я иду сейчас на базар.
+ + +
Эти крестики поставила я, Замбилла, а письмо писала Аполлинария Сухорукова из Батайска».
Михо дважды перечитал письмо. И хотя почерк был совсем незнакомый и буквы какие-то чужие, он все-таки живо представил себе Замбиллу, диктующую чужому человеку письмо. И Кущовку, где никогда не был, но о которой в детстве слышал из разговоров и от встречных цыган. Костры таборов, съехавшихся сюда со всех сторон. Попойки после удачной мены, песни у вечернего костра, когда голоса разносятся далеко-далеко и кажется, что даже горизонт их не остановит. И ночи, полные запаха степи, напитавшейся ароматом трав. Лежишь на согретой солнцем земле, а мысль уносит тебя далеко-далеко, в еще более привольное, чем эта степь, небо, по которому кочуют только им одним известными дорогами серебристые звезды. И совсем уже тихо, только заговорит кто-нибудь со сна да заржет конь, пытаясь оторваться от тилэ[4]4
Тилэ – кол.
[Закрыть].
Все эти долгие месяцы, прошедшие с тех пор, как Михо покинул табор, у него не раз просыпалось желание уйти, вернуться к родным. Сейчас, после того, что произошло на заводе, его потянуло в табор еще сильнее. Здесь все оказалось сложным, все так запуталось, что не разберешься. И не видно никакого просвета. Все от него теперь отвернутся, и первая – Марийка. Они еще не помирились по-настоящему после ссоры у реки. Когда Михо, сдав смену Гнатюку, прошел к Марийке, она встретила его отчужденно. Михо предложил пойти вечером в кино, но Марийка не согласилась, сказала, что должна пойти куда-то с матерью. Михо знал, что это неправда. Два дня они не встречались. Придя на собрание, Михо увидел Марийку, сидевшую с девчатами в третьем ряду. Он подошел к ней и сказал:
– Можно возле вас устроиться?
Он не знает, что хотела ответить Марийка, так как ответила Таня Адамец:
– Сидай, сидай веселише будэ.
Михо думал, что после собрания он проводит Марийку домой и по дороге они помирятся. Но вышло так плохо! Теперь все пропало. Она сейчас ненавидит его, и никогда уже не вернуться тому, что было…
Что же ему делать? Уйти, сейчас же уйти… Но куда идти? В табор? Он представил себе, что возвращается в табор – и Вайда (ему представлялся не отец, не Замбилла, не Ромка, а именно Вайда), презрительно скривив губы, скажет:
– Ну что, нагулялся?
Нет, он не вернется в табор… И здесь тоже нельзя оставаться… Сейчас придет Гнатюк… Что делать? Что ответить Саше, если он спросит, зачем я это сделал? А может, он ничего не спросит, придет, будет молчать… И мне молчать?..
Уйти! Куда угодно, пока никого нет. И все тогда кончится, и не надо будет никому объяснять, не надо будет оправдываться…
В коридоре забили часы… Михо машинально считал: один, два, три, четыре… Нет, это уже не часы, это отворили дверь… Наверное, Саша… Что делать?
Михо обернулся.
У двери стояла Марийка.
Михо вскочил с кровати и бросился к ней.
– Михась!
Он сжал ее в своих объятиях и целовал мокрые от слез глаза. Потом его обожгло ее дыхание. Губы ее полураскрылись, и он почувствовал прохладу зубов…
Михо не мог понять, сколько это длилось: вечность или миг. Он снова привлек к себе Марийку, и она покорно подставила ему свои губы.
– Михась, милый мой!
Михо прижался щекой к ее мягкой ладони и закрыл глаза. Он все еще не понимал, что произошло. Ему казалось, что стоит открыть глаза – и все исчезнет… Но Марийка была здесь, сквозь легкое платьице он чувствовал ее теплое тело, и на губах застыл складковатый запах ее дыхания.
…Они стояли у окна, прижавшись друг к другу, и почти не разговаривали. Но и от нескольких бессвязных слов стало все ясным, остальное подсказало сердце. Он никуда не уйдет, он будет работать. И между ними все будет как прежде. Они будут вместе, всегда вместе.
– Да, Марийка?
Марийка загадочно улыбнулась.
– Я тоже хочу, чтобы мы были вместе… Только маму уговорить надо.
Потом пришел Гнатюк. Когда скрипнула дверь, Марийка отшатнулась от Михо. Саша, наверное, не заметил, что Михо ее обнял, а может быть, только сделал вид, что не заметил.
– Здравствуй, Марийка!
Саша сказал это так, словно ее приход в общежитие – обычное дело. И так же просто, как будто ничего не произошло, сказал Михо:
– В воскресенье морская прогулка… Взять тебе билет? Я как раз в клуб иду.
Михо, впервые взглянув в глаза Гнатюку, ответил тихо:
– Возьми, Саша. Два возьми: мне и Марийке.
…На другой день, когда Михо пришел на работу, Никифоров сказал ему:
– Зайди к начальнику цеха, он вызывает тебя.
Михо самого удивило, как спокойно он шел в контору. У двери начальника цеха он задержался. «Ох, и будет же сейчас кричать!» – подумал Михо, но решительно открыл дверь и вошел в кабинет. Коваль поднял на него сердитые глаза и строго сказал:
– Заходи, Сокирка. Садись.
Михо поздоровался и сел. Коваль отодвинул лежавшие перед ним бумаги, точно они мешали ему, и так же строго спросил:
– Так что будем делать, товарищ Сокирка?
Михо пожал плечами.
– Не знаю.
– А кто знает? – с трудом сдерживая себя, спросил Коваль.
– Не знаю, – повторил Михо.
Коваль поднялся во весь свой рост.
– А ломать стан знал как? Я спрашиваю: знал, как стан ломать? Программу сорвал нам, тысяч тридцать ухлопал. За такие дела под суд отдают.
Михо вздрогнул, но ответил спокойно:
– Отдавайте.
Коваль еще больше рассердился:
– «Отдавайте, отдавайте»! – передразнил он Михо. – Тебя тянешь в люди, а ты обратно в грязь лезешь. Никак не отвыкнешь от прошлого.
Михо часто задышал и с ненавистью взглянул на Коваля.
– Зачем упрекаешь? – сказал он сквозь зубы. – Наказывай, если надо, только не обижай. Слышишь?
Коваль искоса поглядел на Михо, точно изучая его. Рука его сжалась в кулак. Он сел и начал перебирать бумаги на столе. Минуты две длилось молчание. Казалось, Коваль совсем забыл о Михо. Но он не забыл. Приняв решение, Коваль встал и проговорил тоном, не допускающим возражений:
– Получишь выговор и пойдешь слесарем по ремонту. Попробуешь, как поломки других исправлять…
Для Михо это был большой удар. Быть одним из первых в цехе, одним из тех, о ком всюду говорят, кто решает судьбу всей смены, – и оказаться одним из самых незаметных, на кого он сам никогда внимания не обращал, словно не было их в цехе.
Но Михо смирился и прошел в слесарную мимо стана с таким видом, точно никогда рычага управления в руках не держал.
Глава седьмая
Перед самой прогулкой Михо решил не поехать и сказал об этом Марийке.
– Там все будут… Неудобно мне. Все будут веселиться…
– А ты что, не можешь веселиться со всеми?
Михо отвернулся и проговорил чуть слышно:
– Неудобно мне… Не хочу я ехать.
Но Марийка не отступала.
– Как раз сейчас тебе неудобно не ехать.
– Почему?
Марийка ответила не сразу, раздумывая, очевидно, над тем, как сказать, чтобы Михо не обиделся.
– Надо высоко голову держать, когда тебе плохо.
Михо выбросил недокуренную папиросу и сказал:
– Ладно, поеду.
Ожидая, пока подойдет катер, Михо и Марийка прогуливались по берегу. Море было спокойное; заметные только у самого берега волны тихо переговаривались с прибрежным песком. Набегут на берег – и сразу же торопятся обратно, унося с собой мелкие песчинки.
– Я люблю море, – сказала Марийка.
– А я… не знаю, какое оно, не думал.
– Посмотри, какое оно просторное… В степи тоже так просторно?
Михо взглянул на море. Было приятно глядеть на раскинувшуюся до горизонта морскую гладь.
– Нет, не так, – сказал он, вспомнив исхоженные дороги и костры, разгорающиеся в предвечерней степи.
– Там лучше? – спросила Марийка.
Михо взглянул на нее: можно ли сказать ей правду?
– Лучше…
Они услышали гудок, возвещавший, что начинается посадка, и пошли к катеру.
Все спешили на корму, и мест там уже не оказалось. Михо и Марийка прошли на нос катера, но и там все скамейки были заняты. Какой-то паренек подвинулся и предложил Марийке место с краю. Она села. А Михо стал рядом, облокотившись на железные поручни.
Катер незаметно отчалил от берега. Вода, отступая под его натиском, ласкалась вдоль бортов и широкими спиральными волнами расходилась за кормой.
Парень заговорил с Марийкой. Михо услышал, как он сказал:
– А я вас знаю. Ваша фамилия Иващенко.
– Откуда вы меня знаете? – спросила Марийка и тревожно взглянула на Михо.
«Она боится, как бы я не приревновал ее к этому парню», – подумал он.
– Я сяду там… посмотрю на море, – сказал Михо угрюмо и пошел на нос.
Берег был уже далеко, дома отсюда казались крошечными, как детские игрушки. Дымки над заводом все также бодро вились к небу, но трубы цехов тоже казались маленькими, игрушечными, и дымки, когда Михо сравнил их с необозримым пространством моря, чудились какими-то несерьезными… А впереди, и слева, и справа – море. Вода, вода и небо – такое же безбрежное, как и море.
«Как же люди находят здесь дорогу? – подумал Михо. – Здесь ведь совсем не такие дороги, как в степи. Там они ясно прочерчены людьми, повозками, лошадьми. Они узкие, колесом к колесу часто не проедешь, приходится сворачивать. А здесь какой простор! И дороги совсем не видно. Пройдет этот катер, успокоится море, и следа не найдешь. Случайно только можно попасть на то же место. Может быть, как раз на то же самое место никогда и попасть нельзя. Волны бегут, воду куда-то уносят, и сквозь ту же самую воду другой катер уже не пройдет, то будет уже другая вода. А эта где же окажется? Она набежит волной на берег и обратно вернется. Куда же?..»
– Что задумался, паренек? – услышал он чей-то голос и обернулся.
Рядом с ним стоял мужчина в форме матроса. Лицо его было обветрено и бронзово от загара. Губы полные, здоровые, но тоже обветренные и высушенные солнцем. Глаза серые, спокойные, никак не идущие к этому мужественному лицу.
Михо не ответил на вопрос. Моряк шагнул еще ближе и снова спросил:
– Чего зажурился?
– Ничего… Так я…
– Ты цыган? – спросил моряк.
– Цыган. А что?
– Ничего. То я так спросил. Я сам тоже цыган. Только не по национальности… Люблю бродяжничать, по свету шататься. Ох, и люблю!.. Жуть, я тебе говорю… Цыгане тоже так?.. Не сидится им на одном месте. Так и я. Не могу на одном месте сидеть, всю жизнь кочую, по морям да океанам и по землям чужим.
Михо едва слушал моряка. Он думал о Марийке: кто тот парень, что знает ее, и почему она осталась с ним, а не пришла сюда? «Так я же сам ушел, – оправдывал Михо Марийку. – Сказал: пойду посмотрю море. Она и осталась там».
– Как уйдем надолго от родной земли, – услышал он голос моряка, – так, кажется, все отдал бы за то, чтоб скорее вернуться домой. А как вернусь, день – два пройдет, начинаю томиться. Скучно. Снова куда-то тянет. Жуть, я тебе говорю… У цыган тоже так? Оттого и бродите по свету?