355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Лысев » Не отступать! Не сдаваться! » Текст книги (страница 6)
Не отступать! Не сдаваться!
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 21:56

Текст книги "Не отступать! Не сдаваться!"


Автор книги: Александр Лысев


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 16 страниц)

15

…Старший лейтенант оказался командиром роты во втором батальоне. Еланин видел его несколько раз, еще до войны, на полевых учениях, но фамилии не запомнил. Еще там, в лесу, когда все отдыхали после сумасшедшей беготни, старший лейтенант подошел к Еланину и, вскинув руку к козырьку фуражки, коротко представился: «Тищенко». Теперь подполковник был обязан этому Тищенко жизнью, иначе никак не назовешь. Ведь не подоспей старший лейтенант со своими солдатами, пусть даже и совершенно случайно, к тому окопу, пустил бы Еланин себе пулю в лоб, и на том бы все и закончилось. А сейчас они идут по лесу, и есть реальная возможность добраться до своих. И они шли, шли долго, пытаясь достигнуть все удалявшейся и удалявшейся на восток линии фронта. За это время Еланин настолько запомнил лица восьмерых своих спутников, с которыми ему пришлось столько вынести и перетерпеть, так прочно врезались в память эти лица, что он вряд ли смог бы забыть их когда-нибудь в своей жизни.

И они вышли. Все девять. Лишь полк в количестве двух тысяч человек не вышел… И сейчас, глядя на Тищенко, Еланин вспоминал именно ту июньскую трагедию, происшедшую с ним и его полком, да и не только с ними одними. Вспоминал, потому что видел перед собой это лицо – одного из своих спутников в том страшном пути; вспоминал, потому что подобное вычеркнуть из памяти невозможно. И мысленно вставали перед глазами лица тех, остальных, служившие живым напоминанием трагедии и в то же время символом решимости и веры.

Но то были воспоминания хотя и самые страшные, но дела дней вчерашних. Сейчас же надо думать о сегодня и завтра, думать и действовать во имя их. Вместе с Тищенко подошел подполковник к столу, расстелил на нем карту. И работал с капитаном ровно столько, сколько того требовало дело, уточняя, спрашивая, отвечая на вопросы и отдавая распоряжения. Лишь через час, когда комбат ушел, вернулись к Елагину захлестнувшие его после доклада в штабе мысли, болью отозвались в сердце, подкатили комом к горлу.

И тут же, как продолжение трагедии, возник перед ним Особый отдел Западного фронта. Маленькая комнатка с заклеенными крест-накрест бумагой стеклами, капитан в малиновых петлицах за письменным столом. Смутное чувство беспокойства пришло к Еланину не сразу. Сперва было удивление. Убедившись в каверзном характере задаваемых капитаном вопросов, Еланин долго не мог понять – зачем? С какой целью тот пытается все время на чем-то подловить его, в чем-то обличить. А когда понял, что разговор сводится не к выяснению истины, а к доказательству вины, пришло возмущение. И он прямо, с раздражением спросил капитана, какую задачу он ставит перед собой: разобраться ли во всем или же сделать из него, Еланина, предателя и труса.

– А кем вы сами себя считаете? – прищурясь, глядя на Еланина, спросил капитан.

И вдруг, грохнув кулаком по столу, сорвался на крик:

– Кто вы такой, когда бросили свои позиции южнее Гродно и без приказа отошли во время боя?! Как вас еще можно назвать, кроме предателя и труса, когда вы оголили фланг и способствовали разгрому дивизии? Кстати, не вы один… А? Отвечайте!

При таких словах Еланин чуть не задохнулся от гнева и возмущения. Лишь чудовищным усилием воли сдержал он себя и, сглотнув слюну и сжав зубы, заговорил:

– Хорошо, я вам отвечу. Вам должно быть известно, что приказ я получил от командира дивизии. И позиции я не бросил, а отступил на заранее подготовленные, и после этого целый день держался на этом, как вы изволили выразиться, оголенном фланге!

– Но вы все же отступили! – настаивал капитан.

– А что прикажете мне делать, когда утеряна связь, когда рядом нет никаких частей, а немцы прут танками; а у меня их остановить средств нет. А я все-таки отступал, а не бежал, как некоторые. И в том, что никаких других приказов ни от кого не было, моей вины нет!

– Ладно, – усмехаясь одними губами, сказал капитан. – А объясните мне, пожалуйста, как это вы полк свой бросили?

– Бросил?! Я не бросил. Тогда на шоссе такое творилось, что… – Еланин покачал головой, не имея возможности даже подобрать наиболее красноречивых слов.

– Что вы струсили, – охотно подсказал капитан.

– Неправда! Мы организовали круговую оборону и держались, до последнего человека держались.

– А вас каким считать? – укоризненно качая головой, с искоркой насмешки в глазах и уверенностью в своей правоте, спросил капитан.

– По-вашему, я виноват в том, что остался жив? – тихо, с расстановкой произнес Еланин.

– Вы виноваты в том, что погиб вверенный вам полк, – сурово проговорил капитан.

– В таком случае, кого же винить в гибели десятков таких полков? Лишь их командиров? Я, значит, такой-разэтакий, не справился со своими обязанностями, а тот, кто подобное допустил, вроде бы и ни при чем. Так?

Впившись глазами в капитана, Еланин ждал ответа. Но тот, видимо, решив, что разговор зашел слишком далеко, не стал обострять и без того накалившуюся обстановку. Он вынул из верхнего ящика стола лист бумаги и, положив его перед Еланиным, сказал:

– Вот вам бумага, вот ручка. – На белый лист легла авторучка. – Если мало, вот еще. – Капитан вынул еще один лист, положил его рядом с первым и, прихлопнув по обеим листам пятерней, закончил: – Пишите все: начиная с первых минут, где находились, какие принимали меры, от кого какие приказы получали! – Последние слова капитан произнес несколько иным тоном, вскинув брови и подняв вверх указательный палец, подчеркивая подобным жестом и мимикой особую значимость сказанного.

– В общем, все. Ну и таким же образом далее: маршрут отступления, где, когда и при каких обстоятельствах была утеряна связь, как приняли и как разворачивался ваш последний бой. Ясно?

Еланин взял листы, ручку, поднявшись со стула, вместо ответа спросил с нескрываемой иронией и злостью:

– Разрешите выполнять, товарищ капитан?

– Да-да, – будто ничего не замечая, отвечал тот. Даже посоветовал: – Вот тут, по коридору налево, у окна можете и начинать.

Еланин молча направился к двери, нарочно чеканя шаг. Уже выходя, столкнулся с поспешно пробирающимся в ту же комнату низеньким, карапузного вида майором-особистом. Майор бросил на Еланина неприязненный взгляд зло смотревших из-под черного лакированного козырька надвинутой на лоб фуражки не менее черных глаз и, толкнув плечом, прошагал в комнату, захлопнул за собой дверь. Еланин поморщился от недоброго взгляда майора и, недоумевая и проклиная в душе капитана, которому понадобилось, неизвестно зачем, заставлять Еланина писать все то, о чем тот поведал ему десять минут назад (причем капитан в подробнейшем виде и так сам все записывал), направился к окну. Примостившись на подоконнике, принялся писать. Наморщив лоб, скрупулезно извлекал из памяти мельчайшие детали, сопутствовавшие происшедшим событиям. Писал и пытался найти в написанном хоть тень собственных ошибок. И, не находя нигде даже таковой, приходил в недоумение и раздражение от всего того, что происходило с ним сейчас… Подобным образом проработал полчаса. Еланин уже исписал один лист и принялся за второй, когда в коридоре послышались шаги. Ну шаги и шаги – что тут такого, мало ли кто может идти куда-то по своим делам. Однако эти шаги были другие – непохожие на быстрые и деловитые – связного или дежурного, спешащих на доклад. Наоборот, они приближались медленно и в то же время неотвратимо, гулким эхом отдаваясь в голове.

Еланин прекратил писать, сжав пальцами авторучку, замер, весь подобрался в тревожном ожидании, застыл в таком положении. Он боком сидел на подоконнике, сидел без движения, устремив неподвижный взгляд в окно, будучи не в силах не только повернуться, но даже и пошевелиться. Разум как-то мгновенно отключился, лишь с каждым отзвуком разносившегося по коридору удара сапогом о гулко и четко грохотавший паркетный пол все сильнее и сильнее билось сердце, да безотчетная тревога вдруг быстро стала переходить в мгновенно охватывающий, приводящий в оцепенение ужас. Каждая мышца, каждый нерв подобрались и напряглись внутри Еланина. В ту минуту он чувствовал все лишь интуитивно, его разум не подавал никаких причин для беспокойства, тогда как интуиция дала четкое определение – эти шаги предназначены ему. Еще несколько секунд продолжалось леденящее кровь оцепенение. Наконец он резко зажмурился и, так же резко открыв глаза, повернул голову в сторону коридора.

Три темных силуэта различил Еланин в полумраке. Они приближались не быстро, но и не медленно, с той твердой и неподдающейся сомнению уверенностью, что дойдут до своей цели при любых обстоятельствах. И они были уже рядом…

Первым в полосу падавшего от окна света вошел лейтенант. Он остановился, двое других стали у него за спиной. Все трое в той же форме, что и беседовавший с Еланиным капитан; все трое смотрят так же, как и встретившийся в дверях Еланину майор. Они еще не произнесли ни слова, а Еланин уже знал – они пришли за ним, пришли, чтобы увести в сумрак этого коридора, и, как только он переступит светлую полоску, прошлое исчезнет навсегда. За эти последние до развязки секунды он мысленно уже отказался от прошлого, успел смириться с происшедшим и даже с горькой для себя иронией мысленно отметил: а что же он еще мог ожидать? Только это и больше ничего. Так было со многими, теперь так будет и с ним.

Но все, вот он, конец.

– Подполковник Еланин? – будничным голосом спрашивает лейтенант.

– Да.

– Вы арестованы. Сдайте оружие.

Еланин снимает ремень с кобурой и портупеей, передает лейтенанту. Тот перебрасывает все это через согнутую в локте левую руку, коротко говорит: «Пройдемте» – и сам первым идет вперед. За ним Еланин, за его спиной двое охранников. Вспомнив про оставленные на подоконнике листы, Еланин на мгновение останавливается, смотрит из темноты на светлый прямоугольник окна. Но он уже за чертой, до этого света ему не добраться. Как не добраться и до выделяющихся на белом подоконнике торопливыми, неровными строчками листов. Два недописанных листа никому не нужной и никого не интересующей правды. Еланин поворачивается и под недовольный окрик охранника «Пошел, пошел» исчезает в темноте…

Потом… Потом было страшно. Больно и страшно. Иллюзии о, может быть, все-таки сносном обращении на первом же допросе рассеял сваливший Еланина со стула удар по лицу, когда на вопрос, какие он получал задания от немецкой разведки, Еланин ответил, что не понимает, о чем идет речь. И пока двое здоровенных парней, находившихся тут же, от одного из которых (по едва заметному кивку следователя) Еланин получил тот первый неожиданный удар, водворяли подполковника на прежнее место, следователь принялся очень споро и доходчиво объяснять. Все выходило стандартно просто: полковник Даниленко, командир дивизии, одним из полков которой командовал Еланин, еще перед войной был завербован немецкой разведкой.

В силу этого он предательски снизил уровень боевой подготовленности личного состава, материальной части, вел сам и с помощью вступивших с ним в сговор лиц разлагающие моральный дух советских воинов разговоры и т. д. Одним словом, развернул широкую вредительскую деятельность, направленную на подрыв боевой мощи Красной Армии. Среди таких «вступивших в сговор лиц» числился и подполковник Еланин. На вопрос же Еланина, какие против него имеются доказательства, следователь отвечал, что бездействие Еланина в качестве командира полка за первые десять дней войны является хорошо продуманной изменой, согласованной с командованием дивизии.

– Да вы же сами были правой рукой Даниленко! – наседал на Еланина следователь, маленький лысоватый человек с коротенькими усиками «под Берию».

– Пусть мне об этом скажет лично полковник Даниленко. – Еланин вытер кровь с разбитой губы.

Следователь отвечал, что полковник Даниленко это подтвердить не может, потому что сдался в плен немцам. Дальнейшую болтовню следователя Еланин уже не слушал. Лишь под монотонный говорок представился ему мысленно его бывший комдив и подумалось, может ли такой человек сдаться в плен. Всему сказанному в этом кабинете относительно Даниленко Еланин не придавал никакого значения. Тот факт, что все это ложь с начала до конца, не требовал для него никаких доказательств, просто сам себе хотел ответить на вопрос: мог или не мог Даниленко добровольно оказаться в плену. Ведь для этого совершенно не обязательно быть «немецким шпионом». Многие, не выдержав навалившийся на них кошмар первых дней войны, выбирали плен. И Еланина интересовала лишь эта сторона: мог или нет? И вспоминая их последнюю встречу, если подобное можно назвать встречей, когда под шквалом огня на КП дивизии Даниленко, раненный в голову и руку, но продолжавший командовать, отдавал Еланину приказания, вспоминая твердость его слов и решительность действий, сейчас, сидя в этом кабинете, Еланин с уверенностью себе отвечал: нет, подобное невозможно, этот человек лучше изберет смерть, чем плен. И грош цена всему сказанному здесь следователем: в глазах Еланина ему никогда не удастся никакими доводами оклеветать Даниленко. Может ли он, Еланин, после всего услышанного и происшедшего здесь верить в то, что эти люди поставят все на свои места? Бесспорно, нет.

С презрением посмотрев на разглагольствовавшего следователя, Еланин отвернулся к стене. Тот, красочно закончив свою разоблачительную речь, пододвинул к Еланину уже заранее отпечатанный на машинке лист, тоном сочувственным и проникновенным, но в то же время и выражающим уверенность в том, что, дескать, виноват – надо отвечать, ничего не поделаешь, закон есть закон, произнес:

– Подпишите, товарищ подполковник, вам же легче будет, снимете с души лишние грехи.

Еланин повернулся в сторону следователя и, глядя прямо в его застывшие в ожидании глаза, отделяя каждое слово, сказал:

– Ну и сволочь же ты.

Следователь отошел от стола, выпрямился, с достоинством застегнул воротник гимнастерки.

– Что ж, придется поговорить с вами по-другому…

Через полчаса Еланина, избитого и окровавленного, в клочьями висевшей гимнастерке и изорванных брюках, протащили под руки, сдирая по бетонному полу коридора кожу с босых ног, двое охранников и, швырнув в общую камеру, захлопнули гулко стукнувшую за ними железную дверь.

И потянулись самые страшные в жизни подполковника дни. Несколько раз его вызывали на допрос и каждый раз доставляли в камеру в том же виде, что и в первый день его пребывания здесь. И на каждом допросе Еланин, скорчившись на полу под градом ударов и накрепко сжимая кулаки, доведенный почти до бессознательного состояния, упорно держался за колотившуюся в голове мысль, ставшую тогда смыслом его существования, – не подписать ничего. Сколько продолжался этот кошмар с каждодневными избиениями, сказать трудно – подполковник вскоре потерял счет дням. Но продлись он еще хоть немного, и Еланин был бы забит до смерти.

На смену одной пытке приходит другая. Так случилось и с подполковником. Неожиданно его вдруг перестали вызывать на допросы. Сначала он был несказанно рад этой представившейся возможности не быть битым каждый день, но вскоре его стала мучить неизвестность. О нем, казалось, забыли. Из камеры, где он находился, постоянно кого-то водили на допросы, кто-то не возвращался совсем, он же, подполковник Еланин, перестал вдруг интересовать всех. Так продолжалось месяц, два. За это время Еланин многое и о многом передумал; но томящая, угнетающая неизвестность за свою судьбу ни на миг не оставляла его. Она росла с каждым днем, захватывая постепенно все его существо, превращая Еланина в доведенный до душевного изнеможения комок нервов. Временами ему казалось, что он сходит с ума. Он ложился на бетонный пол, закрывал глаза, и его трясло, как в лихорадке.

И вдруг, как гром среди ясного неба, сообщение об освобождении. Не знал, да и не мог знать подполковник Еланин в то морозное ноябрьское утро, кому был обязан своим избавлением. А он, этот избавитель, был рядом, в этом же учреждении и в том же качестве, что и Еланин всего несколько часов назад. И уж конечно, не догадывался подполковник, выходя из кабинета следователя и впервые за долгое время не слыша за собой тяжелых шагов и постоянных окриков держать руки за спиной, что он, все тот же избавитель, всего в нескольких шагах от него за стенкой, в соседнем кабинете, и что этот избавитель начальник штаба, или, как здесь принято обо всех заключенных говорить с приставкой «бывший», бывший начальник штаба их дивизии майор Глянцев.

Будучи раненным, Глянцев был доставлен из района Минска по только еще налаживающемуся воздушному мосту в Москву с базового аэродрома одного из партизанских отрядов. Пять месяцев назад, тоже раненный, майор Глянцев отстал от пробивавшихся с боями из окружения остатков дивизии. Был подобран в лесу местными жителями, укрывался в деревне. Потом отправился в только что организовавшийся партизанский отряд. Выздоровев после ранения, воевал, и воевал неплохо. В ноябре опять был ранен и с ближайшим самолетом отправился в госпиталь, уже в наш тыл. В госпиталь, как думал майор. На самом же деле на прибытие в Москву «ближайшего пособника предателя Даниленко», хотя оно и вызвало в соответствующем отделе НКВД некоторое недоумение и удивление, тут же прореагировали должным образом. Само собой разумеется, что Глянцев вместо госпиталя отправился в другое место, и спрашивали его там отнюдь не о состоянии здоровья. То, что майор был ранен, и ранен тяжело, не интересовало решительно никого – применяемые к нему меры нисколько не ослабевались. Поэтому неудивительно, что через три дня Глянцев, раз был еще жив, то, что называется, «давал показания». В действительности же подписывал заранее подготовленные «правдивые признания относительно себя и старших офицеров дивизии»; одному Богу известно, что заставило этого избитого и изможденного человека, в котором едва теплилась жизнь, пробежав глазами по бумаге «О преступных действиях бывшего командира полка подполковника Еланина», отодвинуть ее прочь и сказать, что это честный и ни в чем не повинный человек. Следователь настаивать не стал: рядом лежала папка с подписанными «показаниями» на других офицеров – дело было сделано. А относительно Еланина решено было перепроверить материалы следствия. Возможно, тот факт, что и никаких материалов-то и не было, а единственный живой свидетель высказал оправдательный приговор, или то, что Еланин столь долго не признавал свою вину, а может быть, решили действительно поразмыслить над происшедшим с подполковником Еланиным, но, скорей всего, все это, вместе взятое, и вдобавок то, что немцы стоят под Москвой, явилось причиной освобождения подполковника. Но сам Еланин ничего этого не знал и о причинах мог лишь гадать. Для него кошмар кончился, начался для другого – майора Глянцева. Впрочем, для майора он продолжался недолго: однажды он совсем, как и многие другие, не вернулся в камеру. И все на законных основаниях…

А Еланин, получив назначение, отправился в Западную Сибирь, где формировались новые части. На фронт его дивизию перебросили в начале марта. И теперь он был здесь, в южной России, на все той же должности командира полка.

16

В землянке было сумрачно и прохладно. Там, наверху, зависла в раскаленном душном воздухе под безоблачным сводом неба, пронизанная палящими лучами солнца, всеобъемлющая и, казалось, всепроникающая жара, а здесь от самих стен, выложенных необструганными досками, через щели между которыми время от времени с тихим шорохом сыпалась на деревянный неровный настил пола земля, веяло какой-то приятной сыростью.

Рядовой Глыба уже примерно полчаса разделывался с оставшейся в котелке от обеда гречневой кашей, лениво сгребая ложкой со стенок котелка отварную крупу, неторопливо отправляя ее в рот и так же без спешки с солидным видом работая челюстями, деловито поплевывая на пол попадающееся на зуб просо. Одновременно с этим Глыба вел неспешную беседу с сидящим за другим концом стола Синченко. Разместившись на сколоченном из обрубков табурете, Синченко усиленно драил свою винтовку, не поднимая головы и не прекращая своего занятия, отвечал Глыбе. Изредка со своих нар вставлял краткие реплики или замечания Архип Дьяков. Несколько человек отсыпались после своей смены, еще несколько были в охранении, сержант Дрозд отлучился куда-то по хозяйственным делам, и лишь Рябовский безмолвно и все так же на отшибе сидел в самом дальнем углу землянки.

Разговор тянулся долго и безо всякой темы: перескакивали с пятого на десятое, задавалось два-три вопроса, высказывалось столько же мнений или ответов, и вот уже речь шла совсем о другом. Поговорили о делах во взводе, отметили, причем все единодушно, что сержант стал последнее время что-то сильно зажимать выдачу продуктов из суточного пайка. В связи с этим упомянули и о поваре, который не далее как вчера обделил Глыбу щами и вдобавок вовсе не дал ему и Лучинкову хлеба. Посмеялись над Лучинковым, который в отличие от Глыбы, тут же потребовавшего своей порции, настоять на выдаче себе хлеба по неизвестной причине почему-то постеснялся. Досталось насмешек и на долю Золина, поделившегося с Лучинковым своей осьмушкой, пришли к выводу, что Золин тоже довольно странный, хотя, конечно, мужик добрый. Когда взводная тема была исчерпана, перешли к проблемам более глобальным, как то: например, что бы было, если война началась бы, скажем, на год позже или хотя бы этой весной. Тут ведущая роль принадлежала Дьякову, который решительно заявил, что было бы то же самое, потому что никто никому не верит, а за год ничего не изменишь, да и менять-то что-либо особого желания ни у кого не наблюдается. Синченко и Глыба ни возражать ему, ни соглашаться с ним не стали, и лишь последний, многозначительно поведя бровями в сторону подозрительно зашевелившегося в своем углу Рябовского, перевел разговор на более безопасную тему. Поговорили о рыбалке, о лошадях. Глыба рассказал историю о том, как у него перед самой войной пропала корова и как потом ее обглоданные волками кости нашли в овраге, а его, Глыбы, жена долго после этого плакала, но не по корове, а по тому, что плохая это примета. И действительно, меньше чем через неделю началась война, и его забрали в армию, и с тех пор он ничего не знает о своих родных, потому что их деревня теперь находится в глубоком немецком тылу… Синченко с горечью и злобой посетовал, что у него забрали коня в колхоз. Сразу же после войны с Польшей забрали. Столько лет был, и ничего, а как только Западную Украину присоединили—и нет коня. Потом и его самого в армию. Глыба опять покосился на Рябовского, и тогда Дьяков начал рассказывать о танках, давая технические характеристики новых моделей KB и Т-34. Но Глыба опять побоялся, что его собеседники выскажут, мягко говоря, что-нибудь нежелательное, и взял инициативу на себя, вспоминая разные забавные вещи из своей деревенской жизни. Наконец речь зашла о евреях. Первым о них упомянул Синченко, заметив, что сам Гитлер хоть по слухам и здорово их режет, но отношение к ним, на его, Синченко, взгляд, имеет, потому что-де читал он, будто настоящая его фамилия вовсе не Гитлер, да и с бабушкой у него вроде бы не все в порядке. Синченко даже вспомнил, где и при каких обстоятельствах читал – в одной польской газете, издаваемой для украинцев, когда ездил во Львов на ярмарку, как раз перед нападением Германии на Польшу.

– Агитация тогда шла, вот они и напечатали, – рассказывал Синченко относительно прочитанного. – Только как же его настоящая фамилия…

И он стал припоминать, перечисляя:

– Шильков, Шилков, Шильгубастер…

– Шикльгрубер, – подсказал Дьяков.

– О! Точно! – обрадованно воскликнул Синченко. – Шикльгрубер. А замаскировался под Гитлера. Зачем? Хотя вон Ленин – он тоже не Ленин, а Ульянов. Но тот хоть так и писал: Ульянов-Ленин. А этот фамилию чужую отхватил и помалкивает.

– Откуда ты знаешь, – возразил ему Дьяков. – Может, он у себя в Германии и не скрывает, что Шикльгрубер.

– Как же, держи карман шире, – недоверчиво усмехнулся Синченко и отрицательно покачал головой. – Тогда бы всем стало ясно, что он жид. И тогда он бы другую политику касательно евреев проводил. А тут суди сам, чистота расы… Славяне уже, по-ихнему, неполноценные, про жидов и говорить не приходится.

– Тогда скажи мне, зачем он, по-твоему, против своих же пошел? – настаивал Дьяков.

Подобный вопрос поверг Синченко в затруднение.

– Не знаю, – откровенно признался он.

– А! – торжествовал Архип. – Не знаешь, потому что не прав ты, парень. Шикльгрубер Шикльгрубером, а евреем он являться вовсе не обязан. А относительно перемены фамилии я думаю так: в партийных интересах. Опять же пример с Лениным. Скажи, зачем он фамилию менял? Отвечаю: конспирация. Ну там далее, перевороты, ответственное руководство партией и страной, это понятно. И остался Ленин Лениным. И с Гитлером так же. Так что он не еврей. Иначе бы не вел такую политику.

– Писали, что… – начал было Синченко, но Дьяков решительно перебил:

– Верь больше этим шляхтичам. Соврут – недорого возьмут! А на своих убеждениях я стою твердо. Вот тебе еще пример. – Он понизил голос. – Сталин ведь тоже не Сталин, а…

Осторожный Глыба, уже бывший до этого достаточно бледный, при последних словах Архипа поперхнулся кашей. Откашлявшись, сомкнул губы, уничтожающе посмотрел на Дьякова и, прошептав: «Рябовский сзади», высунул перед собой из-под стола сжатую в кулак кисть. Дьяков сделал вид, будто ничего не замечает, и нарочно громко произнес на всю землянку:

– А что, это ни для кого не секрет. Настоящая фамилия товарища Сталина – Джугашвили.

Глыба закачался на своем табурете, а на верхних нарах зашевелился младший сержант Уфимцев. Свесив вниз голову, сержант оглядел собравшихся мутным взором и хриплым со сна голосом пробормотал:

– Так точно.

После чего уронил голову на грудь, и через мгновение по землянке уже разносился его мерный басистый храп.

Дьяков и Синченко, запрокинув головы и схватившись руками за животы, беззвучно хохотали, Глыба, вцепившись пальцами в край стола, чтобы не упасть, готов был заплакать. Перехватив его несчастный взгляд, Дьяков, перебарывая распиравший его смех, вполголоса спросил:

– А что, Петро, хотелось сказать: «Рябовский, заткни уши!»

И, будучи не в силах больше сдерживаться, повалился на нары, уткнувшись лицом в рукав гимнастерки, лежал так, содрогаясь всем телом. Наконец оба, и Дьяков, и Синченко, успокоились, а когда поглядели на Глыбу, на лице его уже играла веселая улыбка. Обращаясь к Дьякову, Глыба заявил:

– Теперь я понимаю, за что тебя отправили на курорты Беломорья.

Лицо Дьякова на мгновение омрачилось, и, устремив ставший вдруг грустным взгляд куда-то в сторону, он печально произнес:

– К сожалению, там можно оказаться и за меньшее.

С минуту все молчали. Затем Синченко с видом непримиримого черносотенца произнес:

– А вообще-то все жиды сволочи.

– Не все, – покачал головой Дьяков. – Как и в любой нации, люди разные бывают. И евреи тоже разные. А сволочей и среди русских полным-полно. Что, разве не так?

– Среди жидов больше, – настаивал на своем Синченко.

– Нет, – снова возразил Дьяков. – Человек, я говорю слово «Человек» с большой буквы, весь заключен внутри. Его душа, его характер, как следствие его поступки, взгляды, оценки – все это внутри его существа, является его внутренним миром, миром, в котором царит разум. А разум не имеет национальности. Разум, культура поведения, образованность – все это вещи, которые нельзя загнать в строго ограниченные для каждой нации рамки. Либо они у человека есть, либо их нет. Независимо от национальности. Исходя из этого и людей оценивай.

– Ну ты и загнул… А как же кровь, признаки, передающиеся по наследству, отличительные черты каждой нации. Ведь они есть, что бы ты мне ни говорил тут. У каждого кровь по-разному играет. И это не переделаешь, нация такая, своя у каждого. И ведет человек себя в большинстве своем сообразно своей нации. Разве не так?

Синченко ждал ответа, заранее считая, что теперь уж Дьякову сказать нечего – против природы не попрешь. Но ответ последовал, неожиданный, серьезный и холодный:

– Ты рассуждаешь сейчас, Иван, как самый настоящий нацист. Только что ты ругал Гитлера и его политику, а сам, по сути дела, пришел к тому же. Ты предлагаешь отбирать людей не по интеллекту и добрым качествам души, а по крови. Я, может быть, даже неподходящее слово употребил – отбирать. Никакого отбора быть не должно. Ни отбора, ни оценки на «качество». В любом физическом теле, в любой оболочке, изображающей внешний вид человека, должен развиваться человек внутренний. И я еще раз повторяю: независимо от национальности. Иначе будет стая волков. Понял ты это, шовинист малороссийский?

Синченко молчал, но тут в разговор вмешался Глыба:

– Хорошо, Архип. Но давай рассуждать. Мы начали с евреев, к ним же вернемся. Обрати внимание, евреи есть, пожалуй, в каждой стране. И чем они занимаются? В большинстве своем это торговцы. Не будем разделять их на всяких-яких, там, на категории. И ты мне можешь сейчас опять доказывать, что я говорю – как ты там загнул – о неполноценности наций, но Иван прав – в каждом заложено что-то свое, в каждой нации. Заложено природой. Какие-то особенности характера, какие-то склонности и тому подобное. И одинакового «идеального» человека с большой буквы в любой внешней физической оболочке, как ты изволил выражаться, воспитать невозможно. Все равно заложенное возьмет свое, как ни крути. Но остановимся на евреях. К ним у меня отношение особое, прямо скажу – противное отношение. В моем понимании – торговцы, и все. Что хочешь продадут и что хочешь купят. Ничего святого у них нет, а самое главное – нет родины, наплевать им на нее. Это я больше всего в людях ненавижу, когда на родину наплевать. А евреи плюют, с детства их такими видел…

Глыба помолчал, потом произнес:

– У нас с Иваном, конечно, образованности не хватает тебе возражать да все обоснованно доказывать. Но евреи есть евреи. Других не трогаю, а эти. – Глыба вздохнул. – Ладно, зря мы об этом…

– Н-да. – Дьяков прищелкнул языком, обвел взглядом своих собеседников. – Да вы, ребята, я смотрю, националисты.

– Националисты? – переспросил Глыба. – Хорошо, я тебе такой случай расскажу. Из моей же жизни. Гражданская война была, голод, жрать нечего совершенно. Я тогда еще мальчишкой был, в городе мы жили, отец на станции сцепщиком работал. По весне погиб он: не рассчитали что-то, вагон на него налетел, между теми блинами железными его и прижало. В общем, на третий день помер. А семья большая, восемь ртов, я старший, кормить-то надо. Это мы потом к дядьке в деревню переехали… Ну как припасы к концу подошли, иду я в лавку на станцию. Деньги, понятное дело, не берут. Менять мне не на что. Так я и ходил в эту лавку надели две, клянчил, как последний нищий, упрашивал – не дают. Лавочник еврей, гнида, и гнида не потому, что еврей, а просто сволочь он, гад проклятый, как вспомню, кулаки чешутся. – По лицу Глыбы пошли красные пятна, кулаки сжались. Он говорил прерывисто, с остановками. – Но я тебе доскажу, Архип… Семья с голоду пухнет. Я и в долг просил, на коленях упрашивал, а он… он меня на улицу вышвырнул и пригрозил, что убьет, если еще приду. А я на другой день все равно иду. Пусть, думаю, убьет, хоть о еде тогда думать не надо будет. С утра в городишке нашем что-то непонятное началось: по окраинам шрапнель бьет, на одной из улиц перестрелка. Подхожу к площади, узнаю: большевичков-кормильцев турнули. Я в лавку. Вхожу «Пан Яков, – ему, – пан Яков, Христа ради…» Он меня в охапку и на улицу. Чуть прямо не под ноги коню. Оборачиваюсь – гляжу, казаки, впереди офицер в погонах. «В чем дело, хлопец», – спрашивает, по-доброму спрашивает. Разузнал, кто я есть и почему здесь, и кто и как со мной поступил. Я ему все начистоту выложил. «А ну на коня», – говорит. Я забрался к нему, он шашку вон и вперед… Дверь этому гаду к чертовой матери высадили, въехали в лавку прямо на коне. И айда направо и налево крушить все. Что, скажешь, белогвардейцы, погромщики? Нет, справедливость… А потом офицер этот мне и говорит – бери, парень, сколя унесешь. Я из амбара два пудовых мешка и упер. Волоком тащил. А еврей твой по заслугам получил али нет, скажешь?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю