Текст книги "Не отступать! Не сдаваться!"
Автор книги: Александр Лысев
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 16 страниц)
И Егорьев испытал вдруг то чувство, которое бывает у человека, решающего задачу, которое было у него не раз, в школе, когда задача эта не решается и приходит время сдавать работу. А затем узнаешь, как все было просто и, что самое неприятное, отчего у него не раз пунцовым огнем загорались щеки, что решение это было просто и доступно, что все было по мере твоих возможностей. Только теперь от решения этой задачи зависят жизни…
«Зависели! – мысленно поправил себя Егорьев. – А теперь все прах, и в этом виноват я…»
«Но почему я? – тут же в голове его стали возникать различные оправдывающие его обстоятельства. – Я же доложил, что это странно, я ведь объяснил все детали… Ведь, в конце концов, не я решаю! Все могло свершиться или не свершиться независимо от меня!»
Но что-то сидящее внутри его все равно твердило: «Виноват, и ты виноват!» Наконец Егорьев почувствовал, что еще немного, и у него расколется голова. В висках стучало, и мысли стали путаться, и все время всплывало это: «Виноват, и ты виноват!…»
Не желая больше ни о чем думать в данный момент, Егорьев побежал, но вскоре остановился – куда бежать? Что-то знакомое показалось ему в окружающем пейзаже. Этот окоп… Да ведь это же тот самый окоп, в котором был он вчерашним утром, тогда, перед атакой. Вот здесь стоял Полесьев, а здесь был старшина, приготовившийся давать ракету. Но где же тогда блиндаж?…
Егорьев огляделся по сторонам. Взгляд остановился на груде обломков. Доски, бревна наката – все свалено в кучу, перемешано друг с другом, расщеплено и медленным пламенем постепенно превращается в головешки.
Лейтенант догадался, что это все, что осталось от его блиндажа. С минуту он стоял без движения, глядя, как с тихим потрескиванием тлеют бревна и доски.
– Товарищ лейтенант! – раздался сзади чей-то голос.
Егорьев обернулся: перед ним стоял младший сержант Уфимцев. Грязный, без каски и оружия, с покрытым сажей лицом и в прожженной в нескольких местах гимнастерке, Уфимцев испуганно смотрел на своего взводного.
– Что же это такое делается, товарищ лейтенант? – наконец вымолвил он.
– Где все? – вместо ответа спросил Егорьев.
– Я не знаю, – передернул плечами Уфимцев. – Мы были в охранении, когда все это началось. Меня засыпало землей… Это был настоящий кошмар, товарищ лейтенант.
– Да хоть кто-нибудь здесь остался живой?!! – теряя самообладание, отчаянно закричал Егорьев.
И без того испуганный Уфимцев весь съежился, снизу вверх глядя на Егорьева, тихо пробормотал:
– Я не знаю. Я вообще ничего не знаю и не понимаю!
Видя, что тут больше делать нечего, Егорьев направился в обратный путь вместе с Уфимцевым. Проходя мимо того места, где до недавнего времени была землянка первого отделения, а теперь небольшой бугор с наваленными на него сверху бревнами и досками, лейтенант вдруг услышал, как кто-то усиленно долбит из-под земли. Егорьев и шедший за ним следом младший сержант остановились, прислушиваясь. Действительно, почти под ними раздавались приглушенные удары.
Вдруг кто-то слабо, еле слышно заголосил с подвыванием:
– Братушки, помогите, пропадаем! Света божьего не видать, пособите, братушки!
– Не скули, вылезем, – обрывая первого, огрызнулся чей-то другой голос, слышимый более четко и сильно.
И снова из-под земли же послышалось долбанье. Затем кто-то третий совсем по-детски стал громко всхлипывать, но тот же решительный голос произнес:
– Заткнись и не вой! Лучше помогай…
Теперь удары послышались с удвоенной силой.
Неожиданно они прекратились, и распоряжавшийся под землей человек с раздражением кому-то сказал:
– Рябовский, что ты встал, как у тещи на блинах, а ну дай сюда винтовку!…
Стало слышно, как кто-то передает винтовку, затем лязгнул затвор, и тот же голос скомандовал:
– Разойдись!
Один за другим последовали пять выстрелов, потом Егорьев с Уфимцевым услыхали, как внизу грохнулась брошенная на пол винтовка.
– Глухо, – сказал чей-то другой, четвертый голос.
Вслед за этим тот, кто так жалобно взывал о помощи, со злостью выговаривал стрелявшему:
– Ты какого черта дыму напустил, и так дышать нечем! Хочешь, чтобы мы здесь задохнулись, командир хренов?
– Тогда только так, – снова раздался голос командовавшего и опять последовали удары.
Егорьев, которому эти голоса показались знакомы, нагнулся и крикнул прямо в песок:
–Эй! Кто там?
– А кто там? – раздалось снизу.
– Синченко, вы? – прокричал Егорьев.
– Лейтенант! Лейтенант! – взахлеб обрадованно заорали внизу несколько человек, затем Синченко сообщил:
– Нас тут, понимаете, завалило. Проснулись – и с концами…
– Сколько вас? – спросил Егорьев.
– Пятеро, – последовал ответ.
Через мгновение Синченко опять заговорил:
– Вы вызовите саперов, а то нам одним отсюда не выбраться.
– Какие саперы! – воскликнул наверху Егорьев. – Мы здесь вдвоем с Уфимцевым, и больше никого. Вы бы видели, что тут делается!
Внизу, в замогильной темноте землянки, все пятеро переглянулись, ища глаза друг друга. Затем Лучинков, повалившись на нары и уткнувшись лицом в подушку, снова начал всхлипывать.
Золин, нагнавший несколько минут назад на всех тоску своими жалобными завываниями, теперь принялся успокаивать окружающих:
– Лейтенант выручит, лейтенант что-нибудь придумает…
– Что лейтенант, лейтенант! – рассердился Дьяков. – Лейтенант ничего не сделает один!
Лучинков, не поднимая головы, заплакал навзрыд.
– Кому говорю – замолчи! – прикрикнул на него Синченко. – И без тебя тошно!
– Я так чувствую, что мы отправимся вслед за старшиной и остальными, – поскреб затылок Рябовский.
– Куда ты отправишься, меня интересует меньше всего, – огрызнулся Синченко и, уже обращаясь наверх, к Егорьеву, закричал. – Эй, лейтенант! У вас есть чем копать?
Егорьев переадресовал вопрос к Уфимцеву:
– У вас есть чем копать?
Младший сержант вытащил из притороченного к ремню чехла саперную лопатку:
– Вот!
– Есть, есть, – сообщил Егорьев вниз и приказал Уфимцеву: – Копайте!
Младший сержант принялся за работу.
– Я пойду, может, кого-нибудь еще найду – на помощь пришлю, – сказал Егорьев Уфимцеву и, крикнув вниз: «Я скоро!», направился на КП роты. …Старший лейтенант Полищук сидел в уцелевшей части землянки ротного, накручивая ручку полевого телефона, безуспешно пытаясь связаться с комбатом. За этим занятием застал его рядовой Глыба, пришедший с оставшимися солдатами роты: человек десять из первого взвода и примерно столько же из третьего. О втором взводе, занимавшем оборону на высоте, вообще не было ни слуху ни духу. Вероятно, там все погибли. Из офицеров, кроме Полищука и Егорьева, в роте живым не отыскалось ни одного. По меньшей мере потери роты за сегодняшнее утро составили семьдесят с лишним человек, то есть почти половину от полностью укомплектованного состава, а если брать с учетом предыдущих боев, то от первоначальной цифры осталось не более двадцати процентов.
Когда на КП вернулся Егорьев, Полищук был занят своими горькими подсчетами.
– Лейтенант! – встретил он Егорьева. – Ну, что там у вас?
– Со мной семь человек, – доложил Егорьев. – Но…
– Что – «но»?
– Пятерых завалило в землянке, – объяснил Егорьев. – Нужна помощь. Там один копает, но это не серьезно. Надо бы человек восемь. Дадите?
– Восемь человек?! – всплеснул руками Полищук. – Да у меня всего лишь вот… считайте. – Он указал рукой на стоявших тут же солдат. – Двадцать три человека, я уже сосчитал.
– Ну не погибать же им там, – возразил Егорьев.
– Верно, конечно, – почесал затылок старший лейтенант. – Ладно, берите пятерых. Можете их у себя и оставить. Когда выкопаете остальных, займете оборону на прежних позициях… Кстати, почему немцы не атакуют, как вы думаете?
– Не знаю, – пожал плечами Егорьев. – Наверное, думают, что тут уже атаковать нечего.
– Если так, то они не далеки от истины, – криво усмехнулся Полищук, но добавил после некоторого молчания: – Ничего, мы вообще-то им еще покажем.
– Рваные портки с голой задницей? – качая головой, усмехнулся Егорьев. – Нам больше показать нечего.
– Ладно, берите людей и ступайте…
Егорьев и пятеро солдат, в числе которых был и Глыба, ушли, а Полищук принялся заново сколачивать взводы. Разделив оставшихся восемнадцать человек поровну, думал, кого бы назначить командирами, как вдруг (как потом выяснилось, из политуправления дивизии, куда отправились по инициативе младшего политрука за какими-то патриотическими прокламациями) явились Баренков и Дрозд. И, естественно, тут же получили предложения быть командирами взводов. Младший политрук поначалу было упорствовал, желая большего, но, после того как Полищук прикрикнул на него хорошенько, дал согласие принять взвод. Дрозд же согласился с радостью, благоразумно рассудив, что, заделавшись взводным, ему будет уже не страшен лейтенант Егорьев, от которого Дрозд по своем возвращении ожидал получить нагоняй за отлучку из подразделения, командование которым было на него временно возложено, да еще при всем том, что случилось в это утро.
И пока Полищук приводил хоть в какой-то порядок совершенно расстроенную оборону, Егорьев, пользуясь тем, что немцы пока не появлялись, принялся вызволять заваленных в землянке. Общими усилиями сумели докопаться до бревен наката и начали было уже эти бревна поднимать, как младший сержант Уфимцев сообщил, что со стороны высоты идут какие-то люди. Схватив бинокль, Егорьев принялся смотреть на этих людей, остальные, прекратив работу, смотрели на лейтенанта, ожидая, что тот скажет.
– Немцы, – сказал наконец Егорьев, и все вокруг забегали, засуетились, не зная, что им делать.
– Продолжать работу! – прикрикнул на солдат лейтенант. – Быстрее, быстрее!
Те принялись поддевать ломами и кольями огромные бревна, пытаясь сдвинуть их с места. Снизу им помогали как могли, напирая на потолок и желая вытолкнуть хоть одно бревно.
Немцы тем временем приближались. Они шли гурьбою, неторопливо, положив руки на висящие на ремнях автоматы, громко переговариваясь и даже хохоча. Им, видимо, и в голову не приходило, что после такого шквала огня в русских траншеях останется хоть кто-нибудь живой.
А они, эти живые, со страхом поглядывая на подходящих немцев, с лихорадочной поспешностью и огромными усилиями как сверху, так и снизу, предпринимали попытку за попыткой выпихнуть наружу распроклятые бревна. В конце концов одно из бревен не сдюжило, стало поддаваться, под него тут же просунули несколько кольев и откатили в сторону. Из образовавшегося промежутка показалась голова рядового Синченко. Однако вылезать Синченко почему-то не спешил.
– Да чего вы там копаетесь! – закричал выведенный из себя Егорьев. – Выходите скорее, мне воевать некем!
Синченко отрицательно замотал головой:
– Не выйдет. Плечи не пролезают, надо еще одно бревно убрать.
Не дожидаясь указаний со стороны лейтенанта, солдаты снова бросились к накату. Синченко скрылся внутри. Второе бревно откатывали быстро, благо было за что подцепить.
– Вот теперь хорошо, – сказал Синченко, снова показываясь в проеме.
И, уперевшись руками в два крайних бревна, выбрался из землянки. Вслед за ним по очереди вылезли Золин, Лучинков, Рябовский и Дьяков. К великой радости Егорьева, первый был с противотанковым ружьем, последний с пулеметом Дегтярева. Все остальные держали в руках винтовки. Численность взвода сразу же удвоилась, и Егорьев тут же приказал всем рассредоточиться по траншее и приготовиться к бою.
А немцы были уже совсем рядом.
«Просто удивительно, что они нас до сих пор не заметили», – подумал Егорьев, стоя в цепи вместе с остальными.
Медлить тем не менее было нельзя. Два других взвода огня не открывали, и Егорьев понял, что это первым придется сделать ему, потому что до него немцы дойдут раньше, чем до других.
Неожиданно громко даже для самого Егорьева прозвучала его собственная команда, и рука лейтенанта с зажатым в ней пистолетом резко опустилась ВНИЗ:
– Огонь!
Взахлеб ударил по приблизившимся на несколько десятков метров к траншее немцам пулемет Дьякова, часто защелкали винтовочные выстрелы. Один из немецких солдат, ближе всех подошедший, сразу же свалился навзничь, несколько упали и, зажимая раненые части тел, скорчившись, поползли назад. Остальные, рассыпавшись в цепочку, открыли ответный огонь из винтовок и автоматов.
Над траншеей засвистели пули. Двое солдат взвода неподвижно остались лежать, уткнувшись лицами в бруствер. Все остальные, в том числе и Егорьев, попрятались за стенку. Немцы же, прикрывая друг друга автоматным огнем, короткими перебежками подбирались к траншее. Дьяков одиночными очередями снова и снова заставлял их залегать, однако назад немцы уже не отползали. Синченко и остальные вооруженные винтовками, передернув на дне траншеи затворы, выныривали наружу, стреляли и тут же прятались обратно, успевая выпустить не более одного патрона. Егорьев, укрываясь за бруствером, стрелял из пистолета по перебегавшим немцам и одного, по-видимому, ранил. Во всяком случае, после очередного выстрела лейтенанта немец схватился за бедро, проскакал на одной ноге несколько метров и спрыгнул в воронку.
Бой явно затягивался, и еще неизвестно было бы, в чью пользу он закончится, не притащи немцы станковый пулемет. Егорьев заметил этих двух немецких пулеметчиков, еще когда они поспешно спускались по склону высоты, неся на руках пулемет. Лейтенант указал в их сторону Дьякову, и тот несколькими очередями заставил немцев попадать на землю. Однако дальше пулеметчики двигались ползком, не обращая внимания ни на какую стрельбу, и вскоре укрылись в одной из воронок. А через минуту на позиции Егорьева обрушился ураганный по силе огонь. Немцы стреляли затяжными очередями, не жалея патронов, поводя то вправо, то влево, обеспечивая беспрепятственное передвижение своих пехотинцев. Буквально выбит был из рук Дьякова почти одновременно попавшими в него несколькими пулями «дегтярев-пехотный». Еще несколько человек были застрелены наповал, оставшиеся в живых со дна траншеи не смели казать и носа. А пулемет все бил и бил и остановился лишь тогда, когда автоматчики достигли бруствера траншеи.
Вскочивший во весь рост Синченко увидал всего в нескольких шагах от себя целившегося в него немца и, уже не успевая выстрелить, швырнул в него свою винтовку, выпрыгивая на противоположную брустверу сторону. Немцы вдруг стали спрыгивать в траншею со всех сторон. Завязалась рукопашная. Один из немецких солдат, держа в руке нож, кинулся на Егорьева. Лейтенант, увернувшись от удара так, что лезвие лишь перерезало ремень портупеи и чуть задело кожу на плече, стукнул немца рукояткой пистолета по началу позвоночника, чуть ниже того места, где кончается сталь каски. Быстро оглядевшись вокруг, Егорьев увидел, что Золин, выставив вперед зажатое в обеих руках противотанковое ружье, отбивается им от наседавших на него двух немцев. На помощь Золину подоспел Лучинков, стукнув прикладом винтовки по голове одного из нападавших. Но тут же на Лучинкова набросился еще один и принялся выкручивать из рук винтовку. Лучинков упорствовал, и тогда немец стал тянуть винтовку на себя. Тут Лучинков разжал руки, и немец, не удержавшись, вместе с винтовкой отлетел к стенке окопа. Оказавшийся рядом Дьяков огрел немца прикладом (ни на что более не годного) пулемета по лицу. После чего он и Лучинков, подхвативший свою винтовку, выбравшись из траншеи, побежали прочь.
Егорьев, сообразив, что здесь находиться уже бессмысленно и что оборона рухнула окончательно, последовал их примеру. Рябовский сунулся было за лейтенантом, но был сбит с ног и обезоружен немецким унтером.
Немцы, быстро растекаясь по траншее, добрались до позиций первого взвода, и там тоже началась драка. Вскоре остатки четвертой роты спешно уносили ноги по направлению к проселку. Рядом бежали солдаты и офицеры из других рот батальона, тоже подвергнувшиеся атаке и опрокинутые немцами. Они еще не знали, что последует вслед за этим утренним наступлением, не знали, что ждет их дальше. Это было только начало…
29
Несколькими часами раньше полковник Себастьянов получил известие о данных приведенным группой капитана Степанкова немцем показаниях. Весть эта поначалу привела полковника в некоторое замешательство. С одной стороны, все доклады, за последнее время поступавшие как от командиров полков, так и от того же Степанкова, уведомляли, что немцы, бесспорно, в ближайшее время что-то затевают. С другой стороны, полученный полковником приказ свыше гласил о том, что никаких наступательных действий со стороны противника на южном направлении предпринято быть не может, и исходя из этого приказа следовало всех, утверждающих обратное, считать паникерами и провокаторами, причем любые приводимые доводы и факты во внимание не принимались.
Таким образом, Себастьянов оказался между двух огней: вроде бы и начальству не доверять никак нельзя, и в то же время нужно быть совершеннейшим идиотом, чтобы продолжать наивно верить, будто бы ничего не происходит, когда твоя собственная разведка приносит сообщения одно тревожнее другого. Впрочем, думать полковник Себастьянов мог что угодно, лишь бы его приказания по дивизии не шли вразрез с общепринятой позицией. Причем неважно, соответствует ли эта позиция здравому смыслу или нет – иначе можно было и «слететь» с поста комдива. А «слетать» полковник никак не хотел, будучи справедливо уверенным, что по законам военного времени с того момента, как он будет отстранен от командования, до того, как он получит пулю в затылок, а в протоколе военного трибунала появится запись напротив его фамилии о том, что он изменил Родине, пройдет не более двадцати четырех часов. Такая перспектива устраивала его меньше всего, поэтому он угождал начальству, то есть не принимал никаких мер по отражению возможного наступления немцев. Себастьянов, конечно, понимал, к каким последствиям может привести его бездействие, но в то же время был прекрасно осведомлен, куда ведет в подобной ситуации чрезмерное проявление инициативы с его стороны. Он исходил из того, что солдатских жизней куда больше, нежели полковничьих, тем более когда эта полковничья принадлежит ему самому.
Тут можно вроде бы подумать о благородстве и самопожертвовании, но с какой стати он, полковник Себастьянов, будет расплачиваться за чужие ошибки, когда всегда можно сослаться на чей-то приказ. Роль безмолвного исполнителя и проще, и не заставляет думать, и, что самое главное, безопаснее. Вдобавок, если честно признаться, служить по-другому он и не умел – уж так приучили. Так разве повинен он в том, что в это летнее утро остались погребенными в траншеях и блиндажах несколько тысяч находившихся под его командованием людей?…
В числе первых покинул Себастьянов занимаемые его дивизией позиции, когда те подверглись атаке немцев. На трофейном «Опеле» прикатил в штаб армии доложить о происшедшем и получить дальнейшие приказания, не испытывая ни малейших угрызений совести. Как рассчитывал полковник, так и произошло: ни единого упрека не получил он от командарма, ибо сам командарм всего неделю назад зачитывал лично ему и другим комдивам распоряжение из Москвы, имея в виду которое Себастьянов ничего не делал для предотвращения наступления немцев, случись таковое.
Но если на лице полковника под сочувственной маской скрывалось злорадство от того, что вот стоит перед ним его командир, еще вчера такой грозный и властолюбивый, а теперь бледный и окончательно выбитый из колеи, то внешность командарма носила истинный отпечаток всего трагизма происходящего – Москве тот верил безоговорочно, и происшедшее для него явилось настоящим шоком.
Получив сбивчивые распоряжения относительно своих дальнейших действий, Себастьянов уезжал от комдива, как ни чудовищно это выглядело в сложившейся обстановке, в хорошем настроении. Что ж, он ни в чем не виноват перед законом. Он – слепой исполнитель (хотя в своих глазах он-то знал себе цену), и его вины в случившемся, а тем более его ответственности за случившееся не существует. А что касается ответственности нравственной – так это наплевать…
30
Взвод лейтенанта Егорьева, пополненный людьми из других подразделений, усиленно копал землю с целью закрепиться на новом рубеже. День следующий не принес ничего, кроме тревог и напряженных ожиданий. Как и всех, Егорьева торопили с рытьем окопов. Вообще с момента перехода немцами в наступление все приказы были торопливые, нервозные, порой противоречащие друг другу. Причина тому была одна: полнейшее смятение как в высших, так и в средних и низших кругах командования, вызванное неподготовленностью к отражению вражеского удара. Смятение то нельзя было даже назвать следствием неожиданности – напротив, в офицерском кругу различные толки и слухи в отношении ближайших действий немцев ходили уже давно, ибо разведка наша не дремала. Но под всем подводило непререкаемую черту беспрекословное приказание свыше – на провокации не поддаваться. И люди действительно верили, что все приготовления, замеченные как с нашего переднего края, так и упомянутые в донесениях разведки, не что иное, как хитроумная провокация коварного врага, замыслившего отвлечь наши главные силы с московского направления. Хотя, конечно, однозначно уверены в этом были не все. Некоторые из командиров сомневались и раздумывали, но таких, что в открытую заявляли бы о готовящемся (даже если у них были неопровержимые факты), почти не было. И это понятно: с высказывающими иные предположения у нас не церемонились никогда. Поэтому среди располагавших таким материалом в большинстве своем царила атмосфера страха перед высшим начальством. Остальной комсостав находился в неведении. Малейшая инициатива или проявление сомнения тут же подавлялись – где намеком и убеждением в правоте и непогрешимости высшего начальства, а где и откровенным (хотя, конечно, и негласным) снятием со своих постов и отправкой не столь далеко, если не сказать похуже. В результате этого большинство простых людей так и оставалось в неизвестности и безо всяких сомнений и подозрений. Многие, догадываясь или имея информацию о чем-либо, молчали, боясь расправы, но тем не менее пытаясь сделать хоть что-нибудь в своих соединениях, дабы не быть застигнутыми врасплох. Некоторые, к числу которых относился и полковник Себастьянов, знали и понимали все, но не делали ничего, опять-таки чтобы оградить себя лично от опасности.
Трагическим финалом всех этих перипетий явился мощный удар немцев, которому не смогли противопоставить ровным счетом ничего, потому что все время ушло на размышления и сомнения в некоторых головах. В умах же большинства время это было занято вообще просто переворачиванием чистых страниц в своем мозгу. И то и другое на деле же вылилось в бездумное, слепое подчинение противоречащим здравому смыслу приказаниям. А расплачивался за все он, русский солдат, устилая своими костьми дороги, по которым бежали на восток неудачливые стратеги и мнительные или просто подлые командиры. Их контрмерам времени уже не осталось. И вот уже снова, повторяя прошлогодние события, стояла на полях разбитая техника, застыли на аэродромах пригвожденные к земле обгорелые остовы не успевших взлететь самолетов, траншеи и окопы становились братскими могилами, по дорогам, тянулись на запад колонны пленных, и по тем же дорогам, только в противоположном направлении, отсчитывали километры, почти не встречая сопротивления, немецкие дивизии…
Столь масштабного представления о случившемся лейтенант Егорьев, бесспорно, не имел. Но наглядным и истинным мерилом происходящего было для него свершившееся с его взводом, всей ротой, батальоном, полком, наконец. Дальше Егорьев не совался, да и нужды в том не было. Для себя лейтенант сделал вывод. Вывод гласил: в деле все оказалось полным противоречием тому, что слышал он и во что верил всю свою сознательную жизнь. Так неужели он так легко может отказаться от своих убеждений? Да и какие, собственно говоря, у него могут быть убеждения? У него была уверенность, что все происходящее вокруг него на протяжении всей его жизни правильно и верно, что по-другому и быть не может. Ну действительно, как по-другому? Он этим жил, за это, считай, пошел воевать. И все было бы на своих местах, знай твердо Егорьев, что такое это, и не будь оно столь противоречиво и расхоже в словах и делах. Словам можно верить, им можно подчинить чувства и идти к цели, ни о чем не думая. Но когда дела становятся противоположностями этих слов, приходится остановиться и попытаться оценить уже с позиций чувств и слова, и дела.
Так что же такое – это?… Егорьев задумался. Это – это жизнь. Не громко ли сказано? Нет, как ни говори, он действительно жил и верил всему, что звучало вокруг него. Сначала у себя дома, в деревне, которая стала потом гордо называться колхозом имени «Солидарности с мировым пролетариатом», затем более научно и обоснованно зазвучали проповедуемые прежде убеждения в средней школе Ленинграда, куда приехал шестнадцатилетний Митька получать среднее образование. «Книжки читать» Митька полюбил еще с детства, прослыв из-за этого порядочным чудаком среди своих сверстников. А книжек в отцовском доме был целый чердак – бог весть зачем отец притащил их целые кипы из библиотеки разоренной старой барской усадьбы. «На растопку», – шутил отец. Но Митька не помнил, чтобы отец или мать жгли книги. Может, «книжки» Митьку и подвели – рано приучился он пропускать прочитанное через себя. И учился – непривычно хорошо по деревенским меркам. В результате после долгих хлопот с оформлением документов для выезда из деревни в город Митька очутился у брата отца, своего дядьки, гордый, полный надежд. Пошёл в одну из ленинградских школ. И погрузился в атмосферу, в которой воспитывали советскую молодежь конца тридцатых годов. Ах какие речи звучали на уроках, за какую прекрасную идею боролись, в какой великой, свободной и счастливой стране жили, какие пламенные произведения революционных поэтов и писателей изучали! Невозможно в это было не верить. А далее… Далее лето сорок первого, дорога из Луги в Ленинград, впервые увиденная в таком количестве кровь, танки… За это хотелось мстить. Других чувств тогда не было. Месть – вот то первое, что овладело тогда Егорьевым по прошествии шокировавших в первые дни блуждания по лесам ужаса и страха.
Теперь же, после боя с немцами и отступления дивизии, после громадных потерь и разрушений и та дорога представилась Егорьеву совсем в ином свете. Появился вопрос: как все это произошло, почему допустили до этого и кто виноват в этом? Только сейчас, когда он стал свидетелем и участником трагедии, подобной увиденной им в сорок первом, но в еще больших масштабах, когда Егорьев, пусть даже на самой низшей ступени командования, прочувствовал на себе всю неподготовленность, боевую и, что самое главное, моральную, именно сейчас зашатались в нем с неимоверной силой все привычные устои.
«Может, не надо приплетать сюда прекрасные убеждения и произведения революционных поэтов, а стоит рассматривать происшедшее лишь как проигранное сражение с тяжелыми последствиями, и не более?» – задал сам себе вопрос Егорьев.
«Нет, надо», – отвечало что-то в нем самом и продолжало раскачивать эти самые устои, причем в союзе с тем странным чувством, которое впервые испытал Егорьев два дня тому назад, на вечерних похоронах после боя за высоту.
«Все война. Там, в этих прекрасных убеждениях, была война, и здесь, сейчас, тоже война. Нигде душе нет покоя, в душе у тебя война, с душой у тебя война», – словно говорило это чувство Егорьеву, разъясняя свою сущность и природу происхождения. И тогда, перекрывая все остальное, встал вопрос: «А зачем все это вообще?»
«Чепуха, – тряхнул головой Егорьев, продолжая мысленный диалог. – Конечно, я устал от войны, но я защищаю свою Родину, и это свято для меня. Даже если предположить, что где-то в моих убеждениях есть какие-то ошибки или просчеты, все это отступит на второй план по сравнению с необходимостью отпора внешнему врагу. Это же тысячелетняя история всех войн на Руси».
«Э-э, не мешай все в кучу, – возразили Егорьеву. – В первую очередь Родина должна быть чиста и свята, чтобы ты после этой войны мог вернуться и отдохнуть душой. А если этого нет, сделай так, чтобы было, и это важнее, чем внешний враг. Иначе не будешь человеком».
«Но это уж слишком, так вообще мне от Родины ничего не останется. И притом, почему я должен этому верить», – возразил Егорьев.
«Решай сам, но учти, если ты об этом задумался, покоя тебе не будет!» – прозвучало напоминание.
Егорьев глубоко задумался, будто прислушиваясь к себе самому. Да, устои-то шатались, но как выйти на истоки этого явления? Кажется, началом тому был разговор с Синченко, происшедший еще раньше, до всего случившегося, когда зашла речь о лучинковской медали. Уже тогда в Егорьеве появилось то новое, заставившее его в первую минуту испугаться самого себя и своего вдруг так внезапно появившегося необычного и непривычного хода мыслей, а в дальнейшем и до сей поры мучившее его сомнениями и желанием понять, постигнуть… Но что он должен понимать? Происходящее? Как ни страшно – это война. Он уже много раз думал о войне и, как ему казалось, несколько привык к ней, освоился… Что же тогда?
Егорьеву вспомнились рассуждения Синченко, поступок Лучинкова, бросившего тогда свою медаль на дно братской могилы. Что он хотел этим доказать, вернее, какие чувства одолевали Лучинкова в тот момент? Сознание собственной вины, раскаяние? Если так, то в чем, в чем должен был раскаиваться рядовой Лучинков? А может, он просил тем самым прощения у погибших? Скорее всего, так. Ведь вряд ли Лучинков преследовал политические цели… А Синченко преследовал, иначе не говорил бы о всей существующей в армии структуре.
«Политические… Почему у меня вдруг появилось это слово? – подумал вдруг Егорьев. – Какая тут политика? Моральная ответственность, последний долг перед павшими, это я понимаю, но политика?…»
И неожиданно Егорьеву в голову пришла очень простая и очень ясная мысль: ведь моральный, так сказать, облик человека складывается из политики страны, в которой он живет, по отношению к этим самым духовным ценностям.
Тут же вспомнилось детство, деревня. Он об этом раньше никогда не задумывался, а ведь, по сути, увиденная им в начале войны и сейчас кровь не была первой. Пришел на память уполномоченный, приехавший из района арестовывать «кулацкого элемента» Никифора, жившего в нескольких дворах от егорьевского дома. Тогда была осень, дороги развезло, и уполномоченный едва добрался на своем тарантасе из центра в отдаленную деревню. Посмотреть на кулака вышли все. Мужики, почесывая бороды, переговаривались друг с другом: «Да-а, каково замаскировался! Ведь давеча ишо с ним гутарил, а тут на поверку выходит – враг. Вот и не знаешь, бывает, кто есть кто на самом-то деле».