Текст книги "Не отступать! Не сдаваться!"
Автор книги: Александр Лысев
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 16 страниц)
22
Синченко, Золин и Глыба принялись за осмотр немецкого блиндажа, а Егорьев попытался допросить пленного. Но тот молчал, будто язык проглотил, а может, ему было плохо, во всяком случае, отворачивался всякий раз к стене, лишь только лейтенант пробовал с ним заговорить. Убедившись, что из немца и клещами слова не вытянешь, Егорьев отошел к столу и присел на табуретку, наблюдая за действиями солдат. Те времени даром не теряли: шуровали по полкам и стоящим около кровати тумбочкам, вытаскивая наружу содержимое.
– Вы не очень-то тут, – предупредил Егорьев, опасаясь, как бы его воины не устроили в блиндаже порядочного погрома.
– Да мы так, только взглянуть, – заверил лейтенанта Золин.
– Эх черт, жаль, вещмешков не взяли, – сокрушался Синченко при виде выгребаемого из тумбочек добра. Он, видимо, был настроен иначе.
– О, лейтенант! – весело кричал Глыба, держа перед собой за воротник серый армейский мундир, найденный на соседней кровати. – Китель не нужен?
Егорьев отрицательно покачал головой.
– А это уж точно пригодится. – Глыба поднял над собой ремень с маленькой замшевой кобурой. Расстегнув кобуру, вынул оттуда легкий удобный «вальтер». – Берите, лейтенант, глядите, вещь какая.
Егорьев и от этого хотел было отказаться, но вспомнив, что револьвера у него теперь нет, а кроме автомата не иметь никакого личного оружия командиру как-то не солидно, сказал:
– Давай.
Глыба кинул лейтенанту ремень с кобурой, предварительно всунув туда «вальтер», и Егорьев, расстегнув свой ремень, принялся насаживать на него кобуру. Но ремень был слишком широкий, и кобура налезать не хотела.
– Да вы возьмите этот ремень, – посоветовал Глыба.
– А куда я портупею прицеплять буду? – возразил лейтенант.
– Да вот же колечки…
– Эти малы.
Глыба порылся по кровати еще и извлек оттуда портупею.
– Вот! – обрадовался он. – Как раз подойдет.
И передал лейтенанту новенький, приятно пахнущий недавно выделанной кожей ремешок. Егорьев снял свой ремень и портупею и облачился в ремни немецкие.
– Красота! – воскликнул довольный Глыба, глядя, как лейтенант, поскрипывая амуницией, оправляет гимнастерку. – Просто заглядение!
И тут же оба, и Глыба и Егорьев, обернулись на донесшийся из угла блиндажа треск. То Синченко и Золин пытались штыком винтовки вскрыть запертый на ключ кованный железом сундук.
– Осторожно, а вдруг там бомба, – предупредил Егорьев.
– В запертых на ключ сундуках бомбы не держат, – налегая на штык, с натугой ответил Синченко.
– Эй, эй, да вы же сейчас все тут разломаете, – сказал Егорьев, глядя, как Синченко отдирает от сундука прибитое к нему железо.
– Не наше, не жалко, – не оборачиваясь, бросил Синченко.
– Нет, так не возьмешь, – качая головой, сказал Золин.
– Тогда так…
И прежде чем лейтенант успел что-либо сообразить, Синченко выхватил у Золина свой автомат и длинной очередью по кругу выстрочил из сундука замок. Затем ударом ноги отбросил крышку назад.
– Что там? – кинулись к сундуку Золин и Глыба. И в ту же секунду оба с восхищением и изумлением воскликнули: – Ах!
Синченко достал из сундука бутылку французского коньяка, в другой руке держал две банки консервов.
– Вот так бомба, – заглянув в сундук, сказал Золин.
Егорьев подошел к сундуку и, нагнувшись, тоже посмотрел. На его дне вдоль стенки стояло полдюжины бутылок, таких же, как и та, что была сейчас в руках у Синченко. Около бутылок ровными рядами разместились банки всевозможных консервов, остальное пространство, чуть ли не до половины высоты сундука, было завалено плитками шоколада, коробочками с какими-то разноцветными кубиками, вафлями в бумажной обертке, пачками сигарет и еще чем-то, небольшим, продолговатым, завернутым в фольгу.
У всех, не исключая и лейтенанта, при виде такого богатства пооткрывались рты.
– Эт-то что, все наше теперь? – заикаясь от волнения, тихо спросил шокированный найденным Глыба.
– Нет, его! – с хохотом кивая головой на привязанного к кровати немца, сказал Синченко. – Конечно, наше.
И принялся набивать себе карманы. Золин взял всего лишь несколько пачек сигарет, мотивировав отказ от остального тем, что он-де сладкое не любит. Зато Глыба как с цепи сорвался: греб все без разбору и остановился лишь тогда, когда класть было уже решительно некуда.
Егорьев хотел было уже сказать: «Прекратите мародерствовать», но потом передумал, решив, что пусть берут – заслужили. Сам лейтенант из чистого любопытства взял одну плитку шоколада и, надорвав красочную обертку и отломив маленький кусочек, принялся жевать. Шоколад оказался горький и невкусный и с нашим ни в какое сравнение не шел. Егорьев поморщился и со словами «Ну и дрянь» бросил плитку обратно в сундук.
– У них все такое, – сказал Синченко. – Обертка там, упаковка, это красиво, все рационально, продумано, а начнешь есть – вырви глаз.
– А это что? – спросил Егорьев, повертев в руках небольшую коробочку и высыпая себе на ладонь из нее горсть разноцветных кубиков.
– Напитки разные, – отозвался Синченко.
– Напитки? – удивленно переспросил лейтенант.
– Ага. В воду кладешь, оно там растворяется. Ну, конечно, в определенных пропорциях, знать надо. И пей себе на здоровье.
Золин презрительно покосился на содержимое егорьевской ладони, бросил:
– Химикат.
Однако лейтенант коробочку со столь удивительными напитками положил в карман и, достав из сундука нечто облаченное в фольгу, принялся разворачивать.
– Смотрите-ка, хлеб, – еще больше, чем по поводу напитков, удивился Егорьев.
– Конечно, хлеб, – сказал Синченко таким тоном, будто для него вскрывать и осматривать подобные сундуки было каждодневным и давно уже привычным делом. – Видите, какой он мягкий. Годами храниться может.
Егорьев пощупал хлеб: тот действительно не уступал по качеству свежевыпеченному. Однако один недостаток лейтенант все же отметил:
– А запах хлебный утрачен.
Синченко усмехнулся:
– Тут уж, как говорится, не до жиру, быть бы живу.
– Нет, у нас хлеб вкуснее, – покачал головой Егорьев, попробовав немецкого. – У нас чувствуется, что хлеб ешь, а это мякина какая-то.
– Ну что, лейтенант, куда остальное-то девать будем? – спросил Синченко. – Набрали до отвалу.
– Раздадим всем бойцам взвода.
– Вообще-то полагается сдавать трофейщикам, – напомнил Синченко.
– Как вам не стыдно! – набросился на него лейтенант. – Если сами напихали, аж карманы поотвисли, так другим, значит, дулю? Нет, пусть все по справедливости будет, они не хуже вашего воевали.
– Ваша воля, – пожал плечами Синченко.
– Золин, вызовите сюда сержанта Дрозда, пусть разделит содержимое между солдатами, – приказал Егорьев. – И особенно смотрите, чтобы сигареты не зажулил… Да, еще скажите старшине, чтобы подготовил список убитых и раненых.
– Доверять Дрозду сундук, что козлу огород, – усмехнулся Золин.
– Ладно, идите, идите, – рассмеялся Егорьев. – Если что, мы ему всем взводом рога отшибем.
Все захохотали, довольные ответом лейтенанта, и Золин, улыбаясь, вышел из блиндажа.
Минут через пятнадцать в блиндаж явился сержант Дрозд. Положив на стол список, вытянулся по стойке «смирно». Сержант за рекордно быстрое время просмотрел и перерисовал фамилии убитых и раненых и теперь, гордясь своим трудом, подобострастно смотрел на Егорьева.
– Вы это зачем? – кивнул головой на список лейтенант.
– Пришел делить трофеи в соответствии с вашим приказанием, – отрапортовал Дрозд.
– Нет, я не о том. Почему вы список составляли, ведь было приказано старшине. Где Кутейкин?
– Убит, – ничуть не изменившимся тоном произнес сержант.
Егорьева как громом ударило. Мгновенно побледнев, он отошел к столу и, сев на табуретку, приказал Дрозду:
– Берите сундук и шагом марш отсюда.
Тот, обхватив руками сундук и чуть не застряв с ним в узком проеме двери, поспешил покинуть помещение.
Егорьев обхватил голову руками и закрыл глаза. Старшина. Насколько привык он к этому человеку. Такой опытный, всегда рассудительный, хладнокровный, он был, казалось, сама надежность. И, чего уж там говорить, взводом Егорьев командовал не без его помощи и совета, даже, пожалуй, они вдвоем командовали. Кутейкин был правой рукой лейтенанта, а что теперь? И снова мысли Егорьева пришли к тому же: «Будь проклята эта война!…»
23
С пришедшим на только что взятые рубежи вторым взводом на новые позиции Егорьева прибыл старший лейтенант Полесьев. Ротный явился в блиндаж в сопровождении своего ординарца и фельдшера. Последний первым делом осведомился, есть ли здесь раненые. Егорьев молча указал на лежащего на кровати немца. Фельдшер направился к нему, а Полесьев, приказав всем остальным покинуть помещение, отошел вместе с лейтенантом в противоположный угол блиндажа. Оба присели за стол. Ротному необходимо было отдать Егорьеву кое-какие распоряжения и в то же время не хотелось начинать с сухого делового тона, а, наоборот, было желание сказать лейтенанту что-нибудь теплое, одобряющее, ведь для того это был все-таки первый бой. Но подходящих слов как-то не находилось, и поэтому Полесьев молчал. Первым заговорил Егорьев. Не глядя на ротного, тихим голосом сообщил:
– Кутейкин погиб.
Полесьеву тут же вспомнился этот старшина, пытавшийся выгородить отставших от роты бронебойщиков. Старшина тот на памяти Полесьева остался нагловатым малым, но, видя столь удрученный вид Егорьева, Полесьев сказал:
– Жаль.
И снова наступило молчание. Наконец, видя, что каких-либо приветливых слов в адрес лейтенанта ему сказать так и не придется, Полесьев перешел к делу:
– Ваши потери?
Егорьев, не зная, считать или не считать полесьевского телефониста, на мгновение замешкался, потом сказал:
– Десять убитых и четверо раненых.
И все же считая необходимым сообщить, произнес:
– Еще ваш телефонист.
– Та-ак… – протянул Полесьев. – Потери противника?
– В траншеях обнаружено семь трупов. Захвачен один пленный. О раненых судить не могу – ушли за реку.
– Если таковые имелись, – усмехнулся старший лейтенант и, тут же вновь приняв серьезное выражение лица, сказал:
– Вам приказано отойти на исходные позиции. Здесь займет оборону второй взвод. – И, как бы извиняясь, добавил: – Сами понимаете – авангард. А у вас едва-едва двадцать человек. Поэтому если что, так полнокровный взвод все надежнее.
Ротный поднялся и, хлопнув Егорьева по локтю, сказал:
– А вообще-то молодцы. Вас и особо отличившихся солдат представим к награде. Сейчас здесь закругляйтесь – и всем, кроме охранения, отдыхать. Молодцы! – повторил он еще раз. И уже собирался уходить, как вдруг раздался зуммер телефона.
Егорьев взял трубку и, протягивая ее через несколько секунд Полесьеву, сообщил:
– Вас, комбат.
Разговор был короток. Ротный проговорил в трубку всего лишь одно слово: «Буду» – и вышел из блиндажа.
Егорьев отправился делать необходимые для перебазировки распоряжения.
24
Выйдя от лейтенанта и захватив с собой ординарца, Полесьев, спустившись по склону высоты, шел в штаб батальона. Капитан Тищенко приказывал срочно явиться на какое-то экстреннее совещание, и теперь Полесьев ломал голову, чему это совещание может быть посвящено и к чему такая спешка. Он уже миновал бывшие всего несколько часов назад нашим передним краем позиции и вышел на дорогу, ведущую в хутор, когда сзади громадным, громыхающим облаком пыли его нагнал грузовик. Водитель резко затормозил, остановив машину прямо перед Полесьевым и его ординарцем.
– Вам до хутора? – спросил высунувшийся из окошка кабины шофер с всклокоченной косматой головой.
– До хутора, – отвечал ординарец.
– Тогда лезьте в кузов.
Полесьев и ординарец не заставили себя просить дважды, и через минуту оба уже тряслись по ухабистой дороге в кузове полуторки, слушая с середины рассказ о приемах охоты на медведя, который поведывал сидящий у заднего окна кабины молодой солдат с зажатой меж колен винтовкой своему соседу. Сосед, по-видимому, уроженец Средней Азии, затаив хитроватое выражение в глазах-щелках и то и дело кивая головой, будто бы слушает, искоса поглядывал на Полесьева с ординарцем, выпуская синие клубы дыма из маленькой изогнутой трубочки, замершей в уголке рта. Так продолжалось минут пять, пока вдруг сам рассказчик, оборвав себя на полуслове, резко повернулся к кабине и прикладом винтовки несколько раз грохнул по железной крыше:
– Эй, Макарыч, останови на минутку!
Шофер, врезав по тормозам с такой силой, что все сидящие в кузове чуть не попадали со своих мест, приоткрыл дверцу кабины:
– Чего тебе, Андрюха?
– Чего-чего, – усмехаясь, перепрыгнув через борт на землю, сказал Андрюха. – Говорю же: минутку!
И направился в придорожные кусты.
– А-а! – понимающе протянул шофер и, встав на подножку, заглядывая в кузов, спросил: – Больше никому не надо?
Выяснилось, что «надо» полесьевскому ординарцу. Вслед за ординарцем спрыгнул и сам Полесьев, решив немного размять ноги, затекшие при сидении на протянувшейся вдоль борта грузовика узкой неудобной скамеечке. И солдат, и ординарец вернулись быстро, забрались в машину. Ординарец подал Полесьеву руку, перегибаясь через борт, и ротный уже готов был за нее схватиться, мельком увидав смеющееся лицо закрывающего дверцу шофера, как вдруг откуда-то со стороны реки послышался быстро нарастающий свистящий звук, и в ту же секунду перед глазами старшего лейтенанта взвихрилось багровое пламя, стеганув по ушам оглушающим грохотом. Сразу несколько осколков, сокрушая на своем пути реберные кости, вошли в грудь Полесьева, его отшвырнуло назад на добрый десяток метров от грузовика и с силой ударило о дорогу. Лежа на спине, он открыл глаза, и, к его удивлению, все звуки, сколько он ни вслушивался, неожиданно исчезли вокруг – он оглох. Он попробовал пошевелиться – тело было непослушно, но боли он не почувствовал, лишь тупо засаднило в переломленном позвоночнике. Оставаясь на одном месте, он смотрел на объятый пламенем грузовик с в клочья разнесенной прямым попаданием снаряда кабиной, на отлетавшие от бортов быстро превращающиеся в головни доски, на перегнувшуюся, неподвижную и все еще как будто подающую ему руку фигуру ординарца, которую со спины уже лизали языки пламени, смотрел, и в мозгу, в единственно еще живой его, Полесьева, части, остановилась одна мысль, одна фраза: «Как все оказалась до смешного глупо…» И последнее из чувств его, чувство сожаления за свою окончившуюся жизнь, не находя более места в искореженной груди, острым спазмом остановилось в горле. Судорожно сжимаясь помимо его воли и сознания, из горла, пытавшегося издать крик, вылетел слабый хрип, ибо на крик уже не хватило сил.
25
Известие о возвращении на исходные позиции во взводе Егорьева было принято неоднозначно. Хотя большинству было решительно все равно, где располагаться, нашлись и недовольные.
– По моему мнению, это самое настоящее хамство! – стоя посреди отвоеванной у немцев землянки, горячо говорил Синченко. – Да, да, хамство, иначе никак не назовешь. Мы, понимаешь ли, гробились, эту высоту брали, а теперь отдавай ее почем зря второму взводу.
– А твоего мнения, Иван, никто не спрашивает, – усмехнулся сидящий на боковой перекладине перевернутого стола Золин.
– Слишком много я в своей жизни всего отдавал, – зло отпарировал Иван.
– Есть приказ, – так же спокойно продолжал говорить Золин, – и ты обязан его выполнять. А рассуждать за тебя будет товарищ лейтенант. – И, еще раз усмехнувшись, добавил: – И отвечать.
Золин знал, отчего Синченко в дурном расположении духа и так ерепенится: пришедшая во взвод из штаба батальона трофейная команда загребла львиную долю содержимого из известного сундука, с которым нерасторопный Дрозд умудрился попасться начальнику наряда трофейщиков. При этом не избежали чистки и особо распухшие карманы, в том числе и синченковские.
– На что это ты намекаешь? – насупившись, спросил Дрозд, имея в виду последнюю реплику Золина.
– Ни на что, – так же равнодушно и спокойно, пожимая плечами, ответил Золин. – Просто говорю как есть…
– Значит, выходит, все это зря было, – не унимался Синченко. – И атака, и потери, да еще плюс ко всему… – Он чуть было не сказал «провороненный сундук с барахлом», но вовремя осекся, сообразив, что эти понятия в один ряд ставить нельзя.
– Почему – зря? – переспросил Золин. – Мы же не немцам высоту отдаем. Вот если бы…
– Нет! – перебил его Синченко. – Я про другое. Останется взвод на прежних позициях, и никому никакого дела нет, что треть личного состава здесь угрохали. Похвалили нас, по головке погладили, и будя – топайте, ребятки, на все четыре стороны, на свое прежнее место, тут дальше без вас разберутся. Используют нас. – И, будучи все-таки не в силах удержаться, прибавил: – А сами только трофейщиков присылать могут за чужим добром!
Последняя фраза сопровождалась злым взглядом на жующего галету сержанта Дрозда. Это был уже камушек отчасти и в его огород, и все солдаты, будучи солидарными с Синченко в своих чувствах относительно утраченного сундука, оторвавшись от своих дел, ненавязчиво, но внимательно посмотрели на адресата скрытой поддевки. Однако Дрозд попросту не сообразил, что дело касается его престижа.
– Начальству видней! – прикончив галету и качая перед собой поднятым пальцем, назидательно проговорил он.
– А я говорю – несправедливо! – Синченко отвернулся и стал смотреть в стену.
– Послушай, – подходя к Ивану и беря его за плечо, разворачивая лицом к себе, угрожающе заговорил Дрозд. – Ты у меня вот где сидишь. – Дрозд провел ребром ладони по своей жирной шее. – Помяни мое слово – отправлю тебя лес рубить, если не успокоишься. И еще кое-кого… – добавил он уже совсем тихо, тем не менее внятно, угрюмо обводя взглядом всех сидящих в землянке. И, видимо удовлетворившись произведенным впечатлением, громко и поучительно продолжал: – Запомните все: интересы солдата не должны проникать дальше кухни. Ясно?
«Уж твои-то интересы при всем желании действительно дальше кухни не проникнут», – подумал Синченко, видя перед собой злобно уставившиеся на него тупые глазки Дрозда, горевшие огнем желчной ненависти. И он посмотрел на сержанта так, что тот сразу понял – волей-неволей, а когда-нибудь Синченко все же отправится на лесоповал.
Отвернувшись от Ивана, Дрозд яростно прокричал на всю землянку:
– Чего сидите?! Через десять минут выступаем, собираться быстро!…
В три часа дня взвод Егорьева, передав позиции второму взводу, спускался с высоты. Усталые солдаты с понурым видом тащили на плащ-палатках убитых, шедшие следом санитары несли раненых на брезентовых медсанбатовских носилках. Вернувшись на свой прежний рубеж, Егорьев, распорядившись выставить охранение и велев всем остальным отдыхать, сам решил направиться к раненым. Они расположились в землянке третьего отделения, вернее, даже не в землянке, а перед самым ее входом. Все четверо были тяжелые, их растрясло в дороге, и теперь фельдшер, суетясь вокруг них, делал повторные перевязки. Санитары стояли поодаль, со спокойным видом куря и негромко разговаривая, ожидая, когда можно будет нести дальше. Медсестра, поначалу помогавшая фельдшеру делать перевязки, долго кусала губы и, когда переворачивали раненного штыком в живот рядового Кунцева и у того вдруг хлынула кровь, не выдержав, разрыдалась, сказав сквозь слезы, что не может на это смотреть. Ее пришлось увести, и теперь фельдшер делал свое дело один, но вдвое медленнее. Когда подошел Егорьев, он заканчивал перевязывать последнего.
– Ну как? – спросил лейтенант, приседая рядом.
– Как? – фельдшер скривил губы в безразличной усталой усмешке. – Двое, почитай, вот-вот дойдут, у третьего тоже шансов мало, а вот тот, – фельдшер указал на полулежащего красноармейца с так забинтованной головой, что торчал всего лишь один нос, – этот, может, и выберется. Только он слепой, и если разбинтовать, мать родная не узнает.
Все это было произнесено настолько буднично и спокойно, что Егорьева даже передернуло. Впрочем, винить фельдшера в отсутствии человечности он тоже не мог – для того это была каждодневная и уже настолько, что называется, приевшаяся работа, что выполнял он ее с однообразием стоящего на конвейере человека, констатируя факты и делая заключения, отдавая свои силы настолько, что на чувства и эмоции их уже не хватало. И сейчас Егорьев, глядя на раненых и на фельдшера, с тем особым чувством протеста и возмущения человека, который видит эти же качества в себе и с каждым днем ощущает, как они усугубляются в нем все больше и больше, подумал, насколько сильно война корежит не только человеческое тело, но и человеческую душу. И душу – он чем дальше, тем глубже убеждался в этом на собственном примере – пожалуй, в первую очередь.
С охватившими его вдруг с особенной силой состраданием и жалостью Егорьев тихо произнес:
– Вы… не надо лучше об этом… при них.
Фельдшер пожал плечами:
– Они все равно не слышат… и не понимают.
Будто бы в опровержение его словам красноармеец с обвязанной головой слабо пошевелился, и Егорьев увидел, как под белой марлей бинта шепчут что-то его губы.
Но фельдшер этого не заметил. Обернувшись к санитарам, он громко проговорил:
– Эй! Давайте сюда, загружайтесь!…
Егорьев смотрел, как кладут санитары на носилки людей, как одна за другой скрываются за поворотом их фигуры. Последним клали на носилки Кунцева. Фельдшер вдруг, бросив на Кунцева подозрительный взгляд своих наметанных прищуренных глаз, смотрел так несколько секунд, затем взял за руку державшего Кунцева под мышки и готовившегося положить на носилки санитара:
– А ну-ка погоди, положь…
Санитар повиновался. Фельдшер нагнулся над солдатом, двумя пальцами отогнул веки, посмотрел на зрачки. Поднимаясь и вытирая руку о полу гимнастерки, сообщил Егорьеву:
– Этого можете причислить к списку убитых.
Егорьев не ответил и, повернувшись, быстро зашагал к своему блиндажу. Только сейчас вдруг неожиданно для себя подумал: а нужна ли была вообще эта атака, не с военной точки зрения, а так, чисто по-человечески. И еще впервые подумал о войне не как о справедливой защите своего отечества, а как о кровавой и бессмысленной драме; подумал не именно об этой войне, а о войне вообще, подумал чисто по-человечески…
Тем временем взвод Егорьева разместился на своих старых, уже ставших давно привычными позициях. Синченко, забросив винтовку на свои нары и сняв ремень, готовился было, пользуясь отсутствием Дрозда, отправившегося проверять охранение, снова развить свои мысли по поводу учиненной, по его мнению, над ними несправедливости, как вдруг в землянку вошел рядовой Лучинков. На лице Лучинкова светилась радостная улыбка, и, что повергло главным образом окружающих в глубокое изумление, на груди его, сияя новенькой чеканкой ярче улыбки владельца, была… медаль «За отвагу». Не говоря никому ни слова, Лучинков важно прошествовал под удивленные взоры и при случившемся с его появлением всеобщем молчании к своему месту и, усевшись, свысока обвел взглядом всех находившихся в землянке.
Первым нарушил молчание Золин.
– Вернулся, значит? – спросил он, кашлянув в кулак.
– Вернулся, – подтвердил Лучинков тоном, в котором звучали нотки досады и нетерпения оттого, что он, мол, пришел сюда в ореоле славы, а ему задают такие отнюдь не связанные с его подвигами вопросы. И, ожидая таковых вопросов, Лучинков снова выжидательно посмотрел вокруг.
– Герой, значит. Наградили? – опять спросил Золин.
– Ага, – заулыбался Лучинков, кивая головой.
И, будучи уже не в силах удерживать на своем лице гримасу величия и высокомерия, принялся рассказывать:
– Ну, братцы, и история со мной произошла. Как известно, отправил меня товарищ лейтенант в санчасть. Сижу я там в палатке медсанбатовской, от скуки помираю. Рана пустяковая, а выпускать меня что-то не спешат. В общем, тоска. Со мной рядом тоже раненые. Все, конечно, тяжелее, но был один… – Лучинков усмехнулся. – Концентратом отравился, тоже положили.
– Вот-вот, скоро и мы там будем. Нам Дрозд хорошее продуктовое обеспечение создал… – бросил злобную реплику Синченко.
– Ты давай про медаль, – нетерпеливо напомнил из своего угла Рябовский.
– Верно, все это ерунда, к делу не относится, – продолжал Лучинков. – В общем, сижу я там. На третий день моего пребывания вбегает после завтрака военврач, очень суетится, командует, чтобы все улеглись на свои места. Мы, значит, все ходячие, сразу по койкам. В чем, думаем, дело? Военврач нам тогда и объясняет: прибыл сюда ни больше ни меньше, а какой-то генерал и что желает этот генерал поглядеть, в каких условиях находятся раненые, и не исключено будто бы, что будет этот генерал особо отличившимся вручать правительственные награды. Ладно, мы лежим. Кто потяжелей – крепится, кто полегче, наоборот, мучеников из себя строят, и тоже как будто терпят. Я на себя несчастный вид напустил, одеяло до подбородка натянул, не шевелюсь, жду. Входит генерал. Роста огромадного, усищи с подбородка свисают. Глазами во все стороны как зыркнет и басом на всю палатку: «Здравствуйте, товарищи раненые!» Мы ему так слабо, вразнобой отвечаем… Побыл он у нас, с военврачом поговорил, у кой-кого спросил, где и как ранен был. Доходит очередь до меня. А генерал соседу моему действительно орден вручил. И еще нескольким. Подходит, значит, ко мне: «А вы, товарищ солдат, при каких обстоятельствах ранены были?» Я ему отвечаю: «Ловили с напарником изменника родины, да и обернулось дело для меня боком». – «Ну как, поймали? – спрашивает генерал. – Дезертира-то?» – «Нет, – говорю, – убежал». Генерал смеется. Спросил меня, с какой я части, имя, фамилию. Даже про довоенное мое деревенское житье-бытье немного расспросил. Хороший, душевный генерал. Да потом вдруг достает коробочку и вынимает эту медаль. «За проявленное мужество при исполнении воинского долга», – говорит. Серьезно говорит. Ну, я вижу, дело-то не шутейное. Поблагодарил его, он со мной за руку попрощался, пожелал всем скорейшего выздоровления и ушел. На следующий день меня выписали. Вместе с той медалью.
И не успел Лучинков договорить последних слов, как лицо его вновь расплылось в счастливой, добродушной улыбке. Все, и Золин одним из первых, тут же стали поздравлять орденоносца, хлопая по плечу и называя молодцом и героем, хотя никто так толком и не понял, в чем состоял его подвиг. Но радость была всеобщая. Один лишь Синченко оставался мрачен и со странным блеском в глазах смотрел на происходящее, не говоря ни слова.
– Да хватит тебе дуться, Иван, – подходя к Синченко и дружески легонько ударяя его кулаком в грудь, произнес Золин. И, думая, что причиной такого состояния его товарища является неприятное впечатление, оставленное разговором с Дроздом о распроклятом сундуке, попытался его успокоить. – Да забудь ты о шмотье фрицевском. Понимаю, всем обидно, но не до такой же степени. И об этом придурке-сержанте не беспокойся – ничего он тебе не сделает. У парня радость, – Золин кивнул на Лучинкова, – а ты…
– Радость, – машинально повторил Синченко, неестественно усмехаясь, и, тут же вновь нахмурившись, покачал головой: – Сундук-то я уже давно из башки выбросил. И об этом кретине не стану беспокоиться. – Иван внимательно посмотрел в глаза Золину. – Нет, тут другое. Я вот только тебе сказать не могу.
Золин молча отошел в сторону. Вскоре чувство восхищения Лучинковым мало-помалу уступило место обычным будничным разговорам и занятиям, и солдаты, разойдясь по своим местам, стали каждый заниматься своим делом.
Лучинков подошел к продолжавшему стоять в задумчивости Синченко.
– А старшина говорил, что медаль получить тяжело, – чуть улыбнулся он и, трогая того за плечо, спросил: – Ну ты чего, Иван?
Синченко молчал.
– Слушай! – спохватившись, как будто забыл (он действительно забыл) и в то же время чтобы поддержать разговор, спросил Лучинков. – А где старшина? Я, понимаешь ли, брал у него зажигалочку… Эх, чудо! – не удержался Лучинков от восхищенной реплики по поводу зажигалочки… – Так надо отдать. Брал на один день, а тут ранение, санчасть… В общем, неудобно получается. Где Кутейкин?
Синченко не торопился с ответом. Некоторое время он о чем-то размышлял и вдруг, будто озаренный важной мыслью, с каким-то нечеловеческим оживлением повернулся к Лучинкову, посмотрев на него в упор своим ледяным взглядом:
– Где, говоришь, Кутейкин? Пойдем…
Они вышли из землянки, на мгновение задержавшись у порога.
Над горизонтом разливалось зарево заката. Небо на западе сверкало багряными отблесками, и было видно, как в их свете там, впереди, на противоположном берегу реки, около небольшого, в три двора хуторка, расположившегося в нескольких стах метрах за сожженным мостом, четко вырисовывались очертания возвышавшихся над соломенными крышами домов деревьев. Издали казалось, что деревья в сравнении с хатами еще больше, чем есть на самом деле, и от этого создавалось впечатление какой-то огромной беспредельности мира. Последний луч солнца тонул в медленном течении реки, отражаясь и блистая в нем чарующим душу окрашенным в сочетания нежных тонов изломом, который можно увидеть лишь при редкостном по красоте закате. Стена леса, днем представлявшая собой единую зеленую массу, сейчас, в только что наступивших вечерних сумерках, приобретая вдруг свои отчетливые очертания, каждым отдельным деревом выделялась на фоне пронизывающей ее вечерней зари, и эта картина поражала любого смотрящего своим неповторимым великолепием.
Синченко шел по траншее размашистым решительным шагом, совершенно не пригибаясь и все так же думая о своем. Лучинков, едва поспевая за ним, чувствовал в себе непонятно почему все усиливающееся и усиливающееся беспокойство и, как ни странно (хотя он никак не мог понять отчего), какое-то странное ощущение собственной вины. В чем мог он провиниться, и вообще почему у него вдруг возникла об этом мысль, Лучинков не знал, но эта подсознательная вина и примешивающееся все более и более к ней беспокойство с каждым шагом все сильнее жгли его изнутри.
Наконец они остановились. Оглядевшись вокруг, Лучинков увидел, что они стоят невдалеке от блиндажа командира взвода. Еще некоторое время Синченко пристально смотрел на Лучинкова, потом спросил:
– Скажи, Александр, ты можешь мне объяснить, за что, по-твоему, ты получил эту медаль?
Лучинков с удивлением и непониманием уставился на Синченко:
– Как это – за что?
– Что было в твоем поступке, за что можно получить награду?
– Я тебя не понимаю, – пожимая плечами, сказал Лучинков.
– А я тебе разъясню. – Тон Синченко был холоден и резок. – Скажи, разве заслуживает награды ваша с Золиным смехотворная погоня, когда двумя очередями разогнали вас обоих, а ты еще и получил ранение. Что, я не понимаю, что сделали вы геройского, как вы себя проявили?
Лучинков молчал, сдвинув к переносице брови, только сейчас, в первый раз за все прошедшее с получения им этой медали время, задумался: а действительно, что если не геройского, то по крайней мере достойного награды было во всем происшедшем тогда, когда посылал их Егорьев проверить, жив или нет бежавший Гордыев.