Текст книги "Преодолей себя"
Автор книги: Александр Ежов
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 15 страниц)
Дядя Вася слушал внимательно, не перебивая, неторопливо свернул самокрутку, долго высекал кресалом искру. Наконец прикурил, глубоко затянулся дымом, закашлялся. Настя ждала, что он скажет. А он все молчал и молчал, видимо, трудно ему было принять решение. Да, было действительно тяжело, Настя могла надломиться – ведь не автомат же она, человек. Но выдержала испытание на прочность, и очень даже неплохо. Дядя Вася смотрел на нее с надеждой, подбадривал н лядом, а потом сказал:
– Да, Настенька, лично я решить ничего не могу. Не в моей власти. Тебя направил сюда подпольный райком. Райком направил... – Он помолчал и добавил: – А насчет эмоций, всяких там переживаний, то все мы человеки. У всех нервы. Кругом враги. Везде опасно – и на фронте, и в нашем Острогожске идет война, и мы с тобой вроде бы тоже фронтовики, на линии огня. И погибнуть каждый из нас может в любую минуту. Привыкать надо. Держать нервы в узде. Не расслабляться. Времечко-то, сама знаешь, какое! Кто перехитрил – тот и выиграл. В этом вся истина на сегодняшний день. Поняла?
– Поняла, дядя Вася,– ответила Настя. – Я все понимаю. И что опасно – знаю. Но как пытают своих – не могу глядеть, сердце кровью обливается. Уж лучше бы я на месте Светланки была там, в застенках. Избитая, оплеванная... Сапогами истоптанная. Тяжело мне, ой как тяжело!
Она уронила голову и снова заплакала. Дядя Вася сидел и молчал. Что он мог сказать в эти минуты? Ничего он не мог сказать. Понимал, что тяжело, очень тяжело там, на допросах, что может она и сорваться, не выдержать и... пропала. «Все может быть, всему есть предел,– думал он,– и человек есть человек, со всеми своими слабостями, но что поделаешь – война».
– Не убивайся, родная,– проговорил, наконец, дядя Вася. – Успокойся и рассуди все трезвым умом. Взвесим все «за» и «против». Может, и на самом деле освободить тебя от этой работы? Сообщу в штаб, объясню, что не можешь...
Она подняла голову, и лицо дяди Васи расплылось перед ней, точно в тумане, и стыдно было глядеть ему в глаза, стыдно оттого, что распустила нюни, спасовала. А как же они там, узники фашистских застенков? Что, им легче, что ль?
– Простите меня, дядя Вася,– проговорила она тихо. – Струхнула немного. Просто нервы не выдержали. Глупая я, неразумная... Слезы распустила...
– Слезы – это ничего. Поплакала малость – и успокоилась. Что же будем делать? Докладывать в штаб?
– Нет, не надо. Ведь и на самом деле – им там хуже, заключенным-то, во сто крат хуже. Смертушка висит над каждой головой. И спасать их надо. Спасать. А ведь кто будет спасать?
– Вот ты и будешь, Настя. На тебя вся надежда. Твоя работа очень важна для нас. Очень важна.
– Я понимаю. Так что прошу прощения. Буду держаться пока.
– Ну что ж. На том и порешим. Исполняй свой долг. Перед Родиной исполняй. А теперь иди домой.
Она вышла и почувствовала облегчение, появились ясность мысли, уверенность в себе. Поговорила с хорошим человеком, и вроде бы страхи исчезли, улетучились, как дым. Ведь она на свободе, вот идет уверенной походкой и не боится фашистов. В любой момент может подойти к солдату или офицеру, завести непринужденный разговор на немецком языке. Среди них она почти как своя, пока ей доверяют, даже полицай Синюшихин побаивается ее. Она шла и улыбалась солнцу, которое светило в этот день особенно ярко, словно бы подбадривало ее: «Иди, Настя, иди твердым шагом. Впереди ждет тебя удача. Ты смелая, ты сильная – иди!»
Глава десятая
Все чаще и чаще стали приглашать Настю в жандармерию. Тут были в основном все одни и те же лица: вахтмайстер Вельнер, гориллоподобный Граубе, иногда бывал Брунс, примелькались лица других жандармов. Чаще менялись узники: одни погибали под плетью истязателя, некоторых переводили в другие тюрьмы и лагеря и редко кого выпускали на волю. Палачи, словно по заранее составленному сценарию, ежедневно и ежечасно вызывали на допросы арестованных, избивали до полусмерти, пытались неустойчивых склонить к предательству посулами и лестью.
Настя сильно переживала, когда фашисты издевались над людьми, но старалась быть невозмутимой и спокойной и все же жестоко страдала. Она была впечатлительной и ранимой, иногда, придя домой, прямо в одежде бросалась на кровать и горько плакала. А ночью не могла уснуть, во сне видела все те же картины глумления над людьми, точно наяву, вздрагивала и просыпалась и нередко до самого рассвета не могла уснуть. И так изо дня в день, из ночи в ночь. Она почувствовала, что в ней что-то надломилось. Предчувствие обреченности настолько угнетало ее, что она боялась лишиться разума, потерять память или просто умереть.
И только тогда приходило облегчение, когда в очередную экспедицию брал ее Брунс. Перемена места и остановки уравновешивала в какой-то степени нервное напряжение. Брунс в дороге постоянно шутил, рассказывал пошленькие анекдоты, иногда она смеялась, иногда впадала в грусть. Хотелось побывать дома у матери. Настя не отвечала на вопросы Брунса, а он все приставал и приставал со своими пошлостями, она мрачнела.
В городе она ходила с Брунсом в офицерское кабаре и там внимательно приглядывалась ко всему, глаза ее привыкли подмечать все, а уши улавливали каждую фразу, произнесенную на немецком языке. И все, о чем болтали подвыпившие офицеры, запоминала. Господа офицеры иногда изрядно напивались, выбалтывали ценные сведения о передвижении боевых частей в районе Острогожска и в других местах. Настя все это цепко удерживала в памяти и на другой день передавала по назначению. И что немаловажно – свои познания в немецком языке она совершенствовала постоянно и с неизменным успехом, немцам это нравилось, многие принимали ее за чистокровную немку.
Она почти вжилась в эту для нее враждебную среду. Вела себя непринужденно, будто бы и на самом деле была немкой с берегов Рейна. Иногда она так удачно разыгрывала свою роль, что самой нравилось, как ловко дурачит всех, смеется над немцами.
Брунс к ней заходил с подвыпившими приятелями. Офицеры приносили вино, закуски, устраивали вечеринки. Однажды они пришли ночью, Настя наскоро накрыла на стол, выпила вместе с ними и болтала по-немецки без умолку, шутила, разыгрывала комедию, словно артистка. Брунс, захмелевший уже, обнял ее за талию. Она, вырвавшись из его объятий, закружилась возле стола, точно в вихре, начала ругать Брунса по-русски. Он, почти ничего не понимая, гонялся за ней, не мог поймать.
– Оборотень несчастный! – кричала она.– Паршивец! Прибью. Укокошу дурака!
В конце концов он, видимо, понял, что она ругает его самыми отвратительными ругательствами, и кричал в ответ по-немецки что-то свое непотребное. Наконец, набегавшись, она столкнулась с ним лицом к лицу, он схватил ее за плечи, пытался поцеловать, она резким рывком отбросила его на кровать. Приподнявшись на локтях, он смотрел на нее и хохотал, и она хохотала точно в припадке, а потом кинулась на диван и заплакала. Немцы с минуту гоготали, потом приумолкли, смотрели на Брунса, на Настю, наконец поняли, что шалости привели к слезам. В комнате стояла тишина, неприятная такая тишина, лишь Настя еле слышно всхлипывала, уткнувшись головой в подушку. В эту горькую минуту она вспомнила Федора, вспомнила мать и маленького Федю. И зачем играет перед фашистами фальшивую роль? Роль продажной женщины, роль изменницы, роль падшей. Ведь они, немцы, видимо, так и думают о ней, так оценивают все ее поступки. Эх, была не была! Может, плюнуть этому красавцу Брунсу в рожу – и делу конец? Как надоело разыгрывать всю эту комедию, забавлять полупьяных болванов! И вдруг она услышала вкрадчивый голос Брунса:
– Настя, что случилось? Несчастье какое? Зачем плачешь? Может, обидел тебя, Настя?
Она, смахнув слезинку, посмотрела на Брунса. Он тоже смотрел, ждал ответа. Потом тихо проговорила:
– Боюсь я, очень боюсь...
– Кого боишься, Настя? – опять спросил Брунс.– Нас боишься?
Она ответила:
– Нет, нет, вас я не боюсь. Мне нечего бояться вас.
– А кого боишься? Ну, кого? – Он смотрел на нее вопрошающе, словно бы
жалел.
– Что со мной будет? Вот чего боюсь... Если Красная Армия придет в Острогожск? Муж вернется... Вдруг он живой? Спросит: как жила, чем занималась? Что отвечу? Что? Куда денусь?
Брунс смотрел на нее и молчал. И на самом деле, что он мог сказать? Какие слова? И сам не знал.
– Ну, что будет со мной? – снова спросила она.– Повесят на первой перекладине?
Никто ей не отвечал. Словно бы онемели все. Да и на самом деле – как сложится судьба этой молодой русской бабы? Может, и на самом деле красные вздернут ее, прикончат в один прекрасный день.
– Что же вы молчите? Языки пооткусили? – Последнюю фразу она сказала
по-русски и сразу же перевела ее на немецкий в более смягченной форме: – Языки у вас онемели?
– Они сюда не придут,– сказал Брунс. – Положение у вермахта на Северо-Западе крепкое. Ленинград подыхает от голода. Новгород разрушен и в руках у нас. А до Пскова и вообще красным ой как далеко!
– А если придут? – спросила Настя. Она испуганно посмотрела на Брунса. – Я боюсь, Курт!
Лицо ее приняло такое выражение, что даже Брунс оторопело выпучил глаза. Офицеры переглядывались между собой и молчали: ведь она высказала те мысли, те опасения, которые приходили в головы и к ним ежедневно и ежечасно.
– Не придут они, Настя,– сказал Брунс. – А если такое случится, то не оставим тебя. Своих людей мы берем под защиту.
Она улыбнулась, а сама думала совсем о другом. О чем она думала, им не суждено было знать. В душе своей она была рада, что фашисты поверили ей, а ведь сказала им правду, горькую правду предстоящего возмездия. Она была уверена в том, что это возмездие не за горами. Оно уже началось где-то там, на Курской дуге и в других местах.
Еще раз она посмотрела на Брунса преданными глазами, будто бы в благодарность за великодушие, тихо, очень тихо сказала:
– Спасибо, дорогой мой Курт. Я так и знала – ты меня не оставишь...
Вечеринка была испорчена,– она поняла это, когда немцы под тем или иным предлогом стали расходиться по домам. Остался один Брунс. Он сидел потупив голову, о чем-то сосредоточенно думал. Потом вдруг начал быстро ходить по комнате, приговаривая:
– Настя, дорогая моя Настя! Я люблю тебя, Настя! Просто жить без тебя не могу...
Она не отвечала ему, сама не знала, что ему сказать, сознавая фальшивость его любовных признаний. Он опустился на колени и начал умоляюще просить:
– Полюби меня, Настя. Спаси своей любовью от гибели! Я так полюбил тебя, что не знаю, куда себя деть. Если ты не ответишь на мою любовь, я застрелюсь.
«Ну и стреляйся»,– хотела сказать, но сдержалась, сказала совсем другое:
– Ладно, Курт, не убивайтесь. Возможно, я полюблю вас, но только не сейчас: ведь я замужняя. Ох, если была бы свободной!
– Но мужа, может, и нет в живых. Где он, муж? Ну, где? Там, у красных?
– Возможно, там...
– И будешь ждать его? Думаешь, он простит тебя? Нет, нет, с ним у тебя все покончено! Решительно все!
– Но я немножко обожду, Курт. Я должна немножко обождать...
– Чего ждать? Кого?
– Ведь я замужняя, Курт. Поймите меня – замужняя! А вокруг столько хорошеньких девочек. Каждая вас полюбит. Вы ведь такой красивый, такой элегантный! А кто я? Баба.
Он ушел от нее раздосадованный, даже не попрощался. Теперь она все больше и больше боялась Брунса. Он снова приходил, приставал со своей фальшивой любовью. Она как могла отбивалась, но с каждым новым его приходом домогательства были все настойчивей и наглей. И она решилась на крайнее. Решилась убить его. Убить и ночью скрыться из города. Только таким путем она могла избавиться от него.
Все обдумала до мельчайших подробностей, представляла себе, как он придет к ней, как сядет на стул, как будет приставать со своей «любовью» и как она его прикончит в удобный момент, прикончит одним махом насмерть. Она уже положила в угол топор, прикрыв его тряпицей. Все было подготовлено, и она его ждала. Ждала три дня, и только на четвертый день вечером раздался стук в дверь калитки, настойчивый и нетерпеливый. Сердце екнуло, и она почувствовала, что настал тот миг, когда она должна решиться. Открыла дверь. На пороге, к удивлению, появился полицай Гаврила Синюшихин. Он уставился на нее, похабно этак спросил:
– Не ждала, землячка?
– А чего мне ждать тебя? – сказала она. – Что ты, кум или брат?
– Ну, не кум и не брат, а все же не чужой. Земляки, чай. Как поживаешь? Пришел спроведать.
– Живу – не тужу, как видишь.
– То-то – не тужу, дружков привожу,– намекнул он и осклабился так, что страшно было глядеть на него.– Устроилась, гляжу, не худо. Кавалеры, видать, частенько наведываются.
– Бывают и кавалеры. Их вон сколько – пруд пруди. На что они мне, эти кавалеры?
– Не притворяйся монахиней. Я ведь все знаю. С Брунсом небось крутишь?
– А что, он плохой, что ль?
– Человек видный, не спорю, но ведь чужой. Погостил – и уехал. Укатил в неведомые края. Ведь так может получиться?
– Ну и пускай уезжает. Уедет и приедет. Никуда не денется.
– Ты лучше со мной дружбу веди. Оно верней дело-то будет. Парень я свой. Оформим все как следует, по закону...
– Это с тобой-то, с таким чумазым?
– А что, я хуже этого лейтенантика немецкого? Я же русский.
– Нет, уж лучше с немцем в постель лягу, чем с таким паршивцем, как ты.
– Ну, ты брось! Сама продажная. – Лицо его перекосилось злобой. – По одной, чай, веревочке ступаем... А веревочка-то висит над чем? А? Чуть что – и сорвется. А куда? В трам-тарары...
Я что! За мной грехи небольшие. Над людьми не недолго ждать.
Она уже не боялась его, как прежде, и отвечала смело, можно сказать, лупила больно, с издевкой. Он хрипел от этих ударов, чуть не захлебывался злостью, а она все жгла и жгла словами, точно раскаленными углями:
– Такого холуя, поди, не сыщешь. Вон как стараешься. Петля давно по тебе соскучилась.
– А по тебе – нет?! – шипел он.
– Я что! За мной грехи небольшие. Над людьми не измывалась. А твоя черная душонка вся кровью запачкана. Сколько людей погубил!
– Погубил, согласен. Понадобиться – и тебя ухлопаю.
– До меня – руки коротки. Протянешь – отрубят.
– Не таких, как ты, скручивал. Думаешь, по-немецки выучилась, так они за тебя заступятся?
– А и заступятся. Только пальцем тронь!
– На Брунса надеешься? Небось спишь с ним?
– А хоть бы и сплю. Не с таким, как ты, плюгавый полицай!
– У, стерва!– заскрипел зубами Синюшихин.– Доврусь до шкуры твоей. И Брунс не спасет... Так все обстряпаю, что в петле болтаться обязательно будешь.
– Вперед тебя повесят, предатель паршивый! И прошу очистить помещение, чтоб не смердило в комнате. Давай проваливай!
– Ну, помни! – поднял он кулак. – Я по тебе поминки устрою.
Он гулко хлопнул дверью и скатился по лестнице почти кубарем, обкатывая на
ступеньках бока. Она слышала, как кряхтел и охал он,– наверное, ушибся
изрядно,– отходя от дома, смачно ругался.
– Слава тебе, господи,– проговорила вслух Настя.– Унесло негодяя. Теперь, поди, не заявится.– А сама подумала: «А может, зря нагрубила? С таким, как Синюшихин, надо быть осторожней. Уж очень коварен и мстителен. А вдруг беду принесет? Куда от этой беды денешься? Может только Брунс спасти от расправы. Только он. Но ведь я решила убить его, этого Брунса. Твердо решилась и жду, когда придет. А придет ли? Тут надо посоветоваться с дядей Васей. Обязательно к нему надо пойти, все ему рассказать. Один ум хорошо, а два – лучше». Так она и решила.
А дни шли своим чередом. Разные слухи носились над Острогожском, и Настя прислушивалась ко всему, делала выводы, нужную информацию отправляла по назначению. Аресты и пытки не прекращались, и однажды она узнала, что сидит в городской тюрьме Ольга Сергеевна Бавыкина.
Вельнер уже дважды вызывал ее на допрос. Настя была сильно обеспокоена. В родной деревне она не была уже давно, и что там случилось, какие произошли события, толком ничего не знала.
И еще насторожило одно обстоятельство: у Вельнера появилась другая переводчица, а ее, Настю, перевели работать на биржу труда. В командировки по району перестал брать и Брунс. Она почувствовала, что за ней следят, насторожилась и ждала самого худшего. А вдруг схватят? Кто-то предал? Начнут пытать. Раскроют тайну подпольной организации.
Ночью пошла к дяде Васе. У нее был еще пропуск, и она свободно ходила по городу. Дядя Вася принял в боковой комнатушке, внимательно выслушал, подумал, затягиваясь самокруткой, спокойным голосом сказал:
– Насчет Брунса – это чепуха. Выкинь все это из головы. Если б ты убила его, погубила бы мать и еще кой-кого. Да, вероятно, он к тебе уже не пойдет. В городе и районе идут аресты.
– А как Ольга Сергеевна? Подпольный колхоз?
– О подпольном колхозе они только догадываются. А Ольгу Сергеевну арестовали за хлеб. Хлеб отправили партизанам, а сама не успела скрыться.
– Убить могут?
– Конечно могут. Сожгли Максимова – ведь тоже за хлеб.
– Что же делать? Надо как-то спасать Ольгу Сергеевну. Что-то придумать. И мне не доверяют. Может, уйти из города?
– Нет, обождем немножко. На бирже свой человек тоже нужен. Там списки подготовлены на людей, которых решили угнать в Германию, в рабство. Сумей эти списки раздобыть.
– Очень трудно, но попробую.
– Со мной встречаться будешь теперь в условленном месте. У меня нельзя.
Она поняла, что бежать из города вот так, ни с того ни с сего нет смысла: фашисты сразу догадаются, что тут что-то неладно, и начнут пристальней приглядываться к людям из Большого Городца. А еще хуже – мать и маленького Федю могут схватить как заложника. Нужно было обождать, присмотреться, а побег к партизанам – это крайняя мера. Для этого побега будет дан сигнал.
На бирже труда Сперужский обычно мало с ней разговаривал, а всем отделом тут заведовал обер-лейтенант Швебс. Уже пожилой, не в меру полный, он как бы с гордостью носил свое покатое брюхо: дескать, смотрите, какое тут, в России, я сделал приобретение. Он любил поесть, и Настя приносила ему в кабинет бутерброды. Опрокидывая стопку, он громко и смачно чавкал, от удовольствия закрывал свинячьи глазки, посапывал и слегка похрюкивал. Иногда, наевшись до отвала, испускал дурной воздух, не стесняясь посторонних.
– Ты немка? – спрашивал Швебс Настю, неестественно громко чавкая и
посвистывая ноздрями, будто специально приделанными к его лицу свистульками.
– Русская,– отвечала она. – Муж из города Валдая, из купеческой семьи Усачевых. В революцию у них завод отобрали.
– А не врешь? – спрашивал он. – Завод? Колокола отливал? И большой завод?
– Нет, так себе. Небольшой заводишко. Колокольчики на нем изготовляли, те, что коровушкам на шею вешают.
– На шею, для чего? – опять спрашивал он, по-совьи уставясь на Настю.
И она объясняла для чего. Он внимательно слушал, мясистые щеки слегка вздрагивали, глазки мигали, плешь поблескивала. Он не мог взять в толк, для чего коровам вешают колокола на шею.
– Дзинь, дзинь,– бурчал он баском и слегка похохатывал.
А то начинал разговор о кулинарии. В этом здорово разбирался, вспоминал, где и в каких ресторанах обедал, где и какое пиво пил. Когда говорил на эту тему, то смачно причмокивал пухленькими губками и издавал языком незатейливый лягушачий клекот. Настя едва сдерживала себя от улыбки и думала, как ограничен
нравственный интеллект этого всеядного животного.
Иногда он был чересчур добр, потчевал Настю кушаньем, хвалил ее красоту и задумчиво говорил:
– О, если б я был молод, фрейлейн Настя. Как бы я мог полюбить тебя. Как бы ты была счастлива! У меня в Гамбурге гастрономический магазин и ресторан, где набор различных вин со всей Европы.
Как он умилялся своим богатством! И вот, вместо того чтобы жить в свое удовольствие в городе Гамбурге, ему, уже немолодому человеку, приходится влачить свою жалкую жизнь здесь, где отсутствуют комфорт, хорошая кухня, приятное общество, а процветают казнокрадство интендантов, сивушный шнапс, где каждый день могут тебя укокошить партизаны,– нет, ему осточертела такая жизнь. Уж скорей бы кончалась эта распроклятая война. Скорей бы... Он ждет этого заветного дня и не может дождаться.
Настя, выслушивая пространные разглагольствования фашиста, приходила к мысли, что она тут ничего не может раздобыть: документы хранились в сейфе под семью замками. Оставалось одно – подружиться с машинисткой Валей Пахомовой. Ведь она печатает на русском языке все те списки людей, которые были обречены на угон в немецкое рабство. И Настя стала частенько бывать в комнатке у Вали, и в один прекрасный момент предложила ей свою помощь. Валя, поколебавшись, согласилась.
Однажды, когда Настя печатала какой-то циркуляр, в комнатку заглянул Сперужский. Он постоял возле нее, затем спросил:
– Кто тебя посадил за машинку?
– Решила помочь Вале. Она ушла по делам.
Он подозрительно посмотрел на нее и вышел. А когда пришла Валя, Настя
спросила:
– Ты печатала списки тех, кого в Германию отправляют?
– Да, отпечатаны. А что?
– Я хотела узнать, нет ли в тех списках моей двоюродной сестры Надежды. Не можешь ли показать мне эти списки?
– Они в сейфе у Швебса. Да, вот один черновой экземпляр в столе. – И она достала несколько листков, подала их Насте.
Быстро пробежав глазами по строчкам, Настя сказала:
– Слава богу, нет сестры моей в списках.
– Так она же в тюрьме! Из тюрем заключенных в Германию, как правило, не
отправляют.
– А я думала, отправляют.
Валя снова положила списки в стол. А когда ушла, Настя их взяла и припрятала. Вечером эти списки были уже у дяди Васи, а на другой день как ни в чем не бывало снова лежали на своем месте.
Прошла неделя. Настя отправилась на явочную квартиру и заметила, что за ней идет человек. Она свернула в боковую улочку, человек тоже свернул туда, она пошла к площади, и человек пошел следом за ней. Она поняла: за ней следят. Сердце заколотилось. А куда идти? Домой? Решила зайти к Клавке Сергачевой. Клавка жила недалеко от площади в деревянном домике. Вышла отворить дверь не сама Клавка, а мать ее, толстая женщина лет пятидесяти, с выпуклыми рачьими глазами.
– Дома нет,– ответила мать Клавки.– Гуляет в клубе офицерском. Она у меня гуленая...
Настя вышла на улицу, осмотрелась и увидела опять своего преследователя. Он стоял у доски объявлений, читал какое-то фашистское распоряжение. Настя неторопливо пошла к своему дому и, уже свернув в палисадник, остановилась, оглянулась. Шпик тоже остановился метрах в пятидесяти, потом пошел дальше по улице, оглянулся и посмотрел на нее. Теперь она поняла, что не сегодня, так завтра за ней придут. Дома наскоро поела холодной картошки и задумалась. Волнение постепенно улеглось, и она пришла, как ей показалось, к единственно правильному выводу: надо бежать, сегодня же ночью. Не исключено, что и в ночное время за ее домом ведется наблюдение. Тогда как? Не успеешь выйти за ворота, как тебя тут же и сцапают. Нет, надо выходить через заднюю калитку, пробираться огородами на одну из глухих улочек и под покровом темноты выйти за черту города. А там недалеко и лес.
Лесными тропами она доберется до Большого Городца, свяжется с нужными людьми, которые направят ее к партизанам. Только так – иного выхода не было. К матери заходить нельзя: возможно, и за родительским домом ведется наблюдение.
Итак, бежать... В городе она сделала все, что могла, и оставаться здесь было крайне опасно. Видимо, кто-то выдал ее, очевидно, предатель оказался в Большом Городце: ведь Ольга Сергеевна посажена. По всей вероятности, и других членов подпольного колхоза арестовали. А как мать? Как маленький Федор? За себя Настя не боялась, она беспокоилась о матери и ребенке.
Наварила картошки, чтобы взять с собой в дорогу. Была еще буханочка хлеба да плитка шоколада, принесенная Брунсом. Вот он узнает, что она так ловко смылась! То-то будет ему взбучка от начальства! Настя, думая об этом, заулыбалась. Она уйдет сегодня ночью, фашисты всполошатся. Брунс придет в ярость, но будет уже поздно.
Она поспешно уложила в котомку запас провизии и бельишко, осторожно вышла из дома, остановилась и прислушалась. Кругом стояла тишина, мертвая и темная. Настя, осторожно ступая, пошла на зады к огороду. Оглянулась еще раз – и ужаснулась: из-за угла появился человек. Он шел прямо к ней, она попятилась, чуть не вскрикнула и почувствовала, как дрогнуло и опустилось сердце. «Пропала, не успела...– мелькнуло в голове.– Как же так, господи?» А человек подходил все ближе и ближе и уже в десяти шагах сказал по-немецки:
– Стой!
Она все еще не разглядела, кто это такой, потом поняла, что перед ней фашист с автоматом в руках. «Пропала, пропала!» Спиной упала на изгородь. Человек стоял совсем рядом, она чувствовала, как он дышит, учащенно, с надрывом, словно только что гнался за добычей. И вдруг она узнала его. Это был Граубе. Не успела опомниться, как за его спиной появились другие жандармы.
«Пропала... Боже мой, не уйти, не уйти... Теперь заточение, пытки, а возможно, и смерть...» Все это пронеслось острой болью, а в горле застрял удушливый комок, и она ничего не могла сказать. Да и что скажешь в такую минуту, когда за тобой пришли?..
Потом жандармы рылись в сундуках, обшарили комод, заглянули в подвал. Поняла: ничего не нашли. Затем Граубе сказал: «Хватит». И ее повели.
Через полчаса она была в тюрьме.
Глава одиннадцатая
В камере было темно и пахло нечистотами. Настя лежала на тюфяке и размышляла, что, возможно, это конец, неминуемая гибель, если они, фашисты, узнали, что она советская разведчица. По-видимому, кто-то выдал ее, кто-то предал. Но кто? Она перебирала в памяти людей, с которыми была так или иначе связана, но так и не могла определить, кто же предатель. Умирать не хотелось, но если она умрет, то умрет не напрасно, умрет с чувством выполненного долга перед товарищами, перед собственной совестью. Боялась одного – мучительных пыток, а от них теперь никуда не денешься. Это она знала. Надо готовить себя к любому исходу.
Настя закрывала глаза, и назойливые видения маячили перед ней. То она видела перед собой искаженное от ярости лицо Вельнера, то недоуменный взгляд Брунса, то дубинку палача Граубе. Она знала, что все они мастера своего дела, палачи первого класса, безжалостные и жестокие. Лучше бы умереть вот сейчас, заснуть и не проснуться, распростившись навсегда с этим мрачным и жестоким миром. А как же мать? Если узнает, что Настя в тюрьме, что ее пытают, что вот-вот она должна умереть... Как будет страдать старенькая и одинокая мать! Как она будет жить? Так хотелось хоть одним глазком взглянуть на родную матушку и сказать ей последнее «прости».
Вспомнила мужа Федора, и маленького Федю, и многих других, которых она так любила. И к сердцу подкрадывалась жалость,– не себя она жалела, нет, об этом она не думала, она жалела мать, вспоминала подруг Светланку и Ольгу Сергеевну. Филимонова вспоминала. Узнает, что провалилась, и тоже будет переживать: ведь как он надеялся на нее, как рассчитывал… И вот финал – она в заточении.
Уснуть не могла до самого утра. Только перед рассветом приклонила голову к грязному тюфяку, вздремнула, а когда очнулась, слабые солнечные лучики уже прокалывались сквозь мутные стекла. Солнце, господи, солнце! Значит, жизнь торжествует несмотря ни на что. Пускай где-то там полыхает война, умирают в муках люди, страдают и радуются, но солнце все так же, по-прежнему светит, и животворный отблеск его лучей зовет к свету, к жизни!
Она приподнялась и осмотрелась вокруг: комнатка была маленькой, обшарпанные стены и черный от копоти потолок. Окно, словно приплюснутое, почти под самым потолком, в него была вделана решетка, каменный скошенный подоконник, так что в окно при желании, подтянувшись за решетку, можно посмотреть. Койка, на которой она лежала, была изогнутой, на ней войлочный тюфяк, у стены – крохотный столик, намертво привинченный ржавыми гайками, и дверь узкая, обитая почерневшей жестью. Воздух спертый, удушливо пахло цвелью, плесенью, подвальной сыростью. «Сколько здесь побывало узников, ожидая в томительном безмолвии своего конца,– подумала Настя.– Сколько пролито безутешных слез, сколько горьких дум передумано!»
И вот не сегодня, так завтра позовут и ее на допрос. Тот же Ганс Вельнер будет топтать ее ногами, как топтал и шпынял Светлану. Жива ли она, Светлана? Если жива, то в этой же тюрьме, может быть, в соседней камере. И Настя, прильнув к стене, начала стучать костяшками кулака. Постучала – прислушалась. Стена молчала, как немая, и почему-то грустно стало от этой тоскливой и гнетущей тишины. Она постучала еще раз – стена не ответила.
Затем подошла к окну, подтянулась руками за решетку, стала глядеть на волю – и первым делом увидала шагающие ботинки. Ботинки были огромны и тупорылы, с толстой подошвой. Вот они остановились у самого окна, точно бы замерли, закрыли собой все пространство, и Настя отпрянула от окна. Руки сами собой отцепились от решетки, и она чуть не упала, ноги спружинили, перевела дыхание и села на койку.
«Замуровали в клетку,– подумала она,– попробуй вырвись из неволи. Но все же как-то надо наладить связь с внешним миром. Как-то надо... Но как? Городские подпольщики думают обо мне.– Она в этом была уверена. И казнила сама себя: – Ушла бы вовремя в лес, к партизанам... Но чего-то ждала. И вот дождалась…»
Опять подошла к окну, подтянулась. Часовой куда-то шел. Над крышей соседнего дома золотилось солнце. Оно играло лучами и словно бы улыбалось, манило к себе.
Но вот у окна снова появились тупорылые ботинки, заслонили солнышко, будто бы раздробили на мелкие части. Настя отпрянула от окна и стала прислушиваться к звукам. Шарканье ботинок часового, шум поезда... «Наверное, везут к фронту подкрепление, танки или снаряды,– подумала она.– Мчится эшелон навстречу своей погибели. Может получиться так, что пустят под откос партизаны. Идет война на фронтах, на лесных дорогах, даже в этом небольшом городе, в этой тюрьме...»
Подумала о своей судьбе и застонала тихонько и протяжно. Казалось, что кто-то вцепился в горло костлявой пятерней. «Хоть поскорей бы вызвали на допрос. Может, и прояснилось бы что, может, и выкрутилась бы, может, и неведомо гестаповцам, что Настя Усачева разведчица. Может, отправят в Германию на каторгу. Только бы не смерть...»
Так она сидела и ждала. Первый день в одиночной камере показался ей необычайно тягостным.
На допрос вызвали в десятом часу следующего дня. Дверь отворилась, проскрипев ржаво петлями, и в сопровождении конвоиров она направилась в кабинет Ганса Вельнера. Шагала почти спокойно, только сердце чуть покалывало, отстукивая секунды: раз, два, три... И вот кабинет вахтмайстера. Все тут знакомо: и стол, и стены, и стулья, и люди в этой комнате были те же. Вельнер сидел в своем кресле откинувшись, с любопытством смотрел на нее, как будто бы видел впервые. Она тоже глядела прямо ему в глаза, и на лице Вельнера заметила удивление. Да, он, видимо, не ожидал, что бывшая переводчица оказалась подпольщицей, разведчицей. А возможно, Вельнер и не знает ничего, одни только предположения и догадки.