Текст книги "Царские врата"
Автор книги: Александр Трапезников
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 16 страниц)
– Управимся, я всегда добиваюсь своей цели, ты меня знаешь. А то, что произошло, так моей вины тут почти и нет, тут стечение роковых обстоятельств. И я давно покаялся, мой личный духовник отпустил грех.
Он так и сказал: «личный духовник», будто речь шла о персональном шофере. Я поморщился, но продолжал слушать.
– Э-э, не говори! Сколько ни кайся, а Евгению Федоровну не прошибешь. Это кремень, камень.
– Вода камень точит. И вовсе она не такая, ты не прав. У нее душа нежная, ранимая. Она умная, красивая, талантливая. Иной раз просто поставлю перед собой ее фотографию – и смотрю, обо всем забываю, так час может пройти. Я ведь в мертвом мире живу, среди мертвецов, а она словно вода живая. Мне именно такая нужна, для собственного спасения, другой не надо.
Меня вновь покоробили его слова о «собственном опасении».
– Ты думаешь, почему я корабль хочу купить? – продолжил Борис Львович.
– А я теперь уже догадался, – отозвался Заболотный.
– Правильно, для нее. Ей в подарок. Не примет – выведу его на Волгу и пущу на дно. Чтобы знала – я не трясусь над каждой копейкой, мне не корабль нужен, а она. Так ей и передай. Нет, сам скажу, при встрече. Скоро мы с ней должны увидеться.
– Вот выдумал – корабль топить, если Женя откажется! Болен ты, что ли, Борис Львович? Околдовала она тебя? Да я тебе на этом судне такой бизнес сделаю! Из Астрахани станем арбузы возить с рыбой, отсюда – оргтехнику или еще что-нибудь. А об иностранных туристах забыл? Для них это экзотика, только рекламу развернуть.
– Мне не прибыль нужна, а Женя, – упрямо повторил Борис Львович. – Она – мой капитал.
– Ну что с тобой поделаешь? – осердился Заболотный. – А я бы тебе мог кое-что рассказать о Евгении Федоровне, чего ты не знаешь. И у тебя бы появился в руках козырь против нее, тогда бы вы заиграли на равных. По крайней мере, дело бы твое сдвинулось с места.
– О чем ты толкуешь?
– Есть у меня кое-какая информация. Но она денег стоит. Тысячу долларов.
– Да ты всё врешь, наверное? Я же тебя знаю. Тысячу долларов! Не хочу слушать.
– А зря. Может быть, я тебе не информацию, а лекарство предлагаю. Потому что ты болен Женей. Ну что, клюнул?
– А иди ты! – неуверенно проговорил Борис Львович. – Впрочем, сто долларов тебе, может быть, и дам. Смотря что скажешь.
Больше мне ничего услышать не удалось, поскольку в коридоре появился Сеня, гремя башмаками. Я отскочил от двери.
– А где они? – спросил он.
Из каюты появились Борис Львович и Заболотный.
– А мы вас ищем, – произнес я, уступая дорогу.
Пока мы шли в кают-компанию, Борис Львович успел мне шепнуть:
– Ты Жене письмецо мое передал?
– Нет, сжевал, пока сидел в контрразведке.
– Не валяй дурака, мне знать надо. Как она среагировала?
– Сказала, прочитав, что «теперь-то всё и разрешится».
– Что это означает?
– Ну, Борис Львович, сами разгадывайте. У меня голова слабая по этой части.
– Ладно, мы ее починим. А это тебе за труды, – и он сунул мне в ладонь бумажку.
Я, отстав от всех, развернул пятидесятидолларовую купюру. Повертев ее и подумав, положил в карман. Если Борис Львович искренно любит сестру, то почему не взять? Что в том плохого? И я уже знал, как распоряжусь этими деньгами. Но пока меня не оставлял в покое услышанный разговор между Борисом Львовичем и Заболотным. Я не представлял себе сестру в роли судовладельцы. И вообще – как она на это отреагирует? Все же, дар необычный, почти царский.
У меня было какое-то двойственное ощущение: с одной стороны, непонятный восторг, мечты, планы; с другой – понимание того, что это закамуфлированный подкуп и ничто иное. Но если корабль сохранится, пусть в руках Жени, то почему бы ему не остаться тем, чем был до сих пор – паломническим судном? «Плавучей церковью», – как назвал Павел.
Но пока еще ничего не было ясно. Игнатов, возможно, и не продаст корабль, а я теперь уже думал, что лучше бы сделка состоялась. И был на стороне Бориса Львовича. Вот только не выходили из головы слова Заболотного о том, что он владеет какой-то информацией о сестре. Что он имел в виду? Почему это было бы «козырем» в руках Бориса Львовича? Всё вокруг окутано некоей тайной, которую мне страшно хотелось разгадать.
Игнатов с Борисом Львовичем затворились в капитанской рубке, а мы остались в кают-компании. Собственно, нам здесь уже нечего было делать, но Заболотный всё тянул резину: ему больше всех хотелось узнать, чем завершится дело? Сеня листал журналы, а я отвел Павла в сторонку.
– Вот! – протянул ему пятидесятидолларовую купюру. – Пусть будет первым взносом на часовню.
– Откуда у тебя? – подозрительно опросил он.
– С неба упали, – пошутил я. – Бери, чего ты?
– Нет, пока не окажешь, не возьму.
Он был тверд в своих словах и тут мне пришлось солгать:
– Это, видишь ли… Женя недавно продала один портрет, мэрского деятеля, и ей хорошо заплатили. А когда я сказал, что ты собираешься часовню строить, она и просила меня передать.
– Сама просила?
– Сама, сама.
Я видел, что он очень обрадовался, даже зарделся. Взял купюру и сунул ее в конверт. Потом достал записную книжку и открыл на чистой странице.
– Пишу: от Евгении Нефедовой – пятьдесят долларов, – пояснил он мне. – Хорошо, что первый взнос от твоей сестры, знаменательно, теперь дело непременно пойдет. Она принесет удачу, я верю.
Он так воодушевленно и искренно это сказал, что мне стало стыдно за свою ложь. Получалось, что я с первым-то взносом его и обманул. И как теперь может «пойти дело», если в нем изначально неправда скрыта? Но теперь было поздно что-то разъяснять, и я стушевался.
– Куда после отправимся? – спросил, подходя к Павлу, Заболотный. – Ты вроде решил к Петру Григорьевичу Иерусалимскому заехать?
– Надо. Но хотелось бы переговорить и с батюшкой, отцом Димитрием.
Я знал, о ком идет речь, это была почти легендарная личность. Мне тоже очень не терпелось с ним повидаться. Я был у него вместе с Павлом всего раза три, но вынес в душе столько, что хватило бы на много лет вперед.
– Оно, конечно, пользительно, – сказал Заболотный, – но ведь батюшка тебе средствами-то не поможем.
– А мне от него лишь совет нужен, – ответил Павел. – Иные слова дороже денег.
– Тут я с тобой, пожалуй, соглашусь. Но я и о твоей просьбе не забыл. Насчет бандитов. Звоню уже, авось встретимся. А что же наши переговорщики все не выходят?
Заболотный поглядел на часы, стал расхаживать по кают-компании. Он мне всё больше напоминал большого кота, умеющего быть и ласковым, когда его гладит хозяйка, и хитрым, при ловле мышей, и всяким, лишь прикажите.
– Не мельтеши, сядь, – сказал я.
Заболотный рассеянно посмотрел на меня, но продолжал ходить.
– А хорошо бы отправиться на этом корабле в такую землю, где нет бога, – произнес он вдруг. И тут же добавил: – Не набрасывайтесь на меня все сразу, я просто имею в виду, что есть же такие богом забытые места, где нет ничего, вот там-то и размахнуться можно, создать Нечто.
– Это место – пустота, – ответил Павел. – И создашь ты там лишь Вавилонскую башню.
– Ну, так, так, – кивнул Заболотный. – Я всего-то так, к примеру. Мысли вслух.
В кают-компанию вошли Игнатов и Борис Львович. И по их лицам я понял, что они не договорились.
Глава пятая
Отец и другие
Событий последующих трех дней было так много, что они как-то спутались в сознании, перемешались, наслоились друг на друга. Но, прежде всего, корабль. Игнатов отказался уступить его Борису Львовичу, хотя тот предлагал разумную и вполне приемлемую цену. Но тут нашла коса на камень. У обоих были свои цели: один упорствовал, потому что в «Святителе Николае» видел спасительную для себя идею, дело своей жизни, «плавучую церковь» – по выражению Павла, который точно угадал затаенную мысль Игнатова; а другой желал, во что бы то ни стало, преподнести этот корабль Евгении Федоровне, возлагая на свой дар определенные, а может быть, и последние надежда, и не свернул бы в сторону ни за что.
Тут, на этом поле, между ними должна была произойти какая-то роковая схватка, я это предчувствовал. Почему Борису Львовичу запало в душу именно это судно? Не знаю, возможно, он видел в нем некий православный символ, действительно «плавучую церковь», поскольку такой корабль с такими функциями был в Москве единственным, и он в азарте ставил себе задачу обладать им. И прекрасно знал, что это преподношение явится для Евгении Федоровны тоже символом, будто у ног ее ляжет целый храм, а на всякое другое, осыпанное золотом изделие, она и не обратит внимания. Мне кажется, он не сомневался, что сможет купить всё. Или почти всё, что захочет.
Позже я узнал, что в те дни на Сергея Сергеевича Игнатова оказывалось постоянное давление со всех сторон. Ему звонили кредиторы, навещали налоговые инспекторы, угрожали какие-то темные личности, да и сам Борис Львович продолжал вести с ним упорные переговоры, медленно поднимая цену. Искушение было велико. Другой бы уже сдался, но «стойкий оловянный солдатик» оправдывал свое прозвище. Игнатов держался за корабль из последних сил, но в него же мертвой хваткой вцепился и Борис Львович. Всё это выяснилось уже в иные дни, а пока смертельное противостояние должно было как-то разрешиться.
Сестре я не рассказал о подслушанном мною на корабле разговоре между Борисом Львовичем и Заболотным, не упомянул и о готовящемся подарке. Не хотел опережать события. Она вела себя как-то неровно, взвинчено, ссылаясь на простуду и усталость, но продолжала все время проводить в мастерской, заканчивая портрет «мэрского деятеля». Ничто другое сейчас ее вроде бы не интересовало. Мы общались лишь по утрам и вечерам, но однажды она мимоходом бросила:
– У скульптора Меркулова скоро состоится один маленький сабантуй, в мастерской на Полянке, будет богема.
Я молча уставился на нее, не понимая, куда она клонит?
– Меркулов мой приятель, – продолжила сестра. – Очень успешный скульптор. К тому же, православного вероисповедания. Да и народ-то там подберется не бедный. ну, теперь-то соображаешь?
– Еще нет, – признался я. – Мне надо заказывать смокинг?
– Тебе надо немного лишнего ума заказать. Я к тому веду, что можно бы пригласить Павла, ты же мне сам говорил, чтобы я свела его с нужными людьми. Ему ведь нужны пожертвования на часовню?
– Ну, точно! – хлопнул я себя по лбу. – Молодец, здорово придумала!
– Господи, и зачем только я всё это делаю? – искусственно проговорила сестра и ушла в мастерскую.
Я в тот же день передал наш разговор Павлу, он заметно обрадовался. Мне кажется, он даже ждал от меня нечто подобного. Вернее, не от меня, а от Жени. Надеялся на что-то. Теперь вслух стал рассуждать:
– Я ей очень благодарен, так и передай. Меркулов – замечательный скульптор, огромной силы. И мы ведь одной идеи, одного духа. Я читал его статьи, правильно мыслит. За православную монархию.
– Ты когда к нам в гости-то приедешь? – перебил его я. – Или адрес забыл?
– Потом, после, – несколько смутился он. – Сейчас дел много. Невпроворот.
Дел было действительно достаточно. Почти всё это время я проводил вместе с Павлом. Заболотный от нас не отставал, хотя порою мелькал между Борисом Львовичем и Игнатовым. И всегда, когда Павел заводил речь о строительстве часовни, он подхватывал и умело переводил разговор на свою казачью православную миссию, которой тоже требуются пожертвования. Он будто конкурировал с Павлом, стараясь не отстать, чтобы хлебную ложку не пронесли мимо его рта. Чутье на деньги было поразительное.
Ходил с нами, разумеется, и Сеня. Он как-то разительно переменился в новой одежке (Заболотный купил ему еще и высокие шнурованные башмаки), стал чуть смелее, развязнее, разговорчивее, жадно проглатывал увиденное и услышанное вокруг. А жил по-прежнему у Мишани. Мы ездили по разным адресам, стучались во все двери. Были в общественных и благотворительных организациях, в творческих союзах, в городской Думе, в префектурах и управах, у частных лиц. Нельзя сказать, что никто не жертвовал, но мало и неохотно, старались поскорее выпроводить. У Павла набралось за все это время едва ли триста долларов. Даже на фундамент под часовню не хватит.
Что же касается Даши, то за эти три дня я ни разу ее не видел. Не мог связаться даже по телефону. Она словно ускользала от меня. Как фантом, призрак. Я несколько раз заскакивал на рынок, но мне говорили: только что была здесь, отошла на минутку. Я ждал – она не возвращалась. Будто издали наблюдала за мной, а может, так и было? Долго там маячить времени не было, я пару раз видел фигуру Рамзана, уходил, ехал с Павлом по его делам, а сам все время думал о Даше. Теперь единственной ниточкой, связывающей меня с нею, был он. Ведь жил-то он по-прежнему у Татьяны Павловны. И, наверное, я ему смертельно надоел своими расспросами о Даше.
– С ней всё в порядке, – ответил он мне как-то чересчур резко. – Не понимаю, чего ты так тревожишься? Девушка она не глупая, сильная. Конечно, ей не сладко в этой среде, но она, по-моему, справится. Сидит допоздна на кухне и книжки читает.
– А что читает-то? – спросил я. Он усмехнулся.
– Теодора Драйзера, «Сестру Керри». Лучше, чем какую-нибудь Дашкову. Я ей кое-какую литературу подобрал, Андрея Кураева там, хотя он темная фигурка, она обещала поглядеть. Мы с ней несколько раз на кухне разговаривали, чаи гоняли, но она, вообще-то, человек скрытный. Не сразу до души достучишься.
И тут же перевел разговор на Петра Григорьевича Иерусалимского, к которому надо в ближайшее время непременно заехать. Дался им всем этот Иерусалимский! Заболотный о нем тоже все время толкует, как о каком-то мифическом персонаже, и они всё собираются, но не едут. Что-то постоянно мешает. Будто Иерусалимский – панацея от всех бед. Ничего, когда-нибудь доедут, а я погляжу, что это за человек.
В последний из этих дней я отстал от Павла, чтобы навестить в больнице своего отца. Это – самое тяжелое в моей жизни. Он находится в больнице полтора года, и положение всё хуже и хуже. Женя к нему сейчас уже не ездит, потому что он перестал ее узнавать, даже пугается, а я бываю каждую неделю. У нас с ним еще существует какой-то слабый контакт, почти затухающий. Он всё больше и больше теряет рассудок. Это страшно, смотреть на него и ощущать себя рядом с ним невыносимо. Особенно, если ты знал его полным сил, здоровья, энергии, улыбающимся, умным, любящим жизнь.
Что случилось, почему его мозг поразила эта «болезнь Альцгеймера»? Не знаю, врачи сами мало что понимают. Может быть, последствия какой-то застарелой травмы, ушиб головы, ведь он служил в десантных войсках и вообще человек военный, выполнял спецзадания в некоторых «горячих точках» планеты, кажется, в Египте и Алжире. Точно не знаю, отец об этом распространяться не любил. Был в самом начале военных действий и в Афганистане, когда туда входили наши дивизии. Сейчас-то ему почти семьдесят, не молодость и зрелые годы у него были бурными. Иначе быть не могло, он воин по своей природе. Настоящий, знающий толк в этом деле. По званию отец полковник, имеет кучу орденов и медалей, и даже награждая именным оружием – пистолетом «ТТ». Этот пистолет я позже спрятал в надёжном месте, но о нем – после.
Моя мать была моложе его на двадцать лет, когда она покончила с собой, ему было почти пятьдесят четыре. Вот тут-то, наверное, и нужно искать причину его заболевания. Но проявилось оно не сразу. Конечно, он резко сдал, вышел в отставку, долго не мог или не хотел никуда устраиваться на работу. Потом все же стал преподавать на военной кафедре в каком-то институте. И жизнь стала кое-как налаживаться. Появились даже новые интересы – стал мастерить из дерева африканские маски. Очень здорово получалось, просто какой-то талант открылся, даже специалисты хвалили. Этими масками у нас и сейчас вся квартира забита. Заболотный все время предлагает продать их за очень хорошую цену, но мы с сестрой наотрез отказываемся.
Я – поздний ребенок, и всё стремительное старение отца происходило на моих глазах. Но всё равно помню его большей частью веселым и неунывающим. А потом… Года, три назад почувствовалось неладное. Он стал рассеянным, забывал какие-то названия, факты, имена прежних друзей. Порою долго сидел перед телевизором, а спросишь его о программе – пожмет плечами и не сразу ответит, о чем собственно там идет речь? Прочтет книгу и тут же забудет – что в ней было. Почему-то стал ругать свою службу в армии и вообще всю советскую власть, видно, наслушался модных тогда демократов. Иногда становился обидчив, жаловался, что его в чем-то кто-то обделил. Очень часто повторялся, мог рассказывать одну и ту же историю по сто раз. Или задавать один и тот же вопрос с маленькими интервалами: ты сегодня уже обедал? И так раз по двадцать. В общем, уже было ясно, что в нем идет какой-то разрушительный процесс.
Дальше – больше. Стал забывать домашний адрес. Мы боялись отпускать его одного на улицу, потому что он мог уйти и не вернуться. Несколько раз его приводили домой соседи. Изменился аппетит, постоянно не хватало пищи, а в чай клал по десять ложек сахара. Уже тогда Женю называл разными именами, она плакала, но он не обращал на это внимания. Мы, конечно, водили его к докторам, но те лишь беспомощно разводили руками: процесс необратим. Ничем тут помочь нельзя, надо класть в больницу, а то хуже будет. Но мы тянули из последних сил, думали, что дома, в семье, ему все же будет спокойнее. И питали надежду, что всё еще поправится. Вернется на круги своя. И отец опять станет прежним. Надеялись на чудо. Напрасно, чуда не произошло.
Отец становился совершенно неуправляемым, а порою даже агрессивным. Он зачем-то перерезал все провода в квартире – у холодильника, телефона, телевизора. Изрезал ножищами фотографии. Женины картины. Выбросил в окно свои ордена и медали (мы их потом так и не нашли). Вышвырнул за дверь на лестничную клетку много чего, чуть ли не половину мебели – откуда только такая сила бралась? Вот тогда-то я и припрятал в своей комнате за дырой в плинтусе его наградной «ТТ». И тогда стало ясно, что ему требуется стационарное лечение. Врач потом сказал нам, что если бы мы еще немного промедлили, то вполне возможно, что в одно утро могли бы и не проснуться. Или сгорели бы заживо, или еще что. Вариантов много. Нет ничего хуже безумия. Отец был помещен в психоневрологическую больницу на Каширке.
Сейчас я стоял перед железными воротами в это мрачное «учреждение» и знал, что отец отсюда, скорее всего, никогда не выйдет. И тут мне припомнилось предложение Бориса Львовича, которое он сделал сестре накануне приезда Павла, пять дней назад. Не только выйти за него замуж, но и насчет нас, меня и отца. Сорбонна – черт с ней! Но вот если бы отца поместить в хорошую клинику… Почему бы даже не в Швейцарии, денег у Бориса Львовича хватит. Ради отца Женя могла бы и согласиться. Я никак не мог понять, отчего она так упорно ненавидит своего бывшего мужа? Здесь было сокрыто нечто такое, что могла разъяснить лишь сама сестра. Но она молчала, а у Бориса Львовича я даже не пытался спрашивать.
Он бы все равно не ответил.
Я прошел мимо охранника и очутился за каменными стенами на территории больницы. Мне надо было идти к дальнему отделению, отец был переведен сюда полгода назад из более легкого, где хоть разрешалось выходить на прогулку под наблюдением медсестер. Теперь же он вообще сидел взаперти, как в тюрьме, В руке у меня была сумка с продуктами – яблоки, печенье, помидоры, Тут всегда хочется есть, а какое другое занятие можно придумать? В его отделении не было ни газет, ни книг, ни телевизора, только радио орало на все палаты, как сумасшедшее. Но больные, очевидно, его не воспринимали. Просто шум. Я позвонил в дверь, мне открыли.
И через некоторое время я увидел отца. Он был не в своей палате, а в коридоре, среди других бесцельно бродящих из конца в конец людей. На всех – серые штаны и куртки, поношенные, разных размеров, тапочки, глаза – у кого пустые, у кого настороженно-пугливые, бесцветные лица. Кто шагал быстро, словно торопясь куда-то, кто медленно, еле-еле. И у каждого за спиной была своя судьба, целая жизнь; работа, должности, жены, дети, много чего, и светлого, и грустного, но это была жизнь, чувства, разум, а не хождение по коридору, не облупившаяся краска на стенах, не сваливающиеся с ног чужие тапочки, как подведенный итог. Где их любовь, куда бежало счастье? За что Бог наказывает человека, лишая его разума?
Это не возвращение в детство, это стирание личности, твоей сути, души. Какие же у человека должны быть грехи, чтобы так страдать при жизни? Впрочем, есть ли тут страдание? Ведь ты уже никто, ты – нечто.
Я подошел к отцу, встал перед ним, загораживая путь. Сначала он пытался обойти меня, потом остановился, Меня еще прежде предупреждал врач, чтобы я «входил в его память постепенно», он должен сам стараться узнать меня. Нельзя торопить, набрасываться с расспросами, будет только хуже. Вот и теперь он стоял передо мной и как-то тревожно смотрел, словно ощупывая мое лицо. Потом в глазах его что-то мелькнуло, какая-то искорка, он улыбнулся. Я взял его за руку.
– Коля? – спросил он. – Ты как здесь?
– Вот… пришел… – отозвался, я. Что было еще сказать? Отец тотчас заговорил быстро и почти бессвязно:
– А как я тут оказался, ты не знаешь? Мы должны были с мамой поехать в дом отдыха, как она? Ты у нее был? Она здесь? Мне надо позвонить одному человеку, а тут что-то нигде телефона нет. Ты плохо выглядишь. Не болен?
– Нет, папа, нет, – сказал я. – Со мной все в порядке, пойдем, Я повел его к столикам у окон. Там уже сидело несколько человек, к ним тоже пришли посетители. Здоровых от больных можно было отличить не только по одежде – одень всех одинаково и все равно все станет ясно. Выражение глаз другое, С одной молодой женщиной мы обменялись взглядами. Наверное, дочь того седого человека, похожего на профессора в очках. Может быть, и был когда-то профессором. Теперь он жадно ел персик и что-то взахлеб рассказывал. Я достал свои продукты, стал угощать отца. Он тоже накинулся на них, будто давно не ел.
– Не торопись, – попросил я. – Времени у нас достаточно.
Но разве «оно» было? Здесь его просто не существует. Это еще не вечность, но уже безвременье. Я резал своим перочинным ножиком помидоры и хлеб, давал в руки отцу, а тот быстро глотал и опять ждал, глядя на мои действия. Я кормил его так же, как, должно быть, он меня в моем детстве. Теперь мы поменялись местами. Сейчас я был большой, а он – маленький. Но я мог только кормить его, а вывести к свету, дать новую жизнь был не в силах. «Профессор» продолжал тараторить, сыпал научными терминами, а по подбородку у него тек персиковый сок. Молодая женщина вздохнула, глядя на нас. Я отвернулся.
– Женя тебе привет передает, – сказал я отцу.
– А? Ну да, конечно. А кто это? А где мама?
– Папа! Я говорю о твоей дочери.
– Она ведь умерла?
– Нет. Она жива. Но сегодня не смогла придти.
– А почему я здесь?
Он никак не мог ответить на этот вопрос, не понимал. Я видел, что он плохо побрит, с порезами. Видимо, цирюльником у них тут какой-нибудь пьяный санитар. Ногти на пальцах желтые, заскорузлые. И почему-то разбита нижняя губа. Может быть, упал, ударялся обо что-то? Или его ударили? Как тут выяснишь, никто ведь не скажет. Мне говорили, что по ночам их привязывают ремнями к постелям, чтобы не бродили по палатам. Не знаю, правда это или нет, но вполне возможно. И каково тебе проснуться среди ночи и не смочь двинуться ни рукой, ни ногой? Остается лишь глядеть в темноту, пронизывая остатками мыслей мрак и пытаться понять: почему я здесь? Зачем я вообще пришел в этот мир, чтобы лежать связанным на кровати и слышать стоны с соседних коек? И это боевой офицер, полковник, отдавший своей Родине все силы, все свои умения и знания, свою кровь. Я представил отца в его кители, с орденами и медалями, подтянутого, крепкого, представил и «профессора» на кафедре, и мне захотелось плакать. Зачем тогда вообще жить, если тебя может ожидать такой конец?
– Давай погуляем? – сказал отец, кончив, есть, – Выйдем на улицу. Здесь душно, я хочу пройтись.
Тут и в самом деле был очень спертый воздух, но прогулки, даже в сопровождении родных, не разрешались.
– Сейчас нельзя, – уклончиво отозвался я. – Если в другой раз.
– Я хочу сейчас, – сказал отец. – Выведи меня отсюда.
– Потом, я не могу.
Кто-то из больных тем временем взобрался со скамейки на столик и стал ходить по всем столам, широко шагая. Очень долговязый и сутулый, в вязаной шапочке. Подбежавшая медсестра согнала его вниз, на пол. Пару яблок я протянул жавшемуся около окна мужчине в берете. Тот быстро схватил их, кивнул и поспешил прочь. Молодая женщина чистила «профессору» апельсин, вновь грустно взглянула на меня.
– Спаси меня, – отчетливо произнес отец. – Коля, спаси меня, забери с собой. Я здесь больше не выдержу. Я не могу.
– Папа… Да…Я постараюсь, – пробормотал я, не зная, что говорить. – Я все сделаю.
– Я буду тихий, спокойный, будем гулять в Сокольниках, только забери меня, – повторил отец. – Спаси.
Тут он вдруг схватил мою руку и стал ее целовать. С каким-то отчаянием, но и – с любовью.
– Папа, перестань! – я стал вырываться. Он немного успокоился, глаза вновь потускнели. Он действительно теперь был очень тихий, но это потому, что здесь их пичкали нейролептиками, которые притупляют сознание.
– Я пойду, – сказал я, более не в силах тут находиться. Еще немного – и я сам был готов на что угодно: заорать благим матом, вскочить на стол или схватить отца к вышибить запертую на свободу дверь.
– Мы скоро увидимся, – сказал я, обнимая отца. Он ничего не отвечал, лишь молча смотрел на меня. Будто пытался сказать что-то важное, главное, но не мог выговорить. А может быть, и слов таких еще не было.
– Ты иди в палату, – произнес я. – Отдохни. А я тебе обещаю…
Не договорив, я повернулся и быстро пошел по коридору. У двери сидела медсестра.
– Как он? – спросил я.
– Да ничего, хороший старичок, – ответила она. – Только иногда находит. В столовой вчера помочился.
Пока она открывала дверь, я смотрел на отца в конце коридора. И тут я увидел, как тот долговязый в шапочке вдруг сильно толкнул его в плечо. Первой моей мыслью было броситься туда и врезать этому драчуну в лоб, но меня удержала медсестра.
– Сейчас я вызову санитара, его успокоят, – сказала она, – не вмешивайтесь. Это же больные.
Да, она была права. Это больные. Мы все больные на этом свете, каждый по-своему, и не нам вмешиваться в судьбы друг друга. Я бросил на отца последний взгляд, он уже уходил в палату. Я видел только его сгорбленную спину – и вот он обернулся, словно почувствовал что-то. Застыл, как каменный, но увидел ли он меня или что другое – не знаю. Так и стоял, напряженно всматриваясь в лишь одному ему ведомую даль. А за его спиной из окна лился свет. В моем сердце было столько горечи и так душили слезы, что я почти рванул в открытую дверь.
Возвратившись домой, я бестолково слонялся по квартире, думая все время об отце. Что предпринять? В жизни у меня было лишь два человека, которым я слепо доверяя: сестра и Павел. Но сейчас мне казалось, что я сам должен принять какое-то решение. Я уже не подросток, можно обойтись без советов. И тут меня что-то толкнуло в голову, пришла такая мысль, что я поначалу ужаснулся, а потом… Потом я вошел в свою комнату, отодвинул диван от стенки и стамеской оторвал плинтус.
Там была дыра, я просунул пальцы и вытащил сверток. В него был завернут наградной пистолет отца – «ТТ». Я положил его на стол и стал глядеть на вороненую сталь. О его существовании знал еще один человек – Миша Заболотный, когда-то я показывал его ему. И Мишаня обучил меня, как с ним обращаться. Где предохранитель и все прочее. Потом, правда, долго уговаривал меня продать пистолет ему. Я наотрез отказался. Теперь взял тяжелую «тетешку» в руку и прицелился в фотографию отца на стенке.
Я думал: случись подобное со мной, если я вдруг потеряю разум, то зачем жить? Буду ли я знать вообще, что живу или нет? И для чего мне такое существование? Наверное, последней моей угасающей мыслью будет та, чтобы освободиться от столь жалкого плена, выйти из этого бренного тела и обрести свободу души. И я буду молить Бога поскорее умереть. Или чтобы кто-нибудь помог мне. Это и станет спасением. Не об этом ли просил меня и кой отец? Излечение невозможно, помести его хоть в какую клинику. Те же ночные ремни к койке. Разрушение мозга необратимо, средства от болезни Альцгеймера нет. Еще немного времени, и память его будет начисто стерта. Он превратится в живой труп. Так не лучше ли… не правильнее ли будет… помочь ему?
Я думал об этом, держа пистолет в руке. А может быть, как ни кощунственно, в этом мой сыновний долг? Смерть воина от пули, а не на койке в нечистотах. Он заслужил лучшее, быстрый уход из жизни. А заповедь: не убий? Не вмешательство ли это в промысел Божий? Но смотреть на мучения близкого, самого родного тебе человека? Пусть грех ляжет на меня, но зато будет спасен он. Мне так и слышался сейчас его голос: «Спаси меня, спаси». И то, как он целовал мне руку. Вот эту самую руку, в которой я теперь держу его наградной пистолет.
В квартире хлопнула дверь – это вернулась из мастерской сестра. Я быстро завернул «ТТ» в тряпку, сунул в дыру под плинтусом и задвинул на место диван. Потом вышел в коридор.
– Чего ты такой расстроенный? – спросила Женя, которая всегда очень чутко улавливала мое настроение. – Передай своему Павлу, что вечер у Меркулова состоится завтра, в семь часов. Приходите прямо в мастерскую.
– Ладно, скажу, – отозвался я. – А я только что от отца.
Сестра прошла на кухню, я следом.
– Как он? – спросила она, зажигая на плите газ и ставя чайник.
– Всё хуже, – махнул я рукой. – Слушай, ну хоть что-нибудь-то можно сделать?
Она не ответила. Вопрос был бесполезный. Мы сели за стол напротив друг друга. Сестра выглядела усталой.
– У тебя на щеке краска, – сказал я. Сам достал платок и хотел вытереть, но она ушла в ванную. Когда вернулась, я уже разливал чай в чашки.
– Нужно смириться, – произнесла Женя. – Ты пойми меня правильно, у меня самой сердце кровью обливается, как и у тебя, но тут ничего не поделаешь. Мы же консультировались с врачами. Сейчас он держится только на нейролептиках, если их прекратят давать, наступит рецидив. То, что должно произойти, неизбежно.
– Скажи: смерть медленная или быстрая, что лучше?
– И то, и другое плохо. Смерть отвратительна в любых проявлениях.
– Жизнь, порою, бывает отвратительнее смерти.
– Смотря, какая жизнь. Форм жизни много.
– Жизнь растения.
– А так живут миллионы людей, только думают, что куда-то двигаются. На самом деле их лишь поливает дождичком. Иди чем похуже.