355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Трапезников » Царские врата » Текст книги (страница 3)
Царские врата
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 23:34

Текст книги "Царские врата"


Автор книги: Александр Трапезников



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 16 страниц)

В Москве атаман обосновался в этом старинном особняке, выкупив в нем несколько квартир, а со временем занялся политикой. В Думу не прошел, но зато стал членом Парламента России и Белоруссии. Язвительные журналисты шутили, что в России набралось бы десятка полтора подобных «верховных» и у каждого, якобы, свое «казачье войско», но на деле все они были лишь игрушечной забавой, фикцией. Впрочем, Колдобин пользовался своеобразным авторитетом, по крайней мере, деятельность его была бурной. Проводились какие-то смотры, парады, митинги, раздавались чины и ордена. В патриотических кругах он считался «своим в доску». У него имелись наработанные связи, а золотой песочек с приисков хранился в надежном месте. Недавно он в пятый раз женился, взяв супругу моложе себя на тридцать девять лет. Прошлые браки принесли ему восемь отпрысков. Он лихо закручивал замечательные седые усы, прекрасно смотрелся в казачьей форме, а обаяния и оптимизма было не занимать. Словом, атаман любил жизнь и себя в этой жизни. Сейчас он занимался оборудованием подвала в особняке под казачий офицерский клуб. Там мы его и застали, расспросив какого-то казачка у порога.

В огромном сводчатом подвале кипели строительные работы. Углубляли пол, таскали цемент, штукатурили сцены. Под потолком горело несколько ламп. Сам атаман наряду с другими рабочими, в грязной тельняшке, обсыпанный известью, орудовал лопатой. Это-то мне в нем сразу и понравилось.

– Давай, Миша, присоединяйся! – кивнул он Заболотному. – И вы, ребятки, тоже.

Павла и Сеню уговаривать дважды не пришлось, а Мишаня, кисло скривившись, осторожно приподнял ведро с песком. Я также переложил пару кирпичей с места на место. По ходу Заболотный стал заговаривать Колдобину зубы.

– Потом, потом! – отмахнулся тот. – Еще полчасика поработаем, а там наверх поднимемся, в мой кабинет. И поговорим.

– Но вы хоть Павла-то узнаете? – жалобно спросил Миша, которому страх как не хотелось таскать полные ведра.

– Узнал, узнал! – отозвался Колдобин. Хотя по лицу было видно, что он ни Павла, ни меня не помнил. А ведь мы заходили к нему пару раз полгода назад. Он даже выписал мне удостоверение казачьего вахмистра, а Павлу – хорунжего. Заболотный тоже был каким-то не то сотником, не то подъесаулом. Что ж, делать нечего, пришлось потрудиться в подвале…

– Ладно! – бросил, наконец, лопату Колдобин, с любовью оглядывая тяжелые своды. – Мне без физической нагрузки нельзя, я должен форму поддерживать. Но теперь пошли наверх.

На третьем этаже размещалась одна из квартир атамана, с его личными апартаментами. Занимали они пять комнат, в которых суетились люди в мундирах и в штатском. На кухне что-то кашеварили.

– Идите в мой кабинет, а я пока умоюсь и переоденусь, – сказал нам Колдобин. Мы двинулись вслед за Заболотным, который брезгливо отряхивал свою куртку.

– Ч-черт, брюки испачкал, туфли!.. – сердито бормотал он.

– Будет тебе! – утешил его Павел. – Тебе полезно жирок сотрясти, не развалишься. В Чечне не такой был, на брюхе ползал.

– Провались она пропадом, эта Чечня! И что я с вами увязался? Знал бы – сидел дома, с княгинюшкой.

– У него хозяйкой княгиня, – пояснил я Павлу. – И сто сорок кошек.

Заболотный шикнул на меня, отворил дверь, и мы вошли в просторную комнату. Тут-то я и остолбенел. Мишаня, должно быть, тоже. В атаманском кресле, за большим длинным столом сидел Борис Львович, оглаживая свою серебристую бороду. Над ним висела старинная икона и казачья шашка. Рядом мерцал компьютер. Бывший муженек Евгении пришел в себя первым, впрочем, он, возможно, и мало удивился, лишь глаза слегка затуманились.

– Проходите же, чего в дверях встали? – сказал он. – Присаживайтесь.

– А ты как тут? – озадаченно спросил Заболотный. – Ужель вместо Колдобина за верховного атамана?

– У меня с ним свои дела. Финансовые. Как Евгения Федоровна себя чувствует… после вчерашнего? Отошла?

– Ничего, нормально, – ответил я. – А это Павел.

Борис Львович встал, пожал ему руку, потом и Сене тоже. Мы все как-то неловко помолчали. Павел с интересом всматривался в Бориса Львовича, будто хотел что-то понять в нем. Или искал какую-то зацепку, которая могла многое прояснить. Но и Борис Львович также внимательно, хотя и ненавязчиво, изучал Павла. Я почувствовал, что их обязательно должно что-то связывать. Не сейчас, так в будущем. Какая-то идея, или цепь событий, или еще что-то. Мне сейчас трудно было разобраться. Молчание прервал Заболотный.

– Интересная штука жизнь, – философически начал он. – Куда ни приду – всюду Бориса Львовича встречу. И на бирже он, и в банке, и в церкви поклоны бьет, и вот уже у казаков почти верховодит, и в обществе «Память», должно быть, состоит, и на Всемирном еврейском конгрессе за портьерой прячется… К чему бы это, а? Верно, к ба-а-альшим р-революционным потрясениям. Нет, правда, объясните мне, почему это все «новые русские» почти сплошь евреи?

Борис Львович лишь добродушно засмеялся, 'но ничего не ответил.

– Вот читал я одну брошюрку, – продолжил Миша. – Там сказано, что священников становится всё больше и больше из выкрестов. С одной стороны хорошо: Христа, ими распятого, наконец-то, узрели. С другой – опять же опасение возникает. А не хитрость ли это? Не коварство ли иудейское? Чтобы изнутри взять. Банки-то уже ихние, а вот души еще нет. Как душу взять? Через веру. Вот и заполнили церкви. Особенно в Москве. В Патриархии. Не пойму. Боязно. Грустно. Ты-то, Павел, что окажешь?

Я видел, что Заболотному хочется лишь позлить Бориса Львовича, за вчерашнее, за то, что тот не дал ему денег. Но Павел ответил вполне серьезно:

– Россия, если хочешь знать, это новый Израиль. Здесь теперь Голгофа, здесь и борьба, и покаяние и смирение, И русские – это не только мы, русские, а все люди на земном шаре. Всечеловеки, по Достоевскому. И быть русским – значит быть христианином не по избранию, а по доброй воле. Богоносным, а не богоизбранным. Так что и еврей может быть более русским, чем русский по крови.

– Эвона! – недовольно сморщился Заболотный. Он надеялся, что Павел его поддержит, но вышло иначе.

– Вы правы, – сказал Борис Львович, обращаясь к Павлу. – Еврей есть в каждом человеке, и судьба евреев – это история всего человечества, его взлетов и падений. Поэтому и нельзя евреев судить, поскольку это суд над собой. Нам дано хорошее средство для излечения от взаимной ненависти – покаяние. Во мне есть родовая гордость, но я мытарь, а мытарь принял Христа. И понял, что Россия – это не государство, а другой мир. Идущий на смену старому, отжившему. С новыми идеями. А в чем на ваш взгляд русская национальная идея?

– В двух словах не скажешь, – отозвался Павел.

– А именно в двух?

– Слово Божие. Потому что нести его больше некому.

Разговор их прервал явившийся в кабинет атаман Колдобин. Сейчас на нем была белоснежная рубашка и генеральский китель. Усы все так же лихо закручены вверх.

– Мы еще продолжим нашу беседу, ~ улыбнулся Павлу Борис Львович, уступая кресло хозяину.

– Ну, хлопцы, давайте, рассказывайте, что там у вас? – сказал атаман. – С Борисом Львовичем мы после потолкуем. У нас там, на сколько назначено?

– На двенадцать, – ответил Борис Львович. – Бумаги готовы. Только подписать.

Он скромно сел где-то в уголке и стал прислушиваться к разговору. Вперед вылез как всегда Заболотный. Он изъяснил идею Павла о часовенке и его просьбу, назвав, уже не пять, а шесть тысяч долларов. И чего он цену-то так ломит? Павел лишь морщился, слушая его, но своих слов не вставлял. А Колдобин пришел буквально в восторг от услышанного.

– Вот это здорово, это по-нашему, по-православному! – заговорил он. – Ай, да молодец, хвалю, казак! Постой, да ты казак ли?

– Казак он, казак, – умирил Заболотный.

– Молодец! – еще раз произнес Колдобин. – Малыми делами – большие вершить будем. Патриотизм не в том, чтобы кричать на каждом шагу, а чтоб строить что-то, возводить здание. Вот как мы давеча все вместе в подвале. Всем миром надо, сообща. В единый кулак собраться, с верой и правдой – за Отечество, за царя, за бога. Будем потихоньку восстанавливать в России монархию. На черта нам эта демократия, царь-батюшка нужен. Есть уже кандидатуры на примете, есть. У нас громадные планы, братцы. Так, что ли, Борис Львович?

– Так, – улыбнулся тот.

– И вот потому мы тоже не сидим без дела, – продолжил воодушевленно атаман. Он даже встал со своего кресла и заходил по комнате, где на стене висела огромная карта России. Но я заметил, что границы ее были очерчены так, что в нее входили и все бывшие республики Советского Союза, и Финляндия с Польшей, и даже почему-то Афганистан, и Аляска. Колдобина несло, он был замечательный оратор. Упомянул о паре-тройке военных заводах, которые правительство вот-вот отдаст ему в аренду и тогда он наладит торговлю оружием с Ираком, о шестисоттысячном казачьем войске, находящемся у него в подчинении, о стомиллионном кредите в банке, отпущенном ему на подъем сельского хозяйства в Сибири, об открытии казачьего кадетского корпуса в Москве, о закупленных им пятидесяти учебных самолетах, стоящих на Ходынском поле, о двух сторожевых кораблях на Балтике, о предстоящей на днях встрече с самим Президентом, который всецело на его стороне, о многом другом. Голова шла кругом. По крайней мере, у меня. Когда он устал и кончил, сев обратно в кресло, Заболотный зааплодировал, а Павел нерешительно спросил, заикаясь:

– Эт-то…а ч-часовенка как?

Атаман Колдобин развел руками.

– Видишь, куда все средства уходят? Сейчас каждый рубль на счету. Всё – в деле. Всё на благо Отечества. Так, Борис Львович?

– Так, – вновь подтвердил тот.

– Но я тебе бумагу выпишу, с печатью, – предложил Колдобин. – Будешь моим личным представителем, чтобы другие организации оказывали тебе всяческое содействие. Ты в каком звании?

– Сержант.

– Станешь у меня есаулом. Сейчас секретаря кликну. Какое у нас число?

– Одиннадцатое сентября, – напомнил Заболотный. – Только он и так в нашем казачьем войске не последний штык, хорунжий, кажется.

– А этот? – Колдобин почему-то ткнул пальцем в сторону Сени.

– Этот не местный.

– Будет урядником, – решил атаман. И действительно закричал во всю комнату: – Феклистов! С печатью и бланками – ко мне!

Я обратил внимание на лицо Бориса Львовича: оно как-то дергалось в судорогах, словно он еле сдерживался. А Павел сидел мрачный, сжав зубы. Вбежал Феклистов. С выпученными глазами, взъерошенный, и, как оказалось, было с чего. Он всех нас огорошил последней новостью:

– Только что передали! – выкрикнул он. – Америку бомбят! Вдребезги! Самолеты падают, «Боинги»! Включите телевизор, Алексей Романович, скорее!

Заболотный первым поспел к телевизору на тумбе и щелкнул кнопкой. Передавали то, что в тот день происходило в Америке, в Нью-Йорке. Показывались картинки, как рушились башни всемирного торгового центра, как горел Пентагон… Мы все прильнули к экрану и, затаив дыхание, смотрели и слушали. Так продолжалось несколько минут. Зрелище было невиданное.

– Вот это да! – первым опомнился Заболотный.

– Бог ты мой! – проговорил побледневший Борис Львович.

Атаман Колдобин встал и торжественно перекрестился.

– Кара божья настигла, – сказал он, обернувшись к иконе. – Это им за Югославию, за сербов, за русских, за вызов небесам, за гордыню!

– Ур-р-р-а-а! – закричал тотчас же Феклистов и почему-то бросился обнимать Сеню, потом меня, Павла, только Борис Львович холодно отстранился. В дальнейшем происходила какая-то сумятица, я даже с трудом соображал и не мог зафиксировать внимание. Все были до предела возбуждены, говорили разом, перебивая друг друга, в кабинете у Колдобина появлялись всё новые и новые люди. Начиналось какое-то столпотворение, водоворот. На столе звонили телефоны, кто-то принес вина, водки. Одни пили, другие отказывались. Единого мнения о происшедших событиях все-таки не было. Но большинство склонялось к тому, что Америка, пусть и временно, поставлена на колени. О жертвах в этот момент не думали. Вернее, их не учитывали, о них забыли, как забывают о любой крови во время Большой Игры. Что кровь, политика главнее. В гуще народа я заметил, что Павел о чем-то переговаривает с Борисом Львовичем. Лица их были очень серьезные. А вот Сеня и Заболотный, напротив, чуть ли не скакали от радости. Я пробрался к ним.

– А он отличный парень! – заявил мне Мишаня, хлопая Сеню по плечу. – Я сразу разглядел, свой в доску. Я его под свою опеку беру. Не дам пропасть.

Он сунул мне стакан вина, и я машинально выпил. В голове сразу зашумело, я ведь совсем забыл, что дал себе слово никогда в жизни не пить. Правда, и тут-то я сделал всего несколько глотков, но этого оказалось достаточно. У меня поплыло перед глазами, а все вокруг стали еще милее и приятнее, как старые добрые друзья. Я чему-то глупо улыбался, глядя на всех.

– Пойдем! – тронул меня за плечо Павел. – Нам ехать пора, теперь тут уж не до нас. Э-э!.. – добавил он, всматриваясь в мои глаза: – Да ты, голубчик, употребил?

– Это ничего, это нужно, – пролепетал я. – А ты-то сам – что обо всем этом думаешь?

– Пошли, пошли, – повел меня Павел. – Позже.

Мы спустились по лестнице /причем я крепко запинался/, выбрались на улицу. Здесь я глотнул свежего воздуха и убедился, что мы все вместе: и Павел, и Заболотный, и Сеня. И даже Борис Львович. Он поддерживал меня за локоть.

– Куда теперь? – выкрикнул я со смехом.

– К корабельщику Игнатову, – отозвался Заболотный и подмигнул. Или мне показалось? Борис Львович не отпускал меня, что-то говорил на ухо.

– Что? – переспросил я.

– Отдашь это письмо Евгении Федоровне, – повторил он и сунул конверт в мою куртку. – Очень важно, не потеряй.

– Слушай, Борис… Львович, а почему она тебя так ненавидит? – спросил я.

– Успокойся, любит она меня, любит, – ответил он, усмехнувшись. – А сейчас никуда не езди. Мой шофер отвезет тебя домой, в Сокольники.

– И то верно, – сказал очутившийся рядом Заболотный. – Потом созвонимся.

Павел что-то сказал мне, но я не расслышал. Тогда он просто махнул рукой и пошел по переулку. За ним – Сеня и Заболотный.

– Ты мне нужен, – отчетливо произнес Борис Львович, – Запомни это, и я тебя люблю.

Я хихикнул. Потом подкатил «мерседес», меня усадили и всю дорогу до Сокольников я, кажется, проспал.

Глава третья
Даша и другие

Когда я предстал пред ясные очи Евгении Федоровны, мой глупый хмель уже улетучился, но она все равно что-то учуяла, поведя носиком. Правда, ничего не сказала, лишь фыркнула.

– Ты уже слышала про «Боинги»? – спросил я.

– Долдонят, – ответила сестра. – Будто мир рухнул.

– А может, и рухнул. Теперь начнется не поймешь что.

– Оно уже давно началось. Ладно, встретил его?

Слово «его» произнесла с нажимом, а я почему-то подумал, что она имеет в виду Бориса Львовича. Ошибся.

– Да, он тебе письмо просил передать.

И протянул ей конверт. Сестра схватила, вытащила листок бумаги, стало читать. Но постепенно выражение ее лица менялось, пока на нем отчетливо не проступило отвращение. Все же, она дочитала письмо до конца, потом спрятала бумагу в карман.

– Ну и хорошо, – сказала она, улыбнувшись. – Надеюсь, теперь-то всё разрешится. Кстати, тебе тут какая-то девушка звонила, Даша. Кто такая, почему не знаю?

Я всё еще пребывал в таком возбужденном состоянии, что решил тут же ей всё рассказать. Но, встретив её рассеянный и почти равнодушный взгляд, остановился. Сказал лишь:

– Знакомая, с рынка, – и ушел в свою комнату. Надо было многое обдумать, наедине. Что заключалось в письме Бориса Львовича к Жене? Почему она сказала, что «теперь-то всё и разрешится»? И ведь она спрашивала меня про Павла, а не про Бориса Львовича. Выходит, думала о нем, хотя делает вид, что он ей безразличен. Эх, как бы затащить Павла в гости, но он тоже уперся, как вкопанный. И чего они так поссорились? Наверное, его Женя чем-то обидела, она всех может довести до точки кипения. Такой характер.

Потом мысли мои перекинулись в сторону Даши. Пора теперь сказать и о ней. Я ее люблю, это ясно. Сам себе не признавался все эти три месяца, но сейчас понял окончательно, вот в эту минуту, когда начал о ней думать. А может быть там, в ставке у Колдобина, когда услышал про «Боинги» и за той трагедией различил как-то лицо Даши, будто она горела. Потому что она действительно горит и ее надо спасать. Всё это, конечно, несопоставимо, но оно вроде бы наложилось друг на друга. Не может не наложиться. Иногда далекое, происшедшее за тридевять земель землетрясение вдруг отдается в твоей квартире. Ты можешь проснуться ночью и понять, что жизнь твоя изменилась, сказать себе: я теперь совершенно другой. Отчего? От залетевшего в окно лунного света, от шепота листвы. Они несут какую-то еще непонятную тебе весть, Слово, которые ты должен разгадать. И ты в предчувствии, что уже понял его значение для себя. Иногда это слово: смерть. Иногда: любовь. Но прежним ты уже не останешься никогда.

Я познакомился с Дашей Костерковой через все того же Заболотного. В середине июня. Он уже ходил в квартиру к ее матери по каким-то поручениям отца Кассиана, а тут захватил с собой и меня. Только предупредил по дороге:

– Смотри, Коля, там – ад!

Ад так ад, мне даже интересно стало. Квартира находилась на Щелковском шоссе, возле автовокзала. Дверь открыла пожилая тетка с испитым лицом, блеклыми спутанными волосами и бланшем под глазом. За ее спиной маячила старуха, еще страшнее видом. Я бы не рискнул определить их возраст. Из комнаты неслись голоса.

– Принимай гостинцы, Татьяна Павловна – от отца Кассиана! – весело сказал Миша, протягивая полиэтиленовый пакет с продуктами.

– Входите, соколики! – ответила та, жеманно кривляясь. От нее шел неприятный запах. Квартира вообще была пропитана какими-то испарениями, хоть нос зажимай. На полу мусор, окурки, битое стекло. Всюду пустые бутылки. На кухне горит газ, хотя за окном – жара. Из сломанного крана течет вода. Груды грязной посуды. Ну и так далее, описывать нет смысла, типичная берлога, где живут спившиеся полубомжи. Потом я узнал, что эта Татьяна Павловна чем-то очень уж угодила отцу Кассиану, вроде бы даже каким-то образом спасла ему жизнь, вот он и взял над ней опеку, помогал деньгами, продуктами. Но и она ходила на все его сборища, истово ему поклонялась.

Миша шепнул мне, что ей всего тридцать шесть лет, а старухе, ее матери, пятьдесят пять. Но выглядели они обе, конечно, куда как старше. Здесь было три комнаты, одну сдавали жильцу, чеченцу, торговцу с рынка. И сюда вечно приходил всякий сброд с улицы, пьянствовал вместе с Татьяной Павловной и старухой. Они и сейчас сидели за столиком в средней комнате в количестве трех человек. Четвертого я потом разглядел на полу, возле кушетки.

– Вот так! – подмигнул мне Миша. – Народ еще мычит, но уже не безмолвствует. Ну и хари, смотреть противно.

Он бесцеремонно согнал кого-то со стула и уселся сам.

Я продолжал стоять в некоторой нерешительности. Здесь было противно, хотелось поскорей уйти. Но у Миши шел какой-то длинный разговор с Татьяной Павловной, касавшийся отца Кассиана. «Он» и сам висел на стене в виде большой фотографии в рамочке и хозяйка, глядя на него, часто крестилась. Вдруг из соседней комнаты раздался детский плач.

– Уйми поганца, Дашка! – прокричала Татьяна Павловна, не прекращая отвешивать поклоны фотографии. Всё это время «хари» за столом продолжали бубнить своё и пить, а старуха от них не отставала. Заболотный чему-то смеялся, глядя на всех.

Наконец, из соседней комнаты вышла русоволосая девушка в простом ситцевом платье, у нее было слегка полное миловидное лицо и какие-то удивительные синие глаза. Она прошествовала мимо, не обращая на нас ровно никакого внимания, лишь сквозь зубы бросила:

– Твой ребенок, ты и уйми!

Вскоре мы покинули эту квартиру, а появились в ней вновь спустя пару недель. Я сам напросился к Заболотному в попутчики. Он меня сразу «раскусил».

– Даша запала? – спросил он ехидно. – Красивая девушка, только судьбы нет.

– Почему?

– Потому что так на роду написано. Мать с бабкой пьют, квартиру у них вот-вот отберут, обманут, тот же жилец, чеченец. Да и сами продать готовы. Если бы не отец Кассиан, они бы давно на улице валялись. А дальше что? Помойка. А ей на панель идти. Она ведь из школы с последнего класса ушла. Теперь ее на рынке пристроили, с лотка торгует. Хоть какая-то работа, занятие. Но впереди – мрак, А ведь красивая. Красоты жаль.

– Так помочь надо, – невнятно пробормотал я, заметно покраснев. Миша угадал: я все эти дни вспоминал Дашу, ее лицо, хотя видел-то ее всего несколько секунд.

– Помоги, – усмехнулся он. – Таких семей по России знаешь сколько? И в каждой свои Даши, Маши и Саши. Рано начинают пить, рано рожают, рано и старятся.

– Нет, эта девушка какая-то особенная, – сказал я.

– Эге, вон оно что! – только и ответил он.

Потом я стал бывать в этой квартире уже сам, без Заболотного. Даже как-то сдружился с Татьяной Павловной и старухой. Ее все так и называли: «старуха», без имени и отчества. Но она и не слышала, была почти совсем глухая. Я ходил им за продуктами, приносил детское питание Прохору, сыну Татьяны Павловны, которая сама не знала, кто его отец. В прошлом эта женщина была учительницей, как и ее мать, чему бы я никогда не поверил, если бы она сама не показала бы мне свою трудовую книжку. Но в начале девяностых ее просто выбросили на улицу, и женщина сломалась. Так вот это и происходит. А с Дашей мы общались редко. Она лишь насмешливо фыркала, глядя на меня, как я сижу за одним столом с «харями», слушаю их бесконечно-пустые разговоры, поддакиваю Татьяне Павловне или утираю платком нос Прохору. Раз она остановила меня в коридоре, загородив проход.

– Ты странный какой-то! – сказала Даша. – Чего сюда ходишь? Ведь не пьешь и мамку вполуха слушаешь. Из жалости, что ли?

Я что-то промямлил, стараясь не глядеть на нее. Разумеется, покраснел.

– Пошли, погуляем, – предложила Даша. – У меня сегодня выходной. Погода отличная.

И мы вышли на улицу. Там неподалеку лес с озером, мы стояли на берегу, глядели на купающихся и разговаривали. Как-то быстро нашли общий язык, все-таки почти ровесники, четыре года разницы. Через час уже как-то вполне понимали друг друга. Но мы и так с ней были как открытые книги – читай, правда, еще так мало написано. Я ее жадно слушал, а она оказалась веселой, по-своему умной девушкой. Жалела, что бросила школу, не доучившись. Рассказывала о своей работе, о рынке. Шутила. Но иногда вдруг в ее лице появлялось что-то твердое, решительное и тогда слова становились грубыми, резкими. Об отце вспоминала мало, он ушел, когда она была еще маленькой. Время пролетело незаметно.

Потом мы часто встречались, уже не на квартире, а в разных местах, в городе, в парке, в кафе, ездили в Лавру, где она осталась равнодушной, чему я был очень огорчен, даже ходили один раз за ягодами в Софрино. Побывал я и у нее на рынке, видел того чеченца, жильца, который держал несколько палаток. К слову, чеченец этот, Рамзан, вскоре съехал с квартиры, приобрел где-то свое собственное жилье. Но Даша от него зависела по работе, я это знал. И чувствовал, что она не всё договаривает.

Мне многое было в диковинку в ее жизни, все же, я рос иначе, за спиной у своей сестры, которая меня и оберегала. У Даши было больше свободы, соприкосновения с действительностью, у нее рано открылись глаза на мир, на его грязь. Тут не каждый способен выстоять, сохранить себя. Но она, кажется, сумела. И это меня удивляло в ней больше всего. Откуда такая степень самозащиты? Она могла грубо выругаться, когда к ней кто-то приставал на улице или даже ударить. Я знал, что она способна на это, угадывал. И мне было с ней интересно, будто я каждый раз познавал новое, учился.

Наверно, и я был ей чем-то занимателен, иначе бы мы в эти три месяца не встречались столь часто. А может быть, она за меня цеплялась, как за спасительную соломинку, потому что, не смотря на всю силу ее характера, ей тоже требовалась опора, какая-то разумная идея, на которой можно строить жизнь? Я это понял позже. «Ад», – сказал про ее квартиру Заболотный и был прав, даже предсказывая судьбу Даши. Она уже катилась в пропасть.

В самом конце августа я узнал, что она потихоньку принимает наркотики, какие-то таблетки. «Колеса», на их языке. Мы сидели в квартире у ее подруги, Светланы, тут тоже было много разных гостей, юнцы, все они галдели, как птицы, на всякие голоса, мололи чепуху и вздор, я и не слушал, лишь держал под столом Дашину руку в своей, а ей было весело. Там открыто курили «травку» и принимали эти самые «колеса». Даша, к моему удивлению, тоже. Мне удалось вывести ее на кухню, остаться наедине.

– Ты что, с ума спятила? – резко спросил я.

– Ну и что такого? – весело ответила она. – Все так делают.

– Но ты же «не все», ты не такая.

– Почем ты знаешь? Мы все одинаковы, только притворяемся лучше или хуже. А выхода все равно нет. Тут хоть примешь таблеток, жить хочется. Покури и ты, не будь паинькой.

– Пошли отсюда!

– Останусь.

Я вывел ее из квартиры почти силой. Сначала она брыкалась, злилась на меня, но потом успокоилась, а по дороге домой настроение ее и переменилось. Она стала задумчивой, грустной. Мы сели на лавочку возле ее дома и тут она вовсе прильнула к моему плечу и расплакалась.

– Что мне делать? – повторяла она: – Что делать? Скажи, Коля, ты умный, трезвый, не могу больше так жить, в этом чаду, всюду рожи, мерзкие противные рожи, одна Светка подруга…

– Светка твоя дрянь, – сказал я. – У нее притон.

– А у меня дома не притон? Ты же видел, знаешь. Хорошо Рамзан съехал, проходу не давал. Но он меня и на рынке достанет. Куда уйти, к кому? Повеситься хочется.

– Ты же сильная, что ты несешь? Пойдем в церковь.

– Не хочу.

Она вытерла слезы. Выпрямилась.

– Я тебя познакомлю с одним человеком, он, возможно, скоро приедет, подскажет, как жить в вере, в разуме, исключительный человек, подвижник, – я имел в виду Павла, говоря это, потому что сам не знал, как ей помочь и что для этого надо сделать.

– Не хочу, – повторила она. Упертая, как моя сестра.

– Как хочешь, а все равно познакомлю.

– Плюну ему в рожу, подвижнику этому, – грубо сказала она. – Я им никому не верю. Мамка, вон, повесила на стену фотку какого-то образины и молится на него. Дура!

– Тут другое. Татьяна Павловна просто сильно заблуждается, она в ересь впала, а в церкви – Бог истинный, Христос. Тебя только Павел из безверия вывести может, я не сумею. У меня сил мало. Я сам только на пороге стою. И не ругай маму свою, какая бы ни была.

– Ты еще про «колеса» мне скажи, чтобы не принимала.

– И скажу. Ведь втянешься – совсем пропадешь. Тут дороги нет, тут пропасть.

– Знаю. Но на меня другая беда надвигается, – серьезно сказала она. И посмотрела так пристально, с таким отчаянием, как никогда раньше. Я ей сразу поверил, а когда стал расспрашивать, она ушла в молчание. Так я от нее в тот вечер ничего и не добился.

Потом у меня всю ночь щемило сердце, я не спал, представлял ее в этом бардаке, в воплях, среди толкучки на рынке, на квартире у Светки, в чаду, истинно в аду, как метко выразился Заболотный. И как ее вытащить оттуда? Павел, только Павел, думал я. Но хорошо, что у нее нет ада в душе – вот что главное. Внешний ад еще не так гибелен, как внутренний, который ты взрастил сам. А ее душа чиста, я верил в это. Ведь она сама может принести в твою жизнь счастье. В жизнь любого хорошего человека. Это не мало. Не всякая женщина на то способна.

Иная и красивая, да злая, глупая. А Даша, как цветок, ею любоваться можно, она в счастье. Смеется как, радуется, когда на какое-то время забывает о доме, о рынке этом, об «аде». А потом опять в глазах тоска и жуткая безысходность. Что за беда на нее «надвигается»? Как бы сама не совершила чего с отчаяния. Она на грани, а грань переступить легко, один шаг. Сам знаю. Не по себе, не по своему опыту, мыслей таких у меня никогда не было. Но вот в нашей семье… Это была трагедия, о который мы почти никогда не говорили ни с отцом, ни с Женей. Табу, молчание. Никто не хотел теребить рану. Моя мама покончила с собой, когда мне было всего пять лет. Я тогда еще ничего не понимал. Мне сказали: уехала. И надолго. А она шагнула с балкона. И причин-то никто толком не выяснил. Но, видно, что-то накопилось, захлестнуло мертвой петлей. Терпение кончилось. Почему? Я очень хотел бы знать. Грань, один шаг, и всё. Когда я думаю о ней, мне всегда хочется плакать.

Так случилось и в ту ночь, бессонную и какую-то слепую от темноты. Здесь со мной была не только мама, но и отец, лежавший теперь в больнице, и всё мое короткое счастливое детство. И Даша, и Павел, и Женя. О них тоже плакал, сам не зная почему. Впрочем, знал. Все мы несчастны на этом свете, горьки и одиноки, разбредаемся, вместо того, чтобы собраться вместе, протянуть руки, сказать друг другу добрые искренние слова и поддержать оступившегося. Мы, исключая, может быть, Павла, маловеры, а это даже хуже, чем атеизм. Атеист уже верующий, он верит, что Бога нет, отрицает его, но ищет. И рано или поздно находит. Он холоден, как сказано в Евангелии. Но может стать горячим. А маловер тепл, он входит в церковь, молится, а потом идет домой и всё забывает. Огонек гаснет, пока вновь не зажжет свечку перед образом. «О, если бы ты был холоден или горяч, но ты тепл!» Неужели и я такой? Лучше тогда совсем ни во что не верить, ни в Бога, ни в человечество.

Иногда меня и такие греховные мысли посещают, я их боюсь. Порою хочется уйти в другую жизнь, в буйную, в страшную, со всеми гибельными соблазнами, броситься в нее, как в омут и – сгореть, погибнуть. Зато три или пять лет полного безумия, вседозволенности. Кто знает, не встреться мне в свое время на пути Павел, может быть, я бы и решился на это. Безумие – оно так тянет, потому что ты уже не отвечаешь ни за что. Тут полная, абсолютная свобода. И таких сейчас на Руси снизу доверху. Горько сознавать, но это так. Народ в России до того уже отощал и отчаялся, что поневоле разум теряет, а молодежь и вовсе. Себя продать – пожалуйста, убить – нипочем, переменить веру – тем более. Даже поощряют за это, хвалу поют, лишь бы от Бога отвернулись. Здесь замысел, заговор. Не каких-нибудь конкретных людей, злоумышленников /а впрочем, и их тоже/, но вселенской антиидеи, которая отрицает Спасителя, потому что она не спасать призвана человеческую душу, но губить ее. Выкорчевывать поле для того, кто миром овладеет. Его поступь слышится. А в России-то последняя битва и состоится. Многое я передумал в ту ночь, а под утро всё же уснул и, как ни странно, спокойно и безмятежно.

Накануне приезда Павла /в день ссоры с сестрой/ я пришел к Даше на рынок, и там у меня произошла стычка с Рамзаном. Вышла даже не стычка, а какое-то недоразумение. Я стоял у ее лотка с фруктами и болтал о разном, она весело откликалась, но, вообще-то, я мешал работе и покупателям. Подошел Рамзан, сделал мне замечание. Это был высокий мужчина лет тридцати пяти. Кстати, довольно вежливый и обходительный. Никогда не скажешь, что он участвовал в первой чеченской войне, может быть, даже они где-то с Павлом и перестреливались. Хорошо одет, симпатичен, прекрасно говорит по-русски. Даша потом сказала мне, что у него чуть ли не два высших образования и большой опыт комсомольской работы.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю