Текст книги "На гарях"
Автор книги: Александр Рахвалов
Жанры:
Прочая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 26 страниц)
Она рысью подлетела к Клавиным воротам, на бегу бинтуя голову платком, чтобы спрятать свежий синяк под глазом – Арканя слегка прошелся по ее лицу.
– Ох, детки! – проговорила Тамара. – Живу и думаю: где бы еще парочку таких заказать?
Тамара стеснялась молчаливого соседа. В воротах она наклонила голову и, не взглянув на него, спросила:
– Клава дома?
– Сидят с Харитоновной, – ответил тот, – лясы точат. Тебя поджидают.
– Соли спрошу…
Она подошла к крыльцу, притопнула одной-другой ножищей. Даже грязь отстала от подошв, расплылась на чистых, крашеных ступеньках.
Соли нету, – сообщила она женщинам, что сидели за столом в кухне. – Мой придурок пьет. Хоть мочой его, карателя, пои. И вправду: в бутылку – и опохмелю.
– Ерунда. Если б это средство действовало на пьянчуг, то я бы давно своему касатику, – начала, улыбаясь, хозяйка, – выставила целую бадью – до ободков. Сказала бы: гуляй, касатик, веселись и ни о чем не тужи. Для пущей важности еще бы сама отпила. Боже мой, чего бы, кажется, не сделала для того, чтоб бросил человек пьянку! А ты присаживайся к столу, пока мы добрые.
Тамаре подставили табуретку.
– Ты все, девка, в бегах да в бегах. И синяк, вижу, свежий, – заговорила Харитоновна и вдруг вспылила: – Он ее колотит, а она помалкивает. Добрая бы бабенка давным-давно взяла кочергу да по мысалу ему, черту рыжему, по мысалу!
– И ведь чего ревнует-то и буянит после? – рассмеялась Тамара. – Да говорит, что последний выродок, дескать, не от меня, и баста, а если от меня, то почему не рыжий и почему такой тихий-претихий, как дебил? А какой он тихий? Из яслей вытолкали в шею только за глотку его луженую. Гремел, говорят, как дизель. Да черт с ними, с яслями, – махнула она рукой. – Там все равно не воспитывают, такту нету. Прибегаю однажды, вся радостная, и кричу с порога: «Валя, Валя, у меня Илюшка выучился считать до десяти! Понимаешь, Валечка?» А она, Валечка-воспитка, подходит ко мне и равнодушно так заявляет: «Вы лучше б задницу его вытирать научили, а то прямо с горшка бежит к столу: вытрите мне попку…» – захлебывалась Тамара. – Нет, не надо мне никаких яслей, сама присмотрю за потомством.
– А из благоустроенной-то квартиры чего съехала? – спросили Тамару. – Дочери бы оставила, коли самой не пожилось.
– Не пожилось, соседи попали хреновые, – ответила Тамара. – Видите ли, потревожили их покой господский, шумим, дескать. А дети, они и должны шуметь. Я оскорбилась и говорю: орда, собирайсь! Нам с ними не по пути – они в коммунизм плывут. Не нравлюсь? Тогда прощайте. Квартиру же дарю государству.
– А с Арканей как будешь мириться?
– Никак. Вот когда-нибудь хлопну ломиком по башке – сразу признает и Илюшку, и родную власть, и меня. Запросит родить двойню… – И Тамара свела весь разговор к замысловатой формулировке: – Жизнь бывает разной, – заявила она, – жидкой и газообразной. Разве не так?
Но Тамаре не ответили. Сидели молча.
Хозяйке с некоторых пор стали нравиться все, даже Галя с Алексеем, что жили через проулок в добротном особняке, крытом железом. Она, видно, забыла, как они рубили свой особняк: всех привечали, даже бичей, ловко используя даровую силушку. На них работал весь отшиб… Но едва поставили ворота, как Галя прокричала: «Не хрен делать здесь этим пьянчугам!» И ворота захлопнулись наглухо, и хозяева особняка стали жить по принципу: никого – в дом, но все в ограду. Алексей работал в НИИ слесарем, чинил начальству «Жигули» и пользовался на работе заслуженным авторитетом… Каждый день носил он на коромысле отходы из институтской столовки, откармливал на продажу скотину. Никто не знал, зачем ему нужны были большие деньги. Машину он имел, хотя выехать на ней из ограды мог только зимой, по твердой, так сказать, почве, мотолодку – тоже… Может, просто с голодухи хотелось людям пожить на славу, потому они и имели все, как бы на всякий случай. «Живут, живут, как на зоне, – кричала подвыпившая Алка. – Забор-то какой, заборище! Гли, гли – даже колючка есть!» Но крепких хозяев не интересовало мнение какой-то пьянчужки.
В будни их никто не встречал на улице, но и праздники они отмечали дома, накрепко закрыв ворота. Но если человек живет обстоятельно, с любовью к хозяйству и никому не делает зла, как считала Клава, то он – чего тут гадать? – хороший человек! Лентяй не построит такой домище, лопнет от зависти, а не построит… Здесь душа работала.
И Юрка-слесарь построил себе особнячок – из-под ручки поглядеть! В таком мужике червяк не заведется…
А Томка допила настойку, поставила стаканчик на край стола и перевела дыхание, точно целый ковш выдула.
– Закусывай, – посоветовали ей.
– Милые, да что в рот полезет, если орда сидит голодная? – закричала Тамара. И сразу же, без всякой паузы, перекинулась на другое: – Да и зачем бабе закусывать? Это мужику… Выпил, поел мяса, запил квасом – и нету спасу. А нам, девкам, чего? Поел хлеба с луком – да и в руку… Что такое выпила – опять не разберу, – поморщилась она. – Но спасибо этому дому, пойду к родному. Где моя соль? Все, ухожу. Бегу-у…
Харитоновна смахнула слезинку со щеки.
– Вспомнилось, – пролепетала она. – Соль вспомнилась. Отец еще был живой. Сварим, бывало, картошку, а посолить нечем. Русские же люди, без соли не могли ее лупить, хоть пропадай. Тогда он, батюшка, пошел в амбар и выкатил во двор бочку, в которой завсегда солили капусту, – рассказывала Харитоновна. – Выкатил да и разгрохотал ее топором, прямо на мелконькие кусочки… Зачем? – никто не поймет. Вечером только, когда варили супец, сообразили. Отец подошел к чугунку и бросил туда щепочку от старой бочки: «Вот и присолим, девки».
Хозяйке хотелось пожалеть старуху, она потянулась к ней, чтобы обнять, но старуха отстранилась.
– Хоть бы Томка не вернулась, – с опаской произнесла она, зная, на что способна талантливая, по-детдомовски нахрапистая артистка. Пришла бы – и песен не перепеть до самого утра. Она бы все кричала: «Подпевайте, развалюхи! А то переглушу, как налимов…» И до утра бы ее не выкурили из дома.
– Завтра помирятся, – произнесла Клава, лишь бы не молчать. – Опять будут ходить в обнимку.
– Своя ноша… Лешак их возьми.
Вернулась с пастбища скотина. Тихон покрикивал на свиней, отгоняя их от теленка.
Харитоновна совсем захмелела, языком не провернет. Все оглядывается и грозит кому-то скрюченным пальчиком.
Попрощались они за воротами – обнялись и расцеловались напоследок, как будто Харитоновна куда-то уезжала.
Она топала через проулок, беспомощно балансируя руками, как на бревне.
Тихон сидел на крылечке: он давно уже управился и прибрался во дворе. Соблазн его поборол – банка была опустошена, и Тихон теперь парил в облаках, и крепко любил жизнь, даже этот вот навоз был ему по сердцу.
Смеркалось.
Они молчком поужинали, молчком встали из-за стола, точно боялись взглянуть в глаза друг другу. Из окна было видно, как по ту сторону огорода, за невысокой изгородью, резвился Тамарин выводок. Насытившаяся семейка прыгала вокруг стола, точно хоровод водила.
– Резвится, кобылица! – покачала головой Клава. Но Тихон не осудил Тамару.
Не зажигая света, они молчком стали укладываться в маленькой комнатке, где всегда казалось уютнее и теплей, потому и спалось слаще.
За день воздух прогрелся, и они зарывались в ночь, как в душный стожок.
Тихо, едва касаясь пола, по комнате прошла кошка и, запрыгнув на подоконник, притихла.
Клаве не спалось. Она считала деньги, которые бы мог иметь на книжке ее суженый до их недавней встречи. Дурак дураком: деньги умел зарабатывать, а получать– нет, не давались в руки.
Сколько раз Тихон уходил шабашничать в деревню. Обычно какой-нибудь кацо соберет бригаду плотников на вокзале, где безработных и ленивых – тьма, и айда, погнали на «паре гнедых» в отстающий колхозик. Бригада приступает к работе, поднимает коровник или элеватор, получает на жизнь небольшие авансы – основную сумму не трогают. Общий котел позволяет экономить, и слава богу.
– Тысяч по пять заколотим к концу сезона, – обещает работягам хитроватый кацо. – Только не ленитесь, други, работайте, как скажу.
И други пашут от зари до зари, питаются кое-как, спят в каком-нибудь сарае, чтобы не платить лишних денег за жилье. Терпят, со всем мирятся, глотку понапрасну не дерут. Но кацо вдруг исчезает, заполучив всю сумму по договору.
Не ожидали други такого: коровник-то еще не достроен. На каком основании произведена выплата? Бегут к председателю колхоза, тот только плечами пожимает:
– А я что, бригадир?
В отчаянье шабашники доделывают коровник, чтобы получить деньги хотя бы за эту мелочовку и пропить до последней копейки.
– Не были богатыми, – успокаивают себя, – не хрен начинать. Давай, други, попируем напоследок.
И никто из них не знает, как будет жить дальше, на какие средства. Опускается в пьянке человек, а пьяному не страшна никакая житуха. И благо, если тебя заберут в спецприемник: там разберутся, пристроят в какую-нибудь организацию – трудись, зарабатывай на прокорм и одежду. А если не заберут?
Много потерял таким образом Тихон. Пытались как-то вместе подсчитать его потерянные доходы за последние пять лет.
– Тысяч пятьдесят! – удивлялась Клава. – Господи, деньжищи-то какие, Тихон…
– Стоп, Антроп! – не соглашался с женой работяга. – Это – мелочовка. Больше должно быть, но ты, как всякая безграмотная бабенка, просчиталась. Тысяч сорок не додала. Обижаешь мужика, обижаешь.
Чтобы не спорить впустую, она ему додавала эти сорок тысяч, и он, успокоившись, уходил на улицу.
Но Тихон – пьянчуга. Зато она – трезвенница, однако денег недобрала за свою жизнь не меньше его. Не умеет копить, не держатся они у нее – хоть убей.
Клаве не спалось.
9
Кроме богатеев, из деревни могли убраться и те, кто, отслужив срочную и вернувшись из армии, наскоро успел вкусить иной жизни и был не на шутку отравлен ее хмельным привкусом. Солдатики уходили, облапив напоследок стареющих родителей. Однако массового бегства из деревни пока еще не было.
Клава тоже поглядывала в ту сторону, куда уходил уже не деревенский народ.
Провожаю за околицу
мила сокола.
А слеза, слеза-то по лицу…
Матка охала:
– Не пущай его, касатика,
не пущай его, солдатика-а…
Причитали старушки, изуродованные колхозным трудом. И еще больше сутулились, точно брели против ветра – головой вперед, отяжелевшей враз от печальных думок.
Клава ничего уже не боялась. Ей было все равно: туда ли пойти, сюда ли, да и дорог, уводящих направо-налево, в ту пору еще не было, и выбирать не пришлось.
С вечера бродила по лесу, выходила на берег речушки и все смотрела куда-то вдаль. Печальными были глаза у нее, она прощалась с деревней, где жила, где любила, где впервые споткнулась под житейскою ношей.
Утром, погоняя поперед себя ребятишек, она отправилась по избитому большаку – в райцентр. Те, что ехали в район, развалившись в рессорных бричках, не замечали ее, не предлагали подвезти. Все насупились и молчали, будто тоже выбирали – одно из двух: ехать или вернуться? Дорожная пыль съедала топот копыт. И опять становилось пусто на большаке. Ни души. Ни звука… О погоне ей тогда не думалось, отошла – ровно оторвала от сердца.
Возле поворота на Слепушиху толпились какие-то люди. Подошла поближе – многих узнала: да, слепушевские! Но почему здесь? Рыдая и охая, люди подходили к телеге с белыми как снег узелками – такие собирают косцу, когда он уходит на целый день в луга. Клаве подумалось: может, кого-то на кладбище провожают? Она спешно подошла к тем, что толпились на обочине, и спросила: «Кого хоронят?» – «Хуже, матушка, – отозвалась какая-то старушка, незнакомая ей. – Отдаем на излеченье Таиску… Ох, работница-то была какая, ох, работница! Войну победили, а водку проклятущую не смогли… Мужики тоже попивают, но отдаем бабу, чтоб спасти: она дороже».
Люди скорбели по пьянчужке; тогда в деревнях еще могли сострадать всякому человеку, попавшему в беду. Потому и Таиску порешили отправить на излечение всем миром, чтобы вернуть – цену человеку знали, не холстины аршин…
Пятнадцать лет прошло с тех пор, как где-то за тридевятой землей отгремела война, а люди уж стали расползаться по своим укромным щелям, перегоняя и отталкивая при этом друг друга. Каждый старался вползти в свою щель, теплую и глубокую, чтобы скорее начать жить своей крохотной радостью.
Вскоре Клава устроилась в пошивочную мастерскую, получила комнатушку. Обласкали старые портнихи новенькую, заботились о ней. Какой кусок вельвету выкроят – ей несут: «Бери, Клава, чего-нибудь ребятишкам выкроить». И Клава выкраивала – детей одевала как куколок.
Потихоньку-помаленьку, но жизнь налаживалась. Нечего было бога гневить.
Летом старики продали дом-крестовик в Мечатном и срубили на окраине райцентра добрый пятистенок. Работать на дому приходилось только вечерами да в праздничные дни (он слесарничал, она обстирывала пекарню, выйдя из колхоза, где порядком износилась и надорвалась). Работали до упаду. И всем был хорош старик, но не любил, когда путаются под ногами – кто в помощники навязывается, кто с советом лезет, одна суета. Потому он отгонял от себя и родных, и знакомых, точно не доверял им, – всех отгонял, что крутились подле них, норовя прошмыгнуть в недостроенные сенки, а там – прямо к столу. Работали они на пару. Повсюду так строились, и они не хотели ни в чем уступать галдевшим соседям… А те спешили жить, будто готовились к какой-то необыкновенной завтрашней жизни: благо, что ее не только прославляли по радио, то есть на слух, но и в школьных учебниках печатали: огромные быки, фляги с молоком, улыбающиеся доярки в белоснежных, как у врачей, халатах, и цифры, цифры, цифры – просто в голове не укладывалось. Без десятилетки не осмыслить. За хлебом приходилось покуда толкаться в очередях, но все сознавали: завтра приближается, завтра уже на подходе, как уборочная страда. И каждому думалось об одном: «Не прозевать бы свою судьбу». А то бывает: судьба-то придет, но выпустишь ее из рук, точно скользкую рыбину.
И все каким-то необыкновенным, неосмысливаемым образом уяснили для себя, что в завтрашнем плодородном, богатом дне потребуется только крепкая крыша над головой, даже деньги – к чертовой бабушке! И люди торопились, отчаянно размахивая топорами, – в чувствах и мыслях они летели, как на пожар, не разбирая в бегущем потоке, кто здесь мужик, а кто баба. Так и в этой семье все спуталось. Разве что под комель, когда поднимали венцы, она не вставала – сам кряхтел, беспокоя раненую руку.
В жуткую для себя пору Клава ездила на окраину райцентра. Подгоняла лошадь к дому родителей, когда старик был на работе, и прямо с порога просила: «Выручай, матушка! Нету ни дров, ни картошки… Пропадаем». Старуха с оглядкой разрешала ей выбрать треть клетки из березовой поленницы и нагребала картошки. «Он ведь меня съест, – оглядывалась она, поминая супруга. – А ты, знать, до самой смерти теперь побираться будешь». – «Не буду, матушка, – отзывалась Клава. – Бог даст, заживем». – «И ведь отец-то у тебя такой же неудачник был, – ворчала старуха. – Бывало, башкой бьется о косяк, но поправить некогда. Скажу: поправь, нечистый тебя унеси… Так нет, после, отвечает. А война началась – с радостью бросился на войну. Понятно: в тылу-то робить да робить пришлось бы, а в окопе – хоть до пенсии сиди-посиживай, не обдерешься до самых косточек… Не добровольцы они, а лентяи проклятые, – потрясая сухоньким кулачком, ругалась старуха. – Убежали в окопы сидеть, так хоть бы после войны возвращались. Только и славы, что ласковым и заботливым был: когда председательствовал, отправит баб на работу, мужиков следом, а сам растянется на траве – ребятишки по пузе ползают, не нарадуются…»
На скорую руку они заметали следы: ровняли поленницу, разбрасывали снег, изрезанный розвальнями, чтобы старик ни о чем не смог догадаться, и – Клава уезжала, нахлестывая и торопя неповоротливую конягу.
«Больше не езди!» – кричала ей вслед старуха.
Еще один год проковылял, как хромой. Скрипучий, неровный год… Крепко доставалось зимой, когда от мороза стекла в рамах лопались и иней проступал на стенах, густой, как болотный мох. Обжигала дымная стужа. Вот когда раскрывались люди: и те, в кого она не верила сроду, и те, к кому не однажды думала обратиться, да все как-то не решалась. А спасли матушка с отчимом… Клава выбивала на хоздворе лошадь и ехала к старикам просить дров и картошки.
Тихон вскочил и убежал на кухню. Через минуту, отхаркавшись над ведром, он вернулся. Она заботливо накрыла его простынью: «Спи».
«Меня не возьмешь голою рукой!» – хрипел Тихон, опять от кого-то отбиваясь. «Не возьмешь, не возьмешь, – соглашалась Клава. – Только спи, ради бога. Без тебя тошно… Спи, Тихон».
В этом году через дорогу от дома, в котором они жили, местные власти открыли прямо-таки купеческую столовую. С утра до вечера на высоком крыльце толпились важные люди. Ленивые, в добротных полушубках, в белоснежных бурках с бронзовою прострочкой, с портфелями… Важные люди курили только «Казбек», сплевывая под ноги. А у них в каморке не было ни одной проросшей картошины, ни одной завалявшейся луковицы, и до получки нужно было еще тянуть да тянуть… И только тогда она увидела впервые, с какой ненавистью смотрит на людей, толпившихся возле столовой, ее сын, подсевший к окну.
«На этой зарплате не протянем, – решила про себя молодая мать. – Разобьемся вдрызг!»
Клава давно уже подумывала о том, что нужно ехать в Обольск, где по осени набирают курсы продавцов. Воровать, обсчитывать людей она, конечно, не смогла бы, но прилавок виделся ей не пустой подпоркой, а чем-то обнадеживающим, убивающим самую мысль о голоде. Этого не объяснить. Теперь осталось решить самый главный вопрос: возьмут ли родители своих внучат в дом? «Чего тут, – бормотала она. – Всего на одну зиму. Не объедят, господи прости! У самих родилась дочь. За троими и смотреть проще… Да и по две жизни все равно не проживут, а покоя когда-нибудь запросят! Покой, он дается при чистой совести…»
Отчим не отказал. Смирился. Все-таки слово хозяйки казалось тяжелее его слова. Но перед самым ее отъездом старики вдруг передумали и ошарашили Клаву своим новым решением: «Парнишонку берем, а девку – куда хошь девай! Трудно двоих брать, не справимся…» И как она ни плакала, как ни уговаривала родителей, чтобы пожалели девочку, те стояли на своем: «Отвези ее в абалакский детдом!» – «Потом же нас всех, – рыдала Клава, – совесть загрызет, и рады будем искупить вину перед ней, да не простит».
«Каку-то совесть! – отбивался дед. – Придумат, тоже мне. На едрену мать ты их тогда рожала, ежли топерь не нужны стали?»
«Нужны… Да разве вам, жандармам, объяснишь!» – Она выбежала на крыльцо – земли не видит.
Ребятишки играли в ограде. Она, точно одурев, бросилась к ним, плачет, обнимает, а сама слова вымолвить не может. Но пятиться было поздно, и Клава собралась в дорогу. До Обольска ехали в крытом грузовике. В Обольске, отыскав свое общежитие, Клава бросила вещи и, покормив дочку, отправилась на рынок. На рынке отыскала мужиков, которые привезли сюда из Абалака рыбу: грязные, облепленные вонючей чешуей телеги стояли в самом углу рынка. Кони еще не остыли, от них пахло прелой огуречной грядой и потом.
– Ты, девка, оставайся, – советовал Клаве возница, хмурый мужик в дождевике до самых пят. – Без тебя девчушку довезем и сдадим куда следует. А то, мотри, дорога не мед… Ухайдокаешься сразу, перегоришь.
Но Клава и мысли такой не могла допустить, чтоб отправить дочку одну. К вечеру рыбный обоз вышел из Обольска, выкатил на скрипучих колесах.
К Абалаку подъехали на заре.
Первая телега свернула к нему. Показались ворота, а сверху, прямо по глазам – «Школа-интернат».
– Ну, зря ты, дева, убивалась, – проговорил возница. – Не детдом это вовсе. Гли, напутали чего-то в твоих гумагах.
Через час, когда они сидели возле клумбы, в окнах стали появляться заспанные мордашки детей. Детям не спалось. Они каким-то чудом узнали, что в ограде интерната появились посторонние люди, и теперь прилипли к стеклам, точно спрашивая: не ко мне? Клаве стало еще горше, и она, натыкаясь на детские глазенки, отрицательно качала головой: не к вам, милые, сама собралась сдавать… Сдавать? Как телячью шкуру в заготконтору.
Они не завтракали, потому что в это время разбирались с «гумагами», а к обеденному столу дочка вышла уже в форменном платьице, села с краю, как сирота. Клава наблюдала за ней из окна, смахивая слезы. Девочка склонилась над миской и неумело вылавливала из нее суп – Клаве казалось: пустую ложку подносит ко рту. Коротко стриженная, с тоненькой шейкой, она отличалась от всех – коридорная сырость не слизнула еще с ее щечек детского румянца. Запах умывальной и туалета… Оттуда и наползала сырость, пропитанная жгучей хлоркой.
Ощущение этой сырости Клава унесла с собой, поклявшись забрать девочку в тот же день, как окончит курсы. Она знала – нигде не найдет тепла и покоя, пока дочь живет в этой сырости…
«Она еще рядом, – подумалось ей. – Может, забрать?»
Нет, не забрала.
Не помня себя, она вернулась в Обольск, а в глазах – дочка склонилась над миской и зачерпнуть из нее не может, опять подносит пустую ложку ко рту. Только губы мажет…
Клава едва забылась. Последнею ее мыслью почему-то была мысль о муже, который под утро затих, не метался больше, бросаясь на стену, не скрипел зубами. «Завтра куплю ему рубаху, – решила она. – Хочется белую-пребелую».
Кошка, подбежав к двери, промяукала, просясь на улицу. Сейчас должен был проснуться Тихон. Он встанет, как всегда, и выпустит одуревшую кошку, успев уловить «привкус» погоды, чтобы одется по ней.
Потом он снимет с печки ведро, разомнет руками вареную картошку для свиней, наладит сытное пойло корове и теленку, выйдет на улицу…
Вывалятся из конуры собачушки, запотягиваются, разминаясь, но тишина покуда не сойдет с привычного круга.
Тихон поставит ведро и присядет на крыльце, подзывая собачушек.
– Собаки, милые! – начнет он хрипловатым спросонок голосом. – Я вам честно скажу: жизнь прекрасна!
Скворцы, раскачивая на шесте скворечник, будут лопотать по-своему над головой Тихона. Прислушиваясь к их голосам, он из зависти, что ли, решит: вчера они веселей были. Ожирели, черти, обленились. Надо их шугануть, чтоб не заразили ленью.
После чего он подхватит ведра и шагнет к хлеву.
В соседях ругались с самого сосранья, как выражался старик, когда поминал квартирантов. Леха бубнил, Алка – не кричала, а чеканила пятки.
– Тунеядец, бич, шельма, – чеканила Алка, колотя ногой в двери. – Совсем обнаглел, бичара, – вторую неделю одна езжу на свалку. Кончать тебя надо, кончать.
– Бу-бу-бу! – бубнил Леха, закрывшись в сенях.
– Хрен тебе на губу! – злилась Алка, не переставая колотить в дверь. – Ты еще, бичара, попомнишь: я тебя на голяке оставлю. Вот увидишь. Божусь.
Через две минуты она показалась на Велижанском тракте. А еще через минуту попутная мусоровозка унесла ее в сторону городской свалки. Алка уехала на работу.