355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Рахвалов » На гарях » Текст книги (страница 22)
На гарях
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 11:38

Текст книги "На гарях"


Автор книги: Александр Рахвалов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 26 страниц)

27

Тихон встретил супругу радостно, даже обнял слегка и ткнулся губами в щеку.

– Приехала, – улыбнулся он.

Но Клава, удивленная будто, отстранилась от мужа.

– Что с тобой, касатик? Нежности-то сколько… Да трезв ли ты, дружок? А ну-ка дохни!

– Трезв. Ласки полны глазки, – простодушничал тот. – Как будто неделю тебя не было.

Собачушки стояли рядом на задних лапках, как косматые свечки, и поскуливали от нетерпения. Они понимали, что хозяйка пришла в добром духе. В такие минуты она кормила их ливерной колбасой.

– Ну вот, Тихон, – не обратив на них внимания, проговорила хозяйка, – дельце провернули. Теперь будем продавать эту хибару. Срочно надо писать объявления и расклеивать на всех столбах. Я обегу знакомых: может, натолкнут на покупателя… Слышишь?

Тихон кивнул на хлев, ткнул пальцем в дровяник: что, мол, все прахом… А корова? А свиньи? А теленок?..

Она поняла его без слов.

– Домик-то пока постоять может; Харитоновна без нас его продаст… А скотину… Такую-то ухоженную, господи прости, только дурак не возьмет, – толковала она Тихону. – Ты сходи к Феде: он корову ищет. Нашу-то с рогами оторвет! Иди, иди, – торопила, – может, он дома.

Но Тихон не уходил. Он стоял возле крыльца и со странным прищуром смотрел на Клаву, точно хотел внимательно разглядеть ее перед тем, как пойти к соседу. Глаза у него лучились, но грустным светом.

– Ты что? – спросила она. – Соскучился, что ли?

Она подошла к нему и уткнулась в плечо. Он даже не обнял ее.

– Соскучился, бедненький, – поняла она. – Молчун! Не признается сроду… Чего так исхудал-то? Как сухостой, скрипишь суставами, колешься… А? Никуда тут не бегал? Дома сидел? – спросила она, игриво закусив губу. – Может, к какой-нибудь бичевке сбегал без меня? Нет?

– Убежишь тут… от скотины-то! – сухим голосом произнес наконец Тихон. – То одно, то другое – весь день на колесах.

– Смотри, дружок! – погрозила она пальцем. – В другой раз придется расстаться хоть на день – запру тебя в доме, и сухарей, чтоб не пропал с голоду, оставлю мешок.

– Не будет другого раза, – пробормотал Тихон.

– Не будет, Тихон, – согласилась Клава, и, сразу же посерьезнев, отстранилась от мужа. – Иди к Феде, не тяни время.

Тихон, расправив голенища болотных сапог, побрел через проулок к соседу. «Не расспросил ее ни о чем, – жалел он. – С другой стороны, чего спрашивать? Если говорит, что все продавать будем, значит есть куда ехать. Зря ведь не скажет, не такой человек…»

Сосед не заставил себя ждать, прибежал тотчас.

– Беру, беру, – горячился он. – Кажи товар…

– Вот – покупай… Корова так на тебя и смотрит, – проговорила Клава.

Федя, высокий и жилистый татарин, обошел корову. Та встревожилась, точно поняла, что к ней прицениваются, заурчала, как собака, утробой. Она смотрела на хозяйку широко распахнутыми глазами, и такая тоска стояла в них, что Клава не выдержала и отвернулась.

– Дорого, цхе! – крутился Федя.

– Чего тебе дорого? – подошел Тихон. – Бери, пока отдаем. Это же не корова, а молочный завод.

– Не моку-у! – сопел татарин. – За такой деньгу трех лошатей можно купить.

– Ну, свиней возьми! – распахнул перед ним стайку. – Вон та… Как орех – так и просится на грех! А, Федя?

– Ты што? Свинью же нельзя мне!

– Подь вы к черту, – злилась Клава. – Всякую отраву пьют-жрут, а свинью брезгуют. Да у нее мясо-то… Во!

Федя развернулся и, сплюнув под ноги, побрел к воротам.

– Ну и вали, придурок! Через час припрешься – не продам… Помяни мое слово.

Но Федя выкатил за ворота.

Тихон беспомощно опустил руки да так и стоял среди двора, как истукан. Собачонки повизгивали, прижавшись к ногам хозяина, и готовы были по первому зову броситься вслед соседу, распушив, раскрутив свои грязные хвосты.

– Может, Юрка возьмет? Вроде серьезно собирается жить.

– Юрка? – с ехидцей переспросила она. – Да ему, пискуну, не корова нужна, а баба. С этими придурками не сговоришься; надо машину искать, чтоб отвезти скотину на мясокомбинат. Сдавать ее к чертовой матери! Не могу: за свой труд да кого-то ублажать, как капризного царька…

Корова даже жевать перестала. Она попятилась к колодцу, но не захотела возвращаться в загончик, – подняла голову и смотрела на ругающихся хозяев, которые наверняка что-то затевали. Корова понимала все, только говорить не умела, хотя они с хозяйкой понимали друг друга: одна плакалась и доила, другая слушала, перекатывая во рту жвачку, и доилась. Так было, но сегодня корова впервые уловила запахи какой-то неведомой ей жизни. Эти запахи пропитали насквозь хозяйку, и с ними, с этими запахами, она вдруг стала совсем другой. Корова впервые не могла понять ее.

И собаки не могли ничего понять: те же ноги, те же тяжелые, но теплые руки у хозяйки, а вот глаза – глаза куда-то пропали, исчезли глаза. По глазам бы они узнали о многом, именно по глазам…

Два дня бегала по городу в поисках грузовика. Техники навалом, а ни за какие деньги не допросишься: дачно-огородный сезон приблизился вплотную и техника завернула туда, где парили и прели частные земли.

Свиней оторвали с руками, но остались корова с теленком, которых они решили сдать на мясокомбинат. К корове даже никто не приценивался – просили теленка, но за полцены.

– Да пошли они все!! – горячилась Клава. – Я лучше его Томкиному «интернату» подарю, чем за полцены отдам. Не видят, что ли: от него же молоком пахнет, как от дитяти… Холили.

А время разбежалось так, что перекусить некогда было. Все быстрей, быстрей, все на бегу.

Машину наконец отыскали… И вот ждали ее, поглядывая из огорода на Велижанский тракт. Огород пенился, закисал, перепоенная земля пропадала.

– Запаздывает шоферюга-то, – обронил Тихон.

– Так вот… На них, на пьяниц, надежды-то никакой нет, – вздохнула Клава.

Вокруг нее с утра начали крутиться и корова, и теленок, и собачушки. Как будто они, неразумные, разгадали ее мысли и теперь изо всех сил старались разжалобить сердце хозяйки. Собачушки стояли на задних лапках, корова, вытягивая морду, лизала Клаве руки. И только бычок, невыхолощенный хозяином до сих пор, был бодрым и игривым. Он ничего не предвидел, а подходил и принюхивался к хозяйке потому, что подходила и принюхивалась к ней его мать.

– Ну, черти! – отмахивалась хозяйка. – Че я вам – медом намазана, что ли!

Но не отходили неразумные.

На тракте появился грузовик и долго, протяжно засигналил, как на похоронах.

– Ну, Тихон, айда! – обрадовалась она. – Гони их! Теленка-то бери удавкой…

– Не могу, – прохрипел Тихон. Он стоял в загончике, и веревка, скрюченная в руках, извивалась, как змея. Руки у него дрожали.

– Да ты чего, Кузьма, стоишь-то? Гони теленка! – кричала Клава. – Не вынуждай меня лучше…

Шумная, с высокою грудью, она могла сейчас навалиться на каждого, кто бы ей стал поперек, и подмять под себя. Она даже губы поджала, как перед броском. Но Тихон, разозлив себя, швырнул к двери веревку и топнул ногой.

– Не поведу! – сказал он. – В Обольск поведу, а на мясокомбинат – нет.

– То-о! Смотри-ка че он делает! – сплеснула, как утка на воде, Клава. – Да ты че его… в купе, что ли, повезешь? Давай, Тихон, по добру… Выводи.

– Я сказал, что нет. И не поведу, – крепчал Тихон. – Корову сдадим… Теленка не трожь! Ты за ним не ходила… – И притих: – Не надо туда, Клава.

– Да ты не городи! Не поведет он! Поведешь как миленький. Буду я тут с тобой рассусоливать.

– Не поведу…

– !!!

Она и бранилась, и умоляла, и плакала, но Тихон как сдурел: уперся – и ни в какую! Пока она поправляла веревку на корове, он приоткрыл дверь во хлев и втолкнул туда упирающегося теленка. Щелкнул замком, а ключ выбросил в огород. В грязи его сам черт не отыщет.

А грузовик все гудел и гудел, торопя хозяев. Может быть, Клава испугалась, что он укатит, не дождавшись их, или решила, что вторым рейсом увезут теленка – уговорит же она мужа! – но корова пошла к тракту, натягивая веревку, которой была привязана к своей хозяйке.

– Вот твердолобый-то! – ворчала та. – Уперся, шкалик! Прямо убила бы!

Тихон побрел за ними. Он тяжело дышал, но затягивался папироской с наслаждением.

Они молчали. Шли, не глядя друг на друга, как чужие.

Корову они загнали по широким сходням в кузов грузовика, и Клава, садясь в кабину, проговорила:

– Езжай сразу к мясокомбинату.

– А в ветлечебницу?

– Я еще вчера справку взяла, – ответила она. – Со слезами, но выпросила. Езжай.

К мясокомбинату они подъехали в самую жару, когда солнце беспощадно обрушилось на землю. Гудела раскаленная дорога, плавился и таял битум, прилипая к колесам.

У проходной их встретила женщина в белом халате. Она осмотрела корову, а потом уже заглянула в справку, – и разрешила въезд на территорию мясокомбината, спросив напоследок:

– Изо рта-то течет у нее… Как больная… Не болела?

– Не болела, – ответила Клава. – По такой жаре везли – вырвало бедную…

Приемщица отошла.

– Ну, вези! Уснул за рулем, что ли? – занервничала Клава.

Шофер газанул. А они молча шли следом за машиной.

– Собак-то куда? – наконец спросил Тихон.

– Черт его знает. С собой же в вагоне не повезешь, – отозвалась Клава. – Может, Харитоновна возьмет или Томка. Надо будет спросить у них. – И простонала: – Не могу я бросить их! Жалко ведь…

– И мне тоже, – признался Тихон.

Они опять замолчали. «Твердолобый, – с нежностью подумала она о муже. – Ведь как уперся, шкалик! С характером».

Грузовик вел их за собой. Они шли послушно, стараясь не глядеть на корову, всхрапывающую в кузове: она, заломив шею, тянулась к ним, казалось, вывернутыми ноздрями, красными и влажными, как арбузная мякоть.

Убойный цех… Здание из красного кирпича походило на городскую кочегарку: высокое, с пятиметровыми сплошными окнами, только без трубы и копоти.

Под дощатою крышей «привод» упирался в глухой забор, которым был обнесен мясокомбинат. Отсюда и подавали скот в убойный цех, как по конвейеру.

Перед «приводом», в загоне, трубили тощие коровенки и непородистые бычки, обалдевшие от зноя. Грязные и тихие, они бродили по открытому загону, тыкались мордами по углам в поисках клочка сена, но пусто было повсюду, забетонированная площадка парила, поливаемая мочой. Глухо. Зной. Стонет труба…

Цыганку спустили по сходням в загон, и она, сытая, гладкая прежде, не показалась хозяйке: точно исхудала в одно утро. Коровы потянулись к машине, не замечая чужачку, думая, что им подвезли корм. Но шофер цыкнул на них и поднял задний борт. Цыганка развернулась и стала с мольбой, неотрывно смотреть за хозяйкой, которая, охая и ахая, отдалялась от загона. «У-у!» – протянула корова, но хозяйка ускорила шаг, будто ее подстегнули, и не отозвалась никак на зов Цыганки. Даже не оглянулась.

«Так вышло… – думала она. – Я ведь никогда не сдавала скотину, а по чужому совету так поступила».

– Я побежала, Тихон, – бросила она мужу. – Ты хоть смотри, не проторгуйся тут без меня. Ради бога, не прошляпь ни копейки.

Тихон сунул в карман бумажки и с усмешкой посмотрел вслед супруге. Та, не оглядываясь, побежала к шоссе, на автобусную остановку. «Цоп! Эгей, цоп!» – доносилось до нее из-за высокого забора. И стонала, хрипела Цыганка, потерявшая свою хозяйку.

От внутренностей Цыганки Тихон отказался: «В трех ведрах не унесешь, – сказал он. – Да и не едим мы субпродуктов ваших». – «Не наших, а твоих!» – поправили его. «Тем более; родню нельзя кушать, и я не стану жрать родню».

Он вспомнил тот день, когда до обеда прождал Клаву с покупкой небывалой… А вышел навстречу, заволновался, осматривая корову, и что-то не так спросил. Тогда она ему влепила, женушка милая: «Че, не признал родню?» Конечно, не признал.

И вот, скатывая, как шинель, шкуру он вспомнил Цыганку. Глаза у нее были глупыми, и встречала она своих хозяев без особого подлиза: оторвется от кормушки, равнодушно посмотрит на Тихона, который волочет ей охапку сена, да опять – в кормушку… Но именно эта степенность, что ли, вызывала в нем невольное уважение к корове. А зачем, спрашивается, ей суетиться? Она ведь чувствует, что о ней заботятся, и как бы оправдывает эту заботу: не ест для того, чтобы брюхо набить, а ест-жует, чтобы молоко дать. Степенная! Не суетится, как человек-проныра, а ведет себя с достоинством, как и подобает хорошей корове. Если выгнали попастись, так в определенный час сама подходит к воротам и – му-у! А за ней и теленочек приходит, а за ним и свиньи… Нет, коровушка – это пример всем; и собаки-то будто переняли ее неспешную походку – к подворотне идут не спеша, низко опустив голову, точно приглядываясь к земле, готовые слизнуть свежую травинку, если та наросла.

Он побрел в бухгалтерию, куда его направили из цеха. Шкуру перекинул через плечо, как солдат скатку. Шел, шел да и задумался: «Шкура-то мне зачем? Малицу, что ли, из нее шить? Так ведь мы, неучи, сроду не сумеем выделать ее…»

Войдя в административное помещение мясокомбината, он поставил стоймя шкуру за дверь, а когда, довольный, вышел из бухгалтерии, то даже не вспомнил о ней.

Выпить ему «с устатку» не хотелось. Но помолодевшие березки, что распускались повсюду, напомнили вдруг ему о березовых вениках, о баньке, которую он любил. И так ему захотелось прямиком, никуда не заворачивая, ехать домой и затопить там баньку, что он даже о жене вспомнил с раздражением: черт возьми, ведь она ждет на рынке! Сроду у них все не по-людски… Ну, при чем здесь рынок-то? Сразу надо было домой ей отправляться…

28

Тихон должен был заехать за ней на рынок. Она сбегала на работу, сделала там все дела и вернулась в центр. Жарко было, душно. Поневоле пришлось толкаться возле автоматов с газированной водой. Выпила стакан, другой…

В ларьках распаковывали картонные коробки с рыбными пирожками, и вроде бы есть хотелось, но она все-таки отказала себе. «И так толстая, хоть на диету садись». Тихон часто поддевал ее по этому поводу: «Вот потеряешь страховую сумму, – говорил он, лукаво прищурившись, – и тебя отвезут куда следует, тогда и похудеешь сразу. Там, во сырой камере, веками испытанная диета». Шибздик, недомерок, а кусать любил всегда. Нынче чего-то притих… Скажешь: «Устала я, Тихон, ноги не несут…» – а он уж, бывало, с ухмылочкой желчной: «Конечно… Кто с этим спорит! С камвольно-суконного вернулась, отработала там две смены кряду». Не поймет, стервец, что и с сумкой набегаешься в поисках страхователей – жизнь не мила, глаза ни на что бы не смотрели, а тут еще надо корову подоить…

Нечаянно совсем наткнувшись в мыслях на корову, Клава чуть не разрыдалась. Но стыд, охвативший ее, как бы загнал внутрь эти слезы.

Больше всего было стыдно капитана Ожегова, соседей. Хвалилась перед участковым: что нам стоит дом построить!.. Мы все сможем, и врастем в эту землю, как колоды под гулкими наковальнями… Не вросли, не получилось… Обидней, что убегать приходится по-воровски: молчком, с оглядкой да на цыпочках, будто сзади в любой момент могли окликнуть их, скрутить и призвать к ответу. В чем грешны-то? Ни в чем вроде не грешны. Тогда почему бежите от людей? Разве не в этом домике справляли новоселье? В этом, в этом, и капитан Ожегов может подтвердить, что в этом…

Самое время переброситься на участкового и обвинить его во всех земных и небесных грехах. Так она и поступила. Сразу же припомнила, как Ожегов пришел к ним в тот день и отказался не только от застолья, но даже от стопки, которую был обязан осушить до дна. Побрезговал, значит… Он побрезговал, а у них с Тихоном все рухнуло. Стойки, тощие, как рыбацкие тычки, выдержали и несут на себе крышу, а вот они, Клава с Тихоном, подогнулись и идут в полунаклон, как тени: ноги – колесом, лицом – к земле, и страшно поднять глаза. Не украли ничего, никого не осрамили, а стыд не отпускает.

Она обвиняла участкового в своей неудавшейся жизни на новом месте, как будто он ей поставил подножку и она, наткнувшись на эту подножку, упала вниз лицом.

Ничуть не меньше было ей стыдно соседей. Ратовала за крепкую жизнь, глотку рвала, доказывая соседям, что они размахнутся со временем и здесь, на болотной жиже, заживут по-человечески, только не ленись. Крику было много, возни тоже, и к этому крику привыкли, почитай, в околотке – и вдруг наступит идеальная тишина, точно и звуки-то все выйдут, как выходят к весне корма для скота. Как же, мол, так, Клава? Обман?.. Соседи бросятся за ней, и на вокзал они придут, побегут за поездом, размахивая на ходу: «Эй, как же так? Ты куда, прорабша? Кто ж теперь жизнь-то новую поднимать будет на болотной жиже? А?!»

На рынке по-прежнему толпились люди. В последнее время они перестали посещать кинотеатры города и магазины: рейды нарядов милиции, очищающих днем и кинотеатры, и магазины, заставили народ насторожиться. При виде милицейских машин люди невольно поджимались и шныряли в подворотни. На рынке же их не трогали.

Тихон появился неожиданно. Потный и всклоченный, он стоял вблизи ворот и, вытягивая шею, пытался заглянуть через толпу… Клава первой заметила его и обрадовалась.

– Окружай их, тискай их, дави, дави, пьяниц! – по-детски ликуя, прорывалась она к мужу. – Не выпускай их из кольца! Тесни к забору, пьянчуг таких!..

Тихон едва отбился от нее.

– Присядем где-нибудь, – сказал он. – Ноги не держат.

Они отошли в сторонку и присели на пустые ящики. Под ногами шипела стружка. Клава сосредоточенно стала пересчитывать деньги, а Тихон, насупившись вдруг, вздохнул:

– Не такой уж я пьяница… Просто собираю все неприятности в кучу и смываю их водкой. Потом опять хорошо живу, без мук.

Она его не слушала.

– Это у меня как запой, – продолжал он. – А запой приходится на время болезни душевной… Не как, допустим, ревматизм, хотя тоже мучаюсь, а другое совсем… Да нет, не другое, – оспорил он самого себя. – Так и есть – ревматизм! Заболит – вот я и лечусь. А ты думаешь, что мне выпить охота, как жрать? Мол, пришел час обеда – и подавай обед? Выпью – и боль проходит, – вырывалось из сухого горла. – А там остается занять свою душу чем-нибудь… Такой человек, если ему удастся занять чем-нибудь свою душу, как ребенок, спокоен. Даже счастлив! Он не будет уже кричать…

– Ты о чем это? – спросила Клава. Она пересчитала деньги, и по всему было видно, что осталась довольна. – Про что ты тут «тихо сам с собою», а?

– Я говорю, что занятый делом человек ни пить, ни кричать не будет, – повторил Тихон.

– Правильно, – согласилась с ним Клава. – Не надо кричать… Ну, выпил, допустим, а кричать-то зачем? Зачем оскорблять всех и обливать грязью?

– Да я тебе не про то!..

– А я – про то, – светилась она. – Ты даже признаться не хочешь, не желаешь согласиться со мной, что болен, и болен серьезно. Тяга к выпивке – это же болезнь! Чего ее стыдиться? Ее лечить надо, с ней надо бороться сообща…

Да, она действительно не слушала его, когда считала деньги. Но и он не стал повторно пересказывать свой монолог.

– Впору хоть купаться, – заметил он. – Дурацкая эта жара… К вечеру бы баньку истопить, попариться… Одежда к телу прилипла.

Клава развернула ящик, присела покруче, подобрав ноги под себя, чтоб не завалиться на спину. Жара ее допекла. Но люди продолжали шнырять туда-сюда и все тащили, тащили перегруженные всякой всячиной сетки и сумки, как бы говоря друг другу: если зиму пережили, то с весной-то уж как-нибудь поладим. Она, весна, да к тому же такая ранняя, всегда сговорчива и хлебосольна: вывернула погреба, распахнула картофельные ямы – не желаешь южных плодов, так бери местные соленья и варенья, картошку и морковь, грибки сушеные… Клава всегда поражалась терпению людскому: сами не едят, всю зиму на суповых пакетах сидят, но весной выкатят и вскроют бочки, чтобы содержимое их тут же распродать чужим людям. Она так бы не могла, она не понимала: как это – работать, сжигать себя, а на питании экономить?

Тихон расстегнул на груди рубашку.

– Пропаду… Пить хочу, но боюсь: выпей стакан, а там не остановишься, – проговорил он. – Рубаху хоть выжимай… Прилипла к спине, как пластырь.

– То-то! А я забыла тебя обрадовать! – спохватилась Клава и склонилась над сумкой. – Рубаху тебе купила… самую модную – в полоску… В палатке-то из-за них давились.

– Но ты, конечно, растолкала всех…

– Что же я, своему касатику да не куплю! – улыбнулась Клава. – Бог, думаю, с ним, отдам семнадцать рублей, так он у меня будет ходить по моде… Как путный. Смотри! Красивая какая… А?

Она вытащила из пакета рубашку и развернула. Перед Тихоном лежала безрукавка – серая, в крупную зеленую полоску. Безрукавка была распашной.

– А че! Тебе хоть посвободней в ней будет, – уверяла Клава, разглаживая на коленях дорогую покупку. – Три кармана… есть куда папиросы класть, спички. Нравится?

– Нравится, – недовольно отозвался он. – Изношу до осени. Погода бы только стояла добрая… В полоску-то даже приглядней: не скроюсь с глаз, не убегу…

– Да беги, мне что… – отвернулась она. – Тебе все не нравится. Что бы ни купила, все не так. Ядовитый ты человек…

Она собрала по старым складочкам безрукавку и сунула ее в пакет.

– Ты не сердись. Я просто вспомнил сразу… Как в кино этих показывают – военнопленных, – утешал он жену. – Они там в таких же примерно курточках, только с рукавами… полосатики. Кепочку бы еще такую же… в полоску.

– Смешно дураку, что рот на боку. Смейся…

Она заметно огорчилась, и Тихону стало жалко ее. Он протянул к ней руки…

– Убери, убери… Знаешь, я не люблю этого, – отстранилась она. – Смешно тебе, дурачку…

– Конечно, дурачку! – согласился он. – Кто бы спорил! Другой бы кинулся доказывать обратное, божился бы, клялся, что он умный, а я – нет! Сказала, что дурачок, – значит и вправду дурачок. Не сердись. У нас еще столько дел впереди!

– Какие дела-то? – фыркнула она. – О продаже я все объявления уже расклеила. Сейчас домой поеду…

– А я?

– Как хочешь… И хватит тебе дурачиться-то, – не смирялась Клава.

– Обидчивая слишком… Шуток не принимаешь, – притих Тихон. Петушился тут, подпрыгивал на ящике и разом сник.

– Трудный ты человек, Тихон, – проговорила Клава. – Желчи в тебе много. Так много, что и мне перепадает… такая горечь.

– Хватит тебе!.. Что ты, как… – подпрыгнул Тихон на ящике. – Да изношу я твою рубаху, изношу! Не такие носил… Поехали: мне баню топить надо.

Он встал и отряхнул брюки. Стружка налетела даже за отворот рубашки – он отдирал ее, как репей. На остановку отправились через рынок, открытый, как толкучка: ни одного навеса, чтоб спрятаться от солнечных лучей, палящих беспощадно.

Тихон приотстал от жены и подошел к грузину, высвобождающему из фольги настоящие яблоки. Крупные, в хорошем цвету, они появлялись на прилавке, и торговец брал их осторожно, как елочные шары, чтобы насухо протереть. Яблоки, оказывается, были чем-то смазаны на зиму, а потом уж их, очевидно, заворачивали в фольгу.

– Так только хранатца, – пояснил мужчина, похожий на кавказца.

– У меня рубль, – замялся Тихон. – Хватит на одно?

Тот выбрал самое маленькое, но красное-красное, и, улыбнувшись, взвесил для порядка.

– Хватыт, – ответил он. – Забырай…

Тихон протянул ему рубль и взял с весовой чашки яблочко. Он догонял Клаву и одновременно, на бегу, вытирал носовым платком яблочко. Смазка прикипела к шкурке. Тогда стал Тихон поплевывать на него и изо всех сил натирать платком упругую кожицу – и она заскрипела в его руках, как снежок.

Он наконец догнал жену и, ничего не говоря, протянул ей руку.

– Ну, Тихон… Напугал меня! – смутилась она. – Думаю, кто это там набегает, как самосвал.

– Торговался долго… Несговорчивый, черт, попался, – как бы оправдывался Тихон, следя за женой.

Та зажала яблочко в руке и шла, гордо неся свою голову.

На остановке она вдруг спросила:

– За сколь сговорился-то?

– Рубль отдал.

– До-о-рого, – протянула она. – Сказать-то ему не мог, что дорого?

– Не могу я… Думал, что сам поймет… – смутился Тихон. – Чего говорить! Он же не навязывался… Сам.

– Робкий ты, слабый, – вздохнула Клава.

А самой приятно было. Она чувствовала, как такие же бабешки косились: вот, мол, мужик-то у нее какой внимательный! – и с грустью отводила глаза. А яблочко посверкивало в ее руке, радовалось. А когда Клава поднесла его ко рту да надкусила…

– Ниче, как свежее… – похвалила она. – Только вот, как у коровы нашей сосцы, припахивает вазелином. Где вывалял-то?

Тихон не мог с ней больше не только разговаривать, но и рядом находиться, в двух шагах. Он сверкнул глазами и перешел на другую сторону пятачка. Здесь он достал папиросы и закурил, нервно поглядывая туда, откуда должен был появиться автобус.

Воробьишку он накрыл в предбаннике. Тот пролез сюда довольно-таки свободно: почва играла, потому и дверь перекосило, выперло из коробки – в образовавшуюся щель можно было руку просунуть. Маленький воришка возился в тазу, где прежде размачивали сухари для пойла, собирал крохи. Тихон набросил на таз свой пиджак и, присев, выбрал из него, как из невода, бедную пичужку. Он держал ее в ладони и чувствовал, каким бойким, горячим было ее пушистенькое тельце.

– Ну, как же так, брат? – улыбнулся Тихон, дыша на пичужку. – Стыдно – попал за сухарь!..

Он вышел из предбанника, но воробьишку не выпускал.

– Чего ты там? – спросила Клава. Она стояла возле крыльца и ладила пойло теленку. Когда вышел Тихон, разговаривая с кем-то, разогнулась над ведром. – С кем говоришь-то?

– Воришку поймал в тазу, – позабыв обиду, улыбался тот. – Попался, можно сказать, за крошку. Я говорю: уж стащил бы у мамы Клавы мешок комбикорма, не обидно бы было пропадать.

– Куда ты его… кошке?

– Нет. Отпущу… – И разжал ладонь.

– Ты дров-то не жалей – топи березовыми, – посоветовала Клава. – Теперь чего их жалеть.

Он гремел колодезной цепью, поправляя кольцо на дужке ведра. Клава подошла к нему поближе и тронула за рукав.

– Бычка-то вправду погонишь? – почти шепотом спросила она.

– А че шептать… Погоню! – опускал он в колодец ведро. – Дня за два, если не перекуривать в каждой деревне, доберусь.

Пусто было в хлеву. Прежние запахи почти выветрились. Теленок стоял в углу и спокойно жевал сено. А когда вошла хозяйка, выдернул из кормушки голову и смело шагнул к ведру.

– Не торопись… Пей, – погладила она его, потрепала за ухом.

Теленок присосался. Хозяйка стояла над ним и с грустью смотрела, как он пьет.

– По матери-то не тоскуешь? – спросила она. – Плохо, знать, тебе… Сердце-то все равно болит. Ты без матери, а я без сына…

Всхлипнула, но не заплакала. После встречи с Куликом уверенность в скором свидании с сыном не покидала ее. Она даже переросла в спокойствие, эта уверенность, и Клава крепко спала ночью. Дня через два-три она придет на Панин бугор – и ей приведут ее теленка-молчуна. Что принести в передаче, она уже знала, сотню раз мысленно перебрала сетку, взвесила каждый сверточек с едой, схитрила: не пять килограммов принесет, а хотя бы пять с половиной. Земляк же, не откажет…

Баня топилась, и, точно на дымок, повалили соседи. Тихон, здороваясь с ними, кивал на окна: мол, проходите – Клава дома… И те проходили – тихие и задумчивые, как будто шли одалживать до получки и не знали, с чего начать этот унизительный для себя разговор.

Над хлевом скрипели работяжки-скворцы, не оставляя своего скворечника без присмотра ни на минуту.

Тамара была, как всегда, крикливой и непоседливой.

– Расщедрись, – прижимала она Харитоновну. – Вытащи из подпола чего-нибудь. Клюкнем помаленьку.

Харитоновна, будто смутившись, отводила глаза.

– Жмешься, старая! – кричала Тамара, растопырив свои длинные пальцы. – Если бы я пробилася в артистки, вы бы у меня пили лучшие вина. Я добрая, щедрая… Приходите ко мне – увидите.

– Не кричи ты, Томка, – поморщилась хозяйка. – Глухих нету.

– Да вы придите ко мне, посмотрите, как я живу, – чуть ли не обиделась Тамара. – Не богато, но на стол выставлю все, что имею, до последней крохи… Харитоша, неси настойку! Не принесешь – пойду в милицию и заявлю на тебя как на самогонщицу. Поняла? Не поняла, значит. Так… – Тамара прищурилась, скрипнула на табурете и махнула рукой: – Черт с тобой, скупердяйка! Айда ко мне… Если рыжий не выпил, то там осталось грамм пятьсот. Пошли!

Она уже поднялась и направилась к двери, когда Клава, схватив ее за руку, отказалась:

– Нельзя пока… Баню топим. А с хмельной головой кто на полок лазит! Ты че это, Христос с тобой.

– Угостить хотела… Брезгуете?

– Перестань… Не транжирь денежки: дочери старшей на приданое копи, – усадили ее на табурет. – Восьмой ведь заканчивает, невеста почти…

– Скоро приедет, – смирилась Тамара. – В интернате у них хорошо-о…

– Порядок там, конечно… – вздохнула Клава. Может, и ей вспомнился тот интернат, куда она давным-давно отвозила на рыбных подводах дочку. Ослепла на миг, но забыться ей не дали… Тамара понесла.

– Вы можете меня презирать, что я дочку отдала в интернат, – проговорила она. – Но там ей лучше, дочке… Для меня интернат не тюрьма какая-то, а – учеба, труд: они ведь там вечерами в больнице подрабатывают. Понимаете: дочурка моя уже зарабатывает себе на хлеб! Копейки ведь с меня не возьмет, когда уезжает с каникул… И я горжусь этим! Другая бы тянула, наплевав на братьев и сестер, а дочка не возьмет сроду… Наоборот: «Мамка, я гостинцы ребятишкам привезла!» – вот как. А я и не стыжусь, что она у меня в интернате! – волновалась Тамара. – Да такая жизнь в тыщу раз лучше и богаче, чем сидеть на узлах в тереме, сидеть с полным ртом картошки… Лучше впроголодь, но знать себе цену. А то кругом одни господа… Живут, как в капиталистических странах – замашки крутые, запросы – с девятиэтажный дом, но где, где, сволочи, живут и кого сосут? Наша-то система – не капитализм: она не обороняется от наглецов, так устроена – на доверии, а они, сволочи, рвут, растаскивают все… У нас какой-нибудь склад обчистить – это как котенка раздавить, никто за него не постоит, а там, у капиталистов, руки-то тебе сразу обломят но локти. Стыдно, девки, ох как стыдно жить рядом с такими наглыми людьми. Будто и не в России живешь… Покарай меня бог…

– Пойду я, – сказала Харитоновна, приподымаясь с табурета.

– Давно бы! А то сидишь, жмешься… Я ведь за что тебя люблю, Харитоновна, – потянулась к старухе Тамара, – за то, что ты наш советский человек, я тебя люблю.

Пар был резкий и прозрачный; внутри его, как в морозном воздухе, посверкивали какие-то искорки, лопались пузырьки. Тихон мелко-мелко дышал, как будто боялся обжечь нутро. Тело, обожженное веником, вспыхнуло, и он запрокинулся на полок, задирая кверху красные ноги. Ему было хорошо, он пел, купая себя в первом жару, в первом, но и, к сожалению, последнем.

Клава взяла ковш. Кирпичи, облитые кипятком, зашипели, и баню окутал бело-молочный клуб пара. Жару больше не было… Из-за печки они разругались: Тихон умудрился ее так сложить, что даже кирпичи, находящиеся под огнем, не прокалялись – после четвертого ковша они чадили, как притушенные костры, дышать было нечем.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю