Текст книги "Антология русского советского рассказа (30-е годы)"
Автор книги: Александр Грин
Соавторы: Максим Горький,Алексей Толстой,Константин Паустовский,Евгений Петров,Илья Ильф,Валентин Катаев,Павел Бажов,Андрей Платонов,Вячеслав Шишков,Михаил Зощенко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 34 страниц)
Отец вернулся из рейса, отведя холодный паровоз; он был счастливый, что поездил и потрудился, что видел много людей, дальние станции и различные происшествия; теперь ему надолго хватит что вспомнить, подумать и рассказать. Но Фрося его не спросила ни о чем; тогда отец начал рассказывать ей сам – как шел холодный паровоз и приходилось не спать по ночам, чтобы слесари попутных станций не сняли с машины деталей; где продают дешевые ягоды, а где их весною морозом побило. Фрося ему ничего не отвечала, и, даже когда Нефед Степанович говорил ей про маркизет и про искусственный шелк в Свердловске, дочь не поинтересовалась его словами. «Фашистка она, что ль? – подумал про нее отец. – Как же я ее зачал от жены? Не помню!»
Не дождавшись ни письма, ни телеграммы от Федора, Фрося поступила работать в почтовое отделение письмоносцем. Она думала, что письма, наверно, пропадают, и поэтому сама хотела носить их всем адресатам в целости. А письма Федора она хотела получать скорее, чем принесет их к ней посторонний, чужой письмоносец, и в ее руках они не пропадут. Она приходила в почтовую экспедицию раньше других письмоносцев – еще не играл мальчик на губной гармонии на верхнем этаже – и добровольно принимала участие в разборке и распределении корреспонденции. Она прочитывала адреса всех конвертов, приходивших в поселок. Федор ничего ей не писал. Все конверты назначались другим людям, и внутри конвертов лежали какие-то неинтересные письма. Все-таки Фрося аккуратно, два раза в день, разносила письма по домам, надеясь, что в них лежит утешение для местных жителей. На утренней заре она быстро шла по улице поселка с тяжелой сумкой на животе, как беременная, стучала в двери и подавала письма и бандероли людям в подштанниках, оголенным женщинам и небольшим детям, проснувшимся прежде взрослых. Еще темно-синее небо стояло над окрестной землей, а Фрося уже работала, спеша утомить ноги, чтобы устало ее тревожное сердце. Многие адресаты интересовались ею по существу жизни и при получении корреспонденции задавали бытовые вопросы: «За девяносто два рубля в месяц работаете?» – «Да, – говорила Фрося. – Это с вычетами». Один получатель журнала «Красная новь» предложил Фросе выйти за него замуж – в виде опыта: что получится, может быть, счастье будет, а оно полезно. «Как вы на это реагируете?» – спросил подписчик. «Подумаю», – ответила Фрося. «А вы не думайте! – советовал адресат. – Вы приходите ко мне в гости, почувствуйте сначала меня: я человек нежный, читающий, культурный – вы же видите, на что я подписываюсь! Это журнал, он выходит под редакцией редколлегии, там люди умные, вы видите, и там не один человек, и мы будем двое! Это же все солидно, и у нас, и у вас, как у замужней женщины, авторитета будет больше!.. А девушка – это что, одиночка, антиобщественница какая-то!»
Много людей узнала Фрося, стоя с письмом или пакетом у чужих дверей. Ее пытались угощать вином и закуской, и ей жаловались на свою частную, текущую судьбу. Жизнь нигде не имела пустоты и спокойствия.
Уезжая, Федор обещал Фросе сразу же сообщить адрес своей работы: он сам не знал точно, где он будет находиться. Но вот уже прошло четырнадцать дней со времени его отъезда, а от него нет никакой корреспонденции и ему некуда писать. Фрося терпела эту разлуку, она все более скоро разносила почту, все более часто дышала, чтобы занять сердце посторонней работой и утомить его отчаяние. Но однажды она нечаянно закричала среди улицы – во время второй почты. Фрося не заметила, как в ее груди внезапно сжалось дыхание, закатилось сердце, и она протяжно закричала высоким, поющим голосом. Ее видели прохожие люди. Опомнясь, Фрося тогда убежала в поле вместе с почтовой сумкой, потому что ей трудно стало терпеть свое пропадающее, пустое дыхание; там она упала на землю и стала кричать, пока сердце ее не прошло.
Фрося села, оправила на себе платье и улыбнулась, ей было теперь опять хорошо, больше кричать не надо.
После разноски почты Фрося зашла в отделение телеграфа, там ей передали телеграмму от Федора с адресом и поцелуем. Дома она сразу, не приняв пищи, стала писать письмо мужу. Она не видела, как кончился день за окном, не слушала мальчика, который играл перед сном на своей губной гармонии. Отец, постучавшись, принес дочери стакан чая, булку с маслом и зажег электрический свет, чтобы Фрося не портила глаз в сумраке.
Ночью Нефед Степанович задремал в кухне на сундуке. Его уже шесть дней не вызывали в депо: он полагал, что в сегодняшнюю ночь ему не миновать поездки, и ожидал шагов вызывальщика на лестнице.
В час ночи в кухню вошла Фрося со сложенным листом бумаги в руке.
– Папа!
– Ты что, дочка? – Старик спал слабо и чутко.
– Отнеси телеграмму на почту, а то я устала.
– А вдруг – я уйду, а вызывальщик придет? – испугался отец.
– Обождет, – сказала Фрося. – Ты ведь недолго будешь ходить… Только ты сам не читай телеграммы, а отдай ее там в окошко.
– Не буду, – обещал старик. – А ты же письмо писала, давай заодно отнесу.
– Тебя не касается, что я писала… У тебя деньги есть?
У отца деньги были; он взял телеграмму и отправился.
В почтово-телеграфной конторе старик прочитал телеграмму. «Мало ли что, – решил он, – может, дочка заблуждение пишет, надо поглядеть».
Телеграмма назначалась Федору на Дальний Восток: «Выезжай первым поездом твоя жена дочь Фрося умирает при смерти осложнение дыхательных путей отец Нефед Евстафьев».
«Их дело молодое!» – подумал Нефед Степанович и отдал телеграмму в приемное окно.
– А я ведь видела сегодня Фросю! – сказала телеграфная служащая. – Неужели она заболела?
– Стало быть, так, – объяснил машинист.
Утром Фрося велела отцу опять идти на почту – отнести ее заявление, что она добровольно увольняется с работы вследствие болезненного состояния здоровья. Старик пошел опять, ему все равно в депо хотелось идти.
Фрося принялась чинить белье, штопать носки, мыть полы и убирать квартиру и никуда не ходила из дома.
Через двое суток пришел ответ «молнией»: «Выезжаю беспокоюсь мучаюсь не хороните без меня Федор».
Фрося точно сосчитала время приезда мужа, и на седьмой день после получения телеграммы она ходила по перрону вокзала, дрожащая и веселая. С востока без опоздания прибывал транссибирский экспресс. Отец Фроси находился тут же, на перроне, но держался в отдалении от дочери, чтобы не мешать ее настроению.
Механик экспресса подвел поезд к станции с роскошной скоростью и мягко, нежно посадил состав на тормоза. Нефед Степанович, наблюдая эту вещь, немного прослезился, позабыв даже, зачем он сюда пришел.
Из поезда на этой станции вышел только один пассажир. Он был в шляпе, в длинном синем плаще, запавшие глаза его блестели от внимания. К нему побежала женщина.
– Фро! – сказал пассажир и бросил чемодан на перрон.
Отец потом поднял этот чемодан и понес его следом за дочерью и зятем.
На полдороге дочь обернулась к отцу.
– Папа, ступай в депо, попроси, чтобы тебе поездку дали, – тебе ведь скучно все время дома сидеть.
– Скучно, – согласился старик. – Сейчас пойду. Возьми у меня чемодан.
Зять глядел на старого машиниста.
– Здравствуйте, Нефед Степанович!
– Здравствуй, Федя! С приездом!
– Спасибо, Нефед Степанович…
Молодой человек хотел еще что-то сказать, но старик передал чемодан Фросе и ушел в сторону, в депо.
– Милый, я всю квартиру прибрала, – говорила Фрося. – Я не умирала.
– Я догадался в поезде, что ты не умираешь, – ответил муж. – Я верил твоей телеграмме недолго…
– А почему же ты тогда приехал? – удивилась Фрося.
– Я люблю тебя, я соскучился, – грустно сказал Федор.
Фрося опечалилась.
– Я боюсь, что ты меня разлюбишь когда-нибудь, и тогда я вправду умру…
Федор поцеловал ее сбоку в лицо.
– Если умрешь, ты тогда всех забудешь, и меня, – сказал он.
Фрося оправилась от горя.
– Нет, умирать неинтересно. Это пассивность.
– Конечно, пассивность, – улыбнулся Федор; он любил ее высокие, ученые слова. Раньше Фро даже специально просила, чтобы он научил ее умным фразам, и он написал ей целую тетрадь умных и пустых слов: «Кто сказал «а», должен говорить «б», «Камень, положенный во главу угла», «Если это так, а это именно так» – и тому подобное. Но Фро догадалась про обман. Она спросила его: «А зачем после буквы «а» обязательно говорить «б», а если не надо и я не хочу?»
Дома они сразу легли отдыхать и уснули. Часа через три постучал отец. Фрося открыла ему и подождала, пока старик наложил в железный сундук харчей и снова ушел. Его, наверное, назначили в рейс. Фрося закрыла дверь и опять легла спать. Проснулись они уже ночью. Они поговорили немного, потом Федор обнял Фро, и они умолкли до утра.
На следующий день Фрося быстро приготовила обед, накормила мужа и сама поела. Ома делала сейчас все кое-как, нечисто, невкусно, но им обоим было все равно, что есть и что пить, лишь бы не терять на материальную, постороннюю нужду время своей любви.
Фрося рассказывала Федору о том, что она теперь начнет хорошо и прилежно учиться, будет много знать, будет трудиться, чтобы в стране жилось всем людям еще лучше.
Федор слушал Фро, затем подробно объяснял ей свои мысли и проекты – о передаче силовой энергии без проводов, посредством ионизированного воздуха, об увеличении прочности всех металлов через обработку их ультразвуковыми волнами, о стратосфере на высоте в сто километров, где есть особые световые, тепловые и электрические условия, способные обеспечить вечную жизнь человеку, – поэтому мечта древнего мира о небе теперь может быть исполнена, – многое другое обещал обдумать и сделать Федор ради Фроси и заодно ради всех остальных людей.
Фрося слушала мужа в блаженстве, приоткрыв уже усталый рот. Наговорившись, они обнимались – они хотели быть счастливыми немедленно, теперь же, раньше, чем их будущий усердный труд даст результаты для личного и всеобщего счастья. Ни одно сердце не терпит отлагательства, оно болит, оно точно ничему не верит. Заспав утомление от мысли, беседы и наслаждения, они просыпались снова свежими, готовые к повторению жизни. Фрося хотела, чтобы у нее народились дети, она их будет воспитывать, они вырастут и доделают дело своего отца, дело коммунизма и науки. Федор в страсти воображения шептал Фросе слова о таинственных силах природы, которые дадут богатство человечеству, о коренном изменении жалкой души человека… Затем они целовались, ласкали друг друга, и благородная мечта их превращалась в наслаждение, точно сразу же осуществляясь.
По вечерам Фрося выходила из дома ненадолго и закупала продовольствия для себя и мужа, у них обоих все время увеличивался теперь аппетит. Они прожили не разлучаясь уже четверо суток. Отец до сих пор еще не возвратился из поездки: наверно, опять повел далеко холодный паровоз.
Еще через два дня Фрося сказала Федору, что вот они еще побудут так вместе немножко, а потом надо за дело и за жизнь приниматься.
– Завтра же или послезавтра мы начнем с тобой жить по-настоящему! – говорил Федор и обнимал Фро.
– Послезавтра! – шепотом соглашалась Фро.
На восьмой день Федор проснулся печальным.
– Фро! Пойдем трудиться, пойдем жить, как нужно… Тебе надо опять на курсы связи поступить.
– Завтра! – прошептала Фро и взяла голову мужа в свои руки.
Он улыбнулся ей и смирился.
– Когда же, Фро? – спрашивал Федор на следующий день.
– Скоро, скоро, – отвечала дремлющая, кроткая Фро; руки ее держали его руку, он поцеловал ее в лоб.
Однажды Фрося проснулась поздно, день давно разгорелся на дворе. Она была одна в комнате, шел, наверно, десятый или двенадцатый день ее неразлучного свидания с мужем. Фрося сразу поднялась с постели, отворила настежь окно и услышала губную гармонию, которую она совсем забыла. Гармония играла не наверху. Фрося поглядела в окно. Около сарая лежало бревно, на нем сидел босой мальчик с большой детской головой и играл на губной музыке.
Во всей квартире было тихо и странно, Федор куда-то отлучился. Фрося вышла на кухню. Там сидел отец на табуретке и дремал, положив голову в шапке на кухонный стол. Фрося разбудила его.
– Ты когда приехал?
– А? – воскликнул старик. – Сегодня, рано утром.
– А кто тебе дверь отворил? Федор?
– Никто, – сказал отец, – она была открыта… Меня Федор на вокзале нашел, я там спал на лавке.
– А почему ты спал на вокзале, что у тебя – места не-ту? – рассердилась Фрося.
– А что! Я там привык, – говорил отец. – Я думал —.мешать вам буду…
– Ну уж ладно, ханжа! А где Федор, когда он явится?..
Отец затруднился.
– Он не явится, – сказал старик, – он уехал…
Фро молчала перед отцом. Старик внимательно глядел на кухонную ветошку и продолжал:
– Утром курьерский был, он сел и уехал на Дальний Восток. Может, говорит, потом в Китай проберусь – неизвестно.
– А еще что он говорил? – спросила Фрося.
– Ничего, – ответил отец. – Велел мне идти к тебе домой и беречь тебя. Как, говорит, поделает все дела, так либо сюда вернется, либо тебя к себе выпишет.
– Какие дела? – узнавала Фрося.
– Не знаю, – произнес старик. – Он сказал, ты все знаешь: коммунизм, что ль, или еще что-нибудь.
Фро оставила отца. Она ушла к себе в комнату, легла животом на подоконник и стала глядеть на мальчика, как он играет на губной гармонии.
– Мальчик! – позвала она. – Иди ко мне в гости.
– Сейчас, – ответил гармонист.
Он встал с бревна, вытер свою музыку о подол рубашки и направился в дом, в гости.
Фро стояла одна среди большой комнаты, в ночной рубашке. Она улыбалась в ожидании гостя.
– Прощай, Федор!
Может быть, она глупа, может быть ее жизнь стоит две копейки и не нужно ее любить и беречь, но зато она одна знает, как две копейки превратить в два рубля.
– Прощай, Федор! Ты вернешься ко мне, и я тебя дождусь!
В наружную дверь робко постучал маленький гость. Фрося впустила его, села перед ним на пол, взяла руки ребенка в свои руки и стала любоваться музыкантом: этот человек, наверно, и был тем человечеством, о котором Федор говорил ей милые слова.
1935
Иван Катаев
В одной комнате
Московские зимы, московские зимы затишья! Военный гул, ставший торговым рокотом улицы, мелькание сухой вьюги в белом ореоле фонаря на Тверской, первый загляд в свою судьбу, начало наших семей и предутренний плач ребенка…
Это была комната матерей, последняя дверь направо в коридоре общежития. Двенадцать студенток – тулячки, осетинки, полтавки, тюрчанки – стояли, склонившись над плетеными кроватками, кипятили на примусах кастрюли, кормили грудью. За столом, заткнув уши, вживались в чопорные абстракции Богданова. Здесь, возле окна, у пышащего жаром радиатора, спала под шахматным одеяльцем его, Степана Кулакова, годовалая Агнесса, а рядом, в углу, прикорнув на узкой железной койке, листала пухлого Краевича Арзик Вартанян, жена, кандидатка партии.
Он приходил сюда поздно вечером, бездомный и несдающийся отец. По коридору нужно было пройти побыстрей и с оглядкой, чтобы не попасться на глаза коменданту или уборщицам. Ундервудное косноязычие правил внутреннего распорядка неумолимо воспрещало ночевки посторонних. Но как только Степан без стука открывал желанную дверь с номером 23, теплый, пеленочный визг встречал его домашне и дружественно. Он вешал пахнущую морозом и прифронтовыми вокзалами шинель на оконную ручку, выкладывал на одеяло перед женой пакет с яблоками, целовал ее жесткие темные губы и подсаживался на краешек постели. В тихом союзническом шепоте – о дне, о деньгах, о первых ботинках для Агнессы – сидели они до той минуты, когда веселый грубый голос Анны Дубыни, третьекурсницы и старожилки, возвещал о том, что коммунальный чайник вскипел.
Все пересаживались за длинный некрашеный стол, пили чай, отдающий жестью, косясь в развернутый рядом учебник. Кулаков был единственный мужчина за этим столом, один среди двенадцати матерей, таких различных лицами, очертаньями станов, тонами кожи, и все же единых перед ним, чужаком в косоворотке и брюках, – единых легкостью своих простеньких блузок (на кнопках, чтобы легче вынуть грудь), круглотой оголенных рук, всем теплом и нежностью зрелой женственности.
За полтора месяца, что он проночевал в этой комнате, они привыкли к нему, не стеснялись кормить, говорить о поносах и молокоотсасывателях. Степан примелькался им, стал внутренней частью обихода, слился с тревогами материнства, с расчисленным течением академической зимы. И все же он был неосознанно заметен. Созерцание его крупных скул в белом крестьянском пуху, толстых плеч, басистый, с запинкой, говор какими-то неясными путями приводили мысль к одному, важному для всех, – к тому, от чего они так недавно оторвались и чем, кормя, пеленая, убаюкивая, продолжали напряженно жить.
Прихлебывая чай по-кухарочьи, с блюдечка на трех пальцах, и невидяще глядя на Степана, Дубыня спрашивала Сану Багоеву, осетинку:
– Твой парень теперь уже скоро приедет, Санка?
– Он будет конец января на съезде. – И Багоева, тихая, с румяными щеками, чуть тронутыми слепым прикосновением оспы, добавляла застенчиво: – Еще двадцать шесть дней.
Санин, рыжеусый парень, вырастал перед нею живым и телесным, – как он введет ее за руку в номер Дома Советов, запрет дверь на ключ и глянет прямо в душу смеющимися горячими глазами.
Их парни почти у всех были далеко, за горами окраин, в недрах губерний. Еще беспредельными казались расстояния, еще все было зыбко и, как в утро после грозы, курилось молодым туманом. Страна только еще подбирала одну к одной свои разметанные земли, перетягивала их вечными связями. Но чудесное сближение ранее чуждых племен, возникшее в буре, уже подавало свой голос из плетеных кроваток, где лежало поколение с диковинной кровью и невообразимой судьбой. Тулячка ждала вестей с Дальнего Востока, от еврея, а тюрчанка, свесив тонкие косы, писала письма латышскому стрелку. И Степан Кулаков, – как отец и дед его, заволжские молокане, своим широким бабам, – говорил, зевая, синекудрой, подсушенной солнцем Алагеза жене:
– Ну, Арзик, спать, что ли…
Они укладывались вдвоем на своей тесной койке, любовно помогая друг другу подбить под бока одеяло. Вся комната целомудренно и мгновенно падала в сны, несхожие, окрашенные каждый в цвета иной родины, ее одежд и неба. Только младенцам снилась одинаковая молочноманная мгла, в которую по временам врывались страшные черные пятна, волочащие хвост из близкого небытия. Они просыпались поочередно, тоскующе кричали, выгибаясь в своих пеленочных коконах. Матери даже спросонья по голосу признавали своего, подходили, пошатываясь, укачивали, уговаривали разноязычными шепотами. И ни одна даже не оглядывалась на угловую койку, где на смутной подушке темнели две головы, доверчиво сблизившиеся висками. У всякой было полно своего: вчерашних мечтаний, завтрашних хлопот, простого и несомненного, как хлеб. Столица гасила фонари улица за улицей, кооперативные рестораны бурчали что-то последнее, присмиревшее, и проститутки разъезжались от Страстной на извозчиках, лениво беседуя с кавалерами о Николае Курбове и «Луне с правой стороны».
Степан вставал раньше всех, уходил в чайную, потом студентки, стащив ребят в ясли, бежали под Девичье на лекции. Комната оставалась пустой, с открытыми форточками, откуда валил московский утренний воздух, напоминающий о теплом калаче с маслом; изредка залетали сухие снежинки.
К середине второго месяца администрация общежития проведала о Степановых ночевках. Его позвали к коменданту. Комендант, к удивлению, оказался женщиной, очень высокой, с длинным скорбным лицом и девичьими волосяными плюшками над ушами. Она встала из-за стола, заложив руки за спину, смерила взглядом обширную фигуру Кулакова и спросила негромко:
– Вы читали правила внутреннего распорядка?
– Читал, – уныло моргнул Степан.
– Значит, вам известно, что проживание посторонних в общежитии строго воспрещается. На каком же основании…
– Я не посторонний, – несмело перебил Степан. – Я хожу к товарищу Вартанян, своей жене, и дочь тут у меня…
– Это совершенно безразлично, – отрезала комендантша. – Вы не студент и вообще человек с улицы. Ночуя в детской комнате, вы приносите туда всякую заразу. Извольте немедленно…
– Почему же матери не приносят заразы, а отец непременно должен принести? – находчиво ввернул Степан, решивший защищаться до последнего.
– Ах, вы еще спорите! – вспыхнула комендантша и вся порозовела и даже помолодела лицом. – Я думала, вы сами понимаете, и не хотела говорить… Ведь это же вопиющее безобразие! Вы, мужчина, ночуете в одной комнате с двенадцатью женщинами!.. Мне даже передавали, – она отвернулась, – что вы спите с женой на одной кровати… Вокруг вас студентки, матери… Это не что иное, как половая распущенность. Во вверенном мне общежитии я этого не допущу. Никогда.
– Какая же тут распущенность? – смутился Степан. – Тут ничего такого нет… И студентки не возражают, чтобы временно… Мы их спрашивали.
– Мало ли что студентки. За порядок в общежитии отвечаю я. И я требую, чтобы вы сегодня же удалились.
– Да мне, понимаете, удалиться-то некуда. Вся штука в том, что у меня жилплощади нету… И потом, жену и девочку должен же я видеть?..
– Вы отлично знаете из правил внутреннего распорядка, что навещать семью разрешается по четвергам, от шести до восьми с половиной. Это пустая отговорка. А ваши жилищные дела меня совершенно не касаются.
Степан почесал стриженое темя, посмотрел на носки своих сапог, на потолок, на комендантшу. Та стояла за своим столом, ожидая его ухода, прямая, тонкая и черная, вырезываясь, как тень, на плоскости беленой стены с казенной синей полоской. Он сказал задушевно:
– Знаете что, товарищ… комендант. Я вас вот что попрошу. Разрешите мне еще хотя бы недельку у вас пробыть. – И, испугавшись, что сейчас откажет, заторопился: – Я, понимаете, демобилизованный краском, и в руни[1]1
Руни – районное управление недвижимым имуществом.
[Закрыть] мне обещали площадь в первую очередь. Тут как раз навертывается одна комнатушка… А до этого мне просто податься некуда. Я бы, конечно, мог у себя в учреждении на столе, да там тоже не разрешается… Уж вы позвольте недельку… Ведь не на улицу же…
Комендантша молчала, глядя в темное голое окно, за которым едва белел из синевы снежный замороженный сад.
Постукивала по столу карандашиком. Потом медленно обернулась.
– Хорошо, – сказала она сухо. – Из уважения к вашему званию красного командира я разрешаю вам ночевать в двадцать третьей комнате еще одну неделю. Вы даете мне обещание, что ровно через неделю, то есть в субботу, десятого января, вас тут не будет. В противном случае я без всякого предупреждения вызову милицию. А также поставлю перед ректором вопрос о пребывании самой Вартанян в общежитии.
– Погодите, – остановила она Кулакова, радостно закивавшего и пустившегося в заверения. – Еще одно условие. Вы должны завтра же приобрести какую-нибудь ширму.
– Ширму? – удивился Степан. – Это зачем же?
– Ну вот! – опять вспыхнула комендантша. – Я еще раз буду вам объяснять!.. Вы должны достать ширму и оградить ею… постель вашей жены.
– Ага! Понял! – совсем взвеселился Кулаков. – Есть такое дело, товарищ комендант. Ширма будет! – И, благодаря на ходу и сияя, он ринулся в коридор.
На другой день было воскресенье. Степан решил смастерить ширму сам. Он все умел делать своими руками – столы, сапоги, чемоданы и даже вязал носки.
– Только крышу бы мне дали в Москве, – мечтательно говорил он, – остальное я сам приделаю: стены, двери…
Но и крыши не находилось.
С утра он сбегал на Трубный и весь день провозился в дворницкой сторожке, мерил, пилил, стругал и к вечеру соорудил деревянный остов, раздвижной, на петлях, честь честью. Арзик обила его розовым глазастым ситчиком. Ширму расставили вокруг кровати. Она была прочна и тяжела, как молоканские ворота.
…В эту ночь никто не мог заснуть в двадцать третьей комнате. Одиннадцать женщин прислушивались к каждому шороху, к каждому скрипу, доносившемуся из-за ширмы. Они приподнимались на локте, смотрели в темноту, снова ложились, вздыхали. Муж и жена тоже ловили все звуки, все шепоты, боясь пошевелиться. И младенцы, словно переняв волнение матерей, просыпались поминутно и голосили всю ночь напролет.
1933