Текст книги "Антология русского советского рассказа (30-е годы)"
Автор книги: Александр Грин
Соавторы: Максим Горький,Алексей Толстой,Константин Паустовский,Евгений Петров,Илья Ильф,Валентин Катаев,Павел Бажов,Андрей Платонов,Вячеслав Шишков,Михаил Зощенко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 34 страниц)
– Где Васька? – спросил он, цепко зажимая ключи в своей гусиной лапке.
– Вам должно лучше знать, он при вас находится.
Ненадолго стало тихо. Все трое перехватили дыханье.
Вряд ли не первый раз за всю жизнь слышал Мирон Лукич такой ответ.
– В своем ли уме, парень? – буркнул он.
У Петра медленно спадала с лица краска.
– Я-то в своем, а вы как, батюшка? На старости вроде совсем лишились? Что же вы с нами хотите делать? За что изволите наказывать?
– Постой дерзить! – перебил отец.
– Уж разрешите сказать, батюшка, – продолжал Петр все упрямее и отчетливее. – Мачехой нас удружать словно поздненько. Не в таких мы годах. Наследницу себе в долю нам с Павлом брать обидно. Дом-то нашим горбом стоит. Вы, чай, знаете. А если вы ради потехи…
– Молчать! – крикнул отец и, перегибаясь через кресло, царапая лапкой тростниковое плетенье спинки, забормотал: – Украл письмо? Отвечай, украл? Мое письмо!
– Вот оно, письмо ваше, – сказал Петр, вытаскивая из кармана скомканный листок.
– А-а! – провопил старик и вдруг с размаху бросил ключи в лицо сыну.
Петр не успел закрыться. Связка со звоном ударилась об его голову и упала. Он быстро зажал лоб обеими руками.
– Батюшка, так убить можно! – закричал Павел, кидаясь к брату.
Мирон Лукич, вытаращив глаза, шипел чуть слышным шепотом:
– Учуяли? Учуяли, коршуны? Нацелились? Смерти моей ждете? Наследство делите? Просчитаетесь! Вы у меня вот где, вот где! Ничего не получите! Пока есть голова да руки, вы у меня – холопы, холопы! А я вас переживу, переживу, переживу!
К нему и правда будто прилила новым потоком жизнь: он поднялся, уткнув кулаки в кресло, одеяло спало у него с колен, он почти стоял на ногах и все шипел:
– Переживу, переживу!
У Петра между пальцев просачивалась кровь. Павел обнял его, повернул и вывел вон из комнаты.
Третья глава
В окно было видно, как у могилы старуха раздавала милостыню убогим и сирым. Из глиняной миски она черпала ложкой кутью и высыпала ее нищим в пригоршни. Запрокинув головы, они спроваживали в рот рассыпчатую пшеницу, жевали и крестились. Старуха крестилась тоже.
По тропинке, выложенной плитами известняка, между могил шел монах.
Где-то густо жужжали пчелы – наверно, возле окна лежал их путь на пасеку.
Было тихо. Беленые стены покоя и коридор, сумрачно исчезавший вдалеке, усиливали каждый нечаянный звук, и он строго и многократно повторялся, как в пустой церкви.
Запахи меда, деревянного масла, какой-то рыбы и давно увядшей богородской травы тепло выплывали из коридора и вперемешку улетучивались через открытое окно.
Братья сидели на скамейке, глубоко задвинутой в угол покоя. Посредине спинка ее завершалась крестом. Вдоль стен тянулись редко расставленные стулья, облаченные в белые чехлы.
В переднем углу стоял налой в малиновой парче, над ним теплилась желтая свечка.
Ожидать становилось тоскливей и тоскливей. Павел зевнул уже раза два, когда растворилась дверь и служка-монашенок оповестил, быстро кланяясь назад, в другую комнату:
– Его преосвященство!
Братья поднялись.
Архиерей вошел, нежно пощупывая на груди панагию. Глаза его были не то веселые, не то усмешливы. Следом за ним прибежал пузатый двушерстный кот и сразу пропал у него в ногах, под рясой.
– Ваше преосвященство, владыко, – проговорил Петр и сложил руки для благословения.
– Это который Гуляев?.. во имя отца и сына, – спросил архиерей, – это у которого по Волге солянычи ходят?.. святого духа…
– Тот самый, владыко, Мирон Гуляев.
– Ну, что он?
– Окажите милость выслушать, владыко, мы с жалобой.
– На кого жалоба? – перебил архиерей и недоверчиво взглянул на братьев.
Кот высунул из-под рясы морду и тоже посмотрел вверх, поочередно кольнув братьев отточенными лезвиями зрачков.
– Ежели на родителя, то не похвально, ибо детям должно пребывать в повиновении.
– В повиновении, владыко, – подхватил Петр, – в страхе и повиновении. Однако не столько на родителя имеем жалобу.
– Говорите, – вздохнул архиерей.
– Впрочем, извольте видеть, владыко, – сказал Петр, поворачиваясь к свету и поднося палец к виску, – заметину эту ношу безвинно.
– Сильно, – произнес архиерей, с любопытством разглядывая рану. – Сие чем же?
– Ключами, владыко.
– Говорите.
– Батюшка наш десятый год как в кресле, – обезножел, потерял свободу, и его возят. С тех пор у нас в доме покой, а работа лежит на нас, вот на Павле да на мне. Уж вы, владыко, извините, не знаю, как сказать, но я – как на духу у вашего преосвященства. Появилась в городе девица… такая, из свободных. Впрочем, держит себя по-благородному, увлекательно, но только с виду, владыко. Вот Павел ее видал. Соблазн, владыко.
– Разумею, – сказал архиерей.
– Девице прозвище Шишкина, прежде жила в Тамбове, и оттуда, говорят, бежала, потому должна была скрыться. Опоила тамошнего помещика, обобрала до исподней рубахи, словом, истинная цыганка, владыко.
– Сколько родителю лет? – вдруг спросил архиерей.
– Семьдесят первый, владыко.
– Мать жива?
– Матушка была первой у батюшки, после того мы росли с мачехой, а после того… Батюшка в страстях неудержим, владыко, с ним и ранее случалось.
– Значит, он вдовый?
– Вдовый, ваше преосвященство.
Его преосвященство поднял голову и выдохнул в мягкой примиренности:
– Все в руце божией. Церковь святая допускает вступать в брак трижды.
Петр заглянул ему в глаза. Зрачки были странно сужены, что-то неуловимое сквозило в них: то ли ласка и любопытство, то ли ледяное безразличие.
Петр рухнул на колени, потянул за собой брата и дотронулся лбом пола.
– Не погубите, владыко, дайте совет!
Прямо ему в лицо, с пола, сверкали кошачьи глаза – желтовато-зеленые, с черненькими лезвиями холодных зрачков. Высунувшись из-под рясы, кот подергивал носом, точно примериваясь – поластиться ему к голове человека, неожиданно очутившейся на полу, или поцарапать ее?
Петр торопливо разогнул спину.
– Накажите, владыко, благочинному, чтобы не венчали батюшку! Ваша власть!
– Отколе моя власть! – сказал архиерей, опустив взор на панагию и опять нежно пощупывая ее. – Господь бог наделил человека свободною волею, и человек сам избирает добро или зло.
Он подумал немного.
– Поднимитесь, прошу вас. Ведь родитель ваш находится в здравом уме?
– Можно ли сказать, владыко? От дел отвернулся, пищу и то перестал принимать, меня с Павлом не хочет видеть. Помрачение рассудка, владыко!
– Так угодно судить вам, – тихо сказал архиерей. – Суждение сие много ценнее было бы, буде оно сделано сведущим лекарем, – еще тише добавил он и отвел взгляд в сторону.
Петр посмотрел на брата. Тот почти в испуге глядел на кота, со внезапной преданностью уткнувшегося ему в сапоги.
– Понятно ли? – спросил архиерей.
– Слушаю, владыко.
– Плохо слушаете! – сухо сказал архиерей и поднял руку для благословения. – Все в руце божией, я говорю.
– Владыко! – воскликнул Петр отчаянно. – Коли батюшку удержать не можете, так ужели на девку нет управы? Ежели она к нам в дом войдет, ведь она меня с братом по миру пустит!
Зрачки совсем исчезли из глаз его преосвященства, и он выговорил наставительно:
– Сие скорее будет зависеть от его превосходительства, поелику девица, о коей говорите, внушает сомнения в чистоте нравственной. Так ли разумею слова ваши о ней?
– Точно, владыко.
– Пресечение опасности во власти светской. Идите с миром.
Он опять поднял руку, но тотчас остановился и, опять ласковее, добавил:
– Впрочем, родителя вашего в городе знают. Без оглашения амвона никто венчать не станет. Услышите. Тогда возможно и пресечь. Во имя отца и сына…
Он пошел было в свои покои, но вдруг повернулся и спросил грозно:
– Вклады в храмы господни делаете?
– Делаем, владыко. Укажите, куда пожелаете?
– Не имеет значения. Можно в собор, допустимо и в монастырь. Церковь божия едина.
Он вдруг усмехнулся:
– У меня только два попа есть, кои сомнительны. Те, пожалуй, обкрутят и без оглашения. Один в Курдюме да другой на Увеке. Поглядывайте, – лукаво закончил он и направился к двери.
Кот кинулся за ним, подняв хвост палкой.
Братья прошли монастырским двором, по белым плитам, растянутым дорожками между церквью и жилыми корпусами, в жужжании пчел, в чуть слышном шелестении рощи. Два-три монаха попали им навстречу и поклонились, нищие обступили их в воротах, причитая и бормоча молитвы.
Роща становилась реже, в конце ее, на холмике, высилась ветрянка, лениво, почти неприметно ворочая расщепленными своими крылами.
Здесь было вольнее, чем в роще, напоминавшей монастырскую пахучую тишину, и братья приостановились.
– Он, чай, неспроста о лекаре завел, – сказал Павел.
– Ну?
– Вот те и ну! Кота видел?
– Видел.
– То-то! – важно тряхнул головою Павел.
Оба они сняли картузы и не спеша вытерли запотевшие лбы.
Четвертая глава
Слуга вел Агриппину Авдеевну парком. На ней была черная накидка, вечер скрывал ее в темноте стволов, она следила за белыми чулками провожатого и прислушивалась к хрусту песчаного настила под ногами.
Около мостика слуга остановился, показал вперед и шепнул:
– Извольте обождать в павильоне.
Агриппина Авдеевна взошла на мостик. Он был узким, легким и взбирался горбиком к беседке. Кругом лежал пруд. Вода еще отсвечивала неясными проблесками неба, но по берегам, где чопорно кучились подстриженные кустарники, чернела глубоко и страшно. Беседка замыкалась рамами, тончайший, замысловатый переплет их был наполнен разноцветными стеклами. В этот час здесь было мрачно, как в нагробной часовне. Агриппина Авдеевна закуталась получше в накидку и стала ждать.
В конце концов жить было не так легко. Правда, трудиться нужды не было, но заботы не давали роздыха, и дела устраивались не больше чем сносно. А жизнь – чудилось Агриппине Авдеевне, – настоящая жизнь, могла бы быть чрезвычайно приятной, и единственным человеком, понимавшим толк в приятной жизни, был его превосходительство Алексей Давыдович.
Ах, какой жизнью сумел он себя окружить! Это была даже не жизнь, а нечто вроде порхания, едва ощутимое скольжение по черте между землею и небом. И земля была вовсе не той, на которой распластались дикие деревни – Пензы, Тамбовы, Саратовы, – земля утопала в тенистых кущах, омывалась ручьями и фонтанами, земля, подобно чаще, вмещала прохладные воды, земля несла на себе цветущую, благоухающую зелень, да и то не простую, а разбитую на французский или итальянский лад. Тут же не было домов, сеней или каких-нибудь сараев, а только одни дворцы, павильоны и гроты. Тут ничего не находилось тяжелого, неудобного, затруднительного. Но даже с этой легкой, укатанной и расчесанной земли холмики и мостики то здесь, то там возносили человека в воздух, к невесомой и блаженной черте, что сливалась с небом. Боже мой, да здесь и само небо было иным, не тамбовским, не саратовским, нет, нет! Здесь все было иным, безоблачным, эфирным, чудесные мечты об Эльдорадо допорхнули сюда с опозданием на добрый век, и вот озолотилась природа, и кажется, будто люди выросли не на севрюге и не на пирогах с визигой, а…
– Ах! – вскрикнула Агриппина Авдеевна. – Я размечталась, а вы…
– О чем размечтались, драгоценная? – спросил его превосходительство Алексей Давыдович, входя в беседку.
– О визиге… Что я говорю! Что вы подумаете? Я вспомнила, как эти люди могут есть пироги с визигой…
Алексей Давыдович отыскал в темноте руку Агриппины Авдеевны.
– Бывая к обеду у архиерея, я всегда с охотой ем такие пироги! Противен ли я вам оттого?
Она справилась с растерянностью и начала жеманиться ему в тон:
– Прилично ли кавалеру заставлять ожидать себя так долго? Не после ли пирогов с визигой стали вы так медлительны?
– Милый друг, я заботился о вас и приказал репетировать фейерверк. Готовясь к гостям, хотел бы, чтобы вы так же…
– Куда забавнее было бы мне смотреть фейерверк вместе со всеми гостями.
– Друг мой…
– Ах, я знаю, сколь это невозможно, – пропела Агриппина Авдеевна и опустилась на скамейку.
– Нетерпение ваше, поверьте, я разделяю с вами. Однако… вот уже начало, – перебил себя Алексей Давыдович, – пойдемте к стеклам.
Вдалеке, на берегу пруда, вспыхивали пучки огней, ракеты одна за другой взлетали и крошились в сверкающий порошок, он оседал на воду, умножаясь и пропадая в ее глубине.
– Нравится ли вам?
– Я знаю, что фейерверк будет много превосходнее для гостей, хотя и эта репетиция любопытна.
– Уверяю вас, – начал Алексей Давыдович, приближаясь к Агриппине Авдеевне, но она отошла от него.
Против ее лица приходилось красное стеклышко, и она пылала в его свете. Алексей Давыдович стоял против синего. Длинный нос его словно еще больше вытянулся, на плешинке лежал клин зеленой краски, по животу перебегали быстрые разноцветные отблески ракет, ноги были в тени, казалось – одно маленькое туловище, без ног, с мертвенно-синей головой торчало против Агриппины Авдеевны. Она поежилась и сказала:
– Посоветуйте, Алексей Давыдович, что делать? Вот уж второй месяц пошел, как меня досаждает письмами безногий старикашка, купец, что ли. Посуляет мне целое царство. Смерть как наскучил!
– Фамилии купца не запомнили?
– Мирон Гуляев какой-то.
– М-м-м, – промычал Алексей Давыдович. – Не помните ли также, чем он промышляет? Не солью ли?
– Может, и солью, а может, мылом. Что-то такое.
– Ежели солью… – проговорил Алексей Давыдович и помедлил, как делывал это у себя на приеме. – Того будто как раз Мироном зовут… Что же он вам пишет, друг мой?
– Ах, он пишет совершенно как любовник! – воскликнула Агриппина Авдеевна. – Даже нельзя поверить, что старик!
– Это приятно.
– Что?
– Должно быть, приятно, говорю я, иметь столь пылкого поклонника.
– Но ведь он сидит в кресле, Алексей Давыдович! И потом, простой купец!
Его превосходительство покашлял и опять пододвинулся к Агриппине Авдеевне.
– Не мне вам помогать в выборе поклонников, тем паче сам я привык себя считать в числе оных, и даже… – Алексей Давыдович снова помедлил. – Даже предпочтенным всем прочим. Не ошибаюсь ли я, мой милый друг?
Огни на пруду быстро погасли. Беседка окунулась в темноту.
– Ах, вы… – пролепетала Агриппина Авдеевна.
Минута прошла в безмолвии.
– Н-да, – сказал Алексей Давыдович, как будто закончив одно дело и переходя к другому. – Того, припоминаю, действительно зовут Мироном… Ежели это он, драгоценный мой друг, ежели м-м-м… который промышляет солью… то дозвольте сказать вам, что это человек…
– Не терзайте меня! Он же купец и… в кресле! – с отвращением повторила Агриппина Авдеевна.
– …человек с капиталом, – продолжал Алексей Давыдович, – и капитал у него, как говорят, около…
– Около? – поторопила Агриппина Авдеевна.
– Около, ходят слухи, полмиллиона ассигнациями.
Агриппина Авдеевна вздохнула.
– А как я к управлению соляной частью имею близкое касательство, то могу сказать вам, что слухи недалеки от истины.
– Кабы он не старик… – мечтательно проговорила Агриппина Авдеевна.
– То навряд я советовал бы вам остановить внимание на нем. А как он старик, да еще хворый и, стало, проживет не очень долго, то… к примеру, жена его, если бы у него такая оказалась, вскорости могла бы овдоветь…
– Алексей Давыдович! – словно в испуге прервала Агриппина Авдеевна.
Но он все продолжал с мягкой настойчивостью, точно уговаривая ребенка:
– Будучи ж с капиталом, нетрудно молодой и привлекательной вдове составить благородную партию. Наипаче – имея преданного и обожающего друга. И тогда желания ваши…
Новый огонь загорелся на пруду, и Агриппина Авдеевна живо сказала:
– Тогда я буду смотреть фейерверк вместе с другими вашими гостями?
– Да уж не из этой беседки, а…
Но Агриппина Авдеевна не дала договорить.
Огни разгорелись пышно, озарив пестрые стеклышки беседки, и радужные перебежки света смешали, соединили очертания Агриппины Авдеевны и Алексея Давыдовича…
Его превосходительство имел в эту ночь прекрасный и здоровый сон.
Наутро, освеженный, моложавый, он выбежал в приемную, вровень с маленькими своими шажками подергивая носом направо и налево, будто принюхиваясь к тому, что его ожидало. Ожидали его: дряхлая генеральша в наколочке, мужчина в сюртуке, похожий на учителя греческого языка, и два брата Гуляевы. Его превосходительство отпустил посетителей по старшинству – сперва наколочку, затем сюртук и под конец остановился перед купеческими поддевками.
Выслушал он их с великим доброжелательством, перебил только одним вопросом: «Мирон ли это Гуляев?» – достал из жилета таблетку и справился: «Не имеют ли привычки?» – потом нюхнул, заключил:
– Из всего видно, что неприятность проистечь может изрядная. Но какой же вы от меня хотите помощи?
– Полагаясь на ваше превосходительство, – сказал Петр, – смеем просить воздействия на девицу Шишкину, по усмотрению неблаговидности.
– Неблаговидности? М-м-м, – помедлил Алексей Давыдович. – Которая… неблаговидность… чего? Что неблаговидность, а?
– Опасность для почетных горожан… Нежелательность прожития в городе… Соблазн, – нащупывал осторожно Петр.
– М-м-м… Опасность? Соблазн? – не понимал и раздражался его превосходительство. – Как же вы говорите – соблазн, если батюшка ваш желает законного брака?
– Разор, ваше превосходительство!..
– Однако закон! – слегка прикрикнул Алексей Давыдович. – К тому же девица, как вы называете… Что девица, а? Что она?
Его превосходительство постучал ноготками по табакерке.
– Церковное дело, совершенно церковное. Не усматриваю возможным.
Он совсем было дернулся, чтобы откланяться и кончить аудиенцию, но повел носом из стороны в сторону и с легкостью перешел на другой предмет:
– Вы, значит, совместно с батюшкой по соляному делу? Так? Я все собираюсь на Елтон, ознакомиться… м-м… привести в порядок… Ведь вы на Елтоне? Знаю, знаю. М-м-м-м… мне как-то докладывали по управлению, что купцы не хотят торговать одного участочка… на Елтоне… по бездоходности якобы, по невыгодности… не помню сейчас, какой участочек…
Он еще раз протянул табакерку, пожелал узнать: «Не имеют ли привычки?» – и, уже совсем играя мыслью, между прочим осведомился:
– Так не найдете ли вы в том интереса взять этот участочек?
– Ваше превосходительство! – тяжко дыхнув, сказал Петр. – Мы сторгуем хоть теперь.
– Вам, может, придется урезонить батюшку в отношении… м-м… участочка? – озабоченно спросил Алексей Давыдович. – Так в вашем деле с… м… м… девицей…
Он очень продолжительно помедлил и, придя к окончательной ясности, вельможно объявил:
– В случае, однако, неблаговидности положитесь на закон. М-м… нынче, кажется, превосходный день?..
День был правда чудесный. Зелень, цветочные клумбы, мостики и каменные флигеля были залиты солнцем, все кругом сияло, все было таким стройным и таким чуждым, что братья, не сговариваясь, весь парк, до ворот, прошли на цыпочках.
Пятая глава
Послеуспенские ночи, как всегда, были черны. Звездная россыпь вздрагивала в черноте неба. На отмелях неотделимой от неба, такой же черной Волги, точно одинокие угли, тлели костры.
Миллионная тяжело спала – на замках, на засовах. Кое-где мурзились спущенные с цепей дворняжки, лошади переступали с ноги на ногу в стойлах, вдруг оползал в амбаре кусок соли, падал, и тогда с минуту держался шорох и тихий треск катившейся соляной крошки.
С Волги притекал сонный окрик вахты, плыл наверх, в город, и там сливался с деревянным бормотаньем сторожевых колотушек.
Петру не спалось. Мирона Лукича стерегли крепко: за домом глядели не один глаз, не два. Со двора, у калитки, подремывал сторож, на улице барабанил в колотушку караульщик, собаки, не кормленные с утра, злобно ждали рассвета, Васька, по обычаю, ночевал у порога хозяйской комнаты. Все было прочно налажено. Но покой не приходил в дом.
Павел сквозь сон застонал, сразу очнулся, вскочил, уставился на брата:
– Никак, собаки брешут?
– Слышу.
– Эх, брат, – сказал Павел, протирая глаза, – чего мне приснилось! Будто суббота, и я рассчитываюсь с мужиками. Полез в карман, в шубу: там наместо кошеля чего-то мохнатое. Вынул – кот. Бросил его наземь, он сжался, того гляди – вцепится. А мужики смеются… Инда в пот ударило.
– Нехорошо, – решил Петр. – Пойти взглянуть.
Он пробрался домом на ощупь, захватил по пути шубу, вышел на крыльцо. Собаки подбежали к нему, усердно работая хвостами, все стихло, на дворе казалось чуть светлее, чем в горницах, от земли веяло влагой. Неподалеку, у монахинь, нежданно ударили в колокол к полуношнице. На берегу раздался протяжный крик.
Петр укутался в шубу, быстро пошел к калитке, к сторожу, спросил:
– Спишь?
Сторож не отозвался.
Петр толкнул его.
– Чего это? – сказал сторож.
– Уснул?
– Не-е, зачем спать! Караулю.
– С берега словно кто на помощь звал, слышал?
– Зря кричат, тоже караульщики! – возразил сторож. – Караулить надо знать. Будешь подшумливать, вор-то побоится. А сиди тише, нишкни, он и придет. Тут ты его цап-царап! И бей вволю… А кричать – этак всю жись карауль, никого не пымашь.
Петр посмотрел в небо, произнес тихо:
– Такой ночью, поди, самые злодейства творятся.
– Не-е, – ответил сторож знаючи, – такой ночью ничего не бывает. Вишь, как звезды дробятся? Злодей теперь дома сидит.
Он подумал и добавил:
– Я те скажу, когда чего, Петр Мироныч. Ступай спи.
Петр вернулся в дом, прошел сенями в прихожую. Васька сопел безмятежно. В комнате Мирона Лукича стояла немота.
Петр тишком поднялся к себе наверх. Брат уже спал. Петр лег и укрылся с головой, чтобы согреться…
Мирон Лукич прислушивался к каждому звуку, как птица. Он различал вздохи половиц и дверей, когда ходил сын, слышал потрескивание свечки, слышал еще что-то, происходившее за пределами внятных шепотов и шелестений, – какой-то внутренний говорок безмолвных вещей. Он ухмылялся, вытянув худую шею, вытаращив глаза, ухмылялся от счастья, что слух его был по-птичьи тонок. Что, если бы сам он сделался птицей? Его давно не было бы в этой клетке, никакая стража не уберегла бы его, он посмеялся бы над своими соглядатаями, пожалуй, колоти тогда в колотушки, шастай дозорами из дверей в дверь!
Надоел, опротивел, осточертел Мирону Лукичу весь дом, со всеми домочадцами, со всем добром, со всею рухлядью. Он гнал всех в три шеи, только бы не вертелись на глазах, не лезли бы с отчетами, не совались бы в его угол.
– Рыбник наказал узнать, – орал Васька, – не желаете ли, Мирон Лукич, нынче подлещиков?
– А мне хоть баклешек, хоть чехонь, – отворачивался Мирон Лукич, – пошел вон, дурак!
Он ничего не хотел знать. Он ждал своего дня, своего часа, и вот, наконец, последней секунды, которая с мгновенья на мгновенье должна была пробить. Он был готов. Дело стояло не за ним.
Он сидел, объятый безмолвием, сухой, напряженный, с растопыренными локтями, словно собравшись выпрыгнуть вон из кресла. Он слушал. Все другие чувства его только помогали слуху или совсем замерли. Если бы возникла у Мирона Лукича в эту минуту какая-нибудь боль, он не заметил бы ее. Рот его приоткрылся, пальцы изредка вздрагивали и осторожно перебегали с места на место.
И вот руки легли на шины высоких колес. Кресло двинулось. Ход был беззвучен, колеса хорошо смазаны, пол устлан ковром. Медленно кресло подкатилось к окну. Десятый раз Мирон Лукич вынул из жилета часы.
Но он не успел открыть их.
В ставню тихо стукнули – раз, другой.
Мирон Лукич быстро поднял голову. Взгляд его уставился на кончик железного болта, торчавший из щели в оконном косяке. Болт дрогнул и пополз в щель.
Мирон Лукич стремительно потушил свечку, нащупал на окне крючок, легонько выпихнул его из петли и потянул раму. Она подалась. С улицы, за ставнею, чуть слышно звякнул коленцем болт.
– Чш-ш! – прошипел Мирон Лукич.
Ставня бесшумно раскрылась. Какие-то руки – холодные, корявые – прикоснулись к его пальцам.
– Отодвиньтеся, – шепнули с улицы.
Потом Мирон Лукич почувствовал, как что-то огромное тяжело поднялось из темноты, взгромоздилось на подоконник и внезапно ухнуло в комнату, толкнув кресло.
– Чш-ш! Ти-ше! – в ужасе махнул руками Мирон Лукич.
Но в тот же миг чужая рука, скользнув по его плечу, пролезла между спиной и креслом, и в самое лицо Мирону Лукичу пахнуло шепотом:
– Цепляйся за шей! За шей меня беритя, крепше!
Мирон Лукич обнял волосатую, стриженную под горшок голову и вдруг, с неожиданной легкостью, отделился от кресла.
– Пущайтя, пущайтя! – услышал он снова, и тотчас другие руки подхватили его за окнами и окунули в ночной холод, как в воду.
Человек, держа Мирона Лукича в объятиях, осторожно бежал в темноте. Позади что-то стукнуло, собаки взялись лаять, из-за ворот выплеснулся старческий голосок:
– По-сма-триваю!
Мирон Лукич начал дрожать.
За углом, поодаль от дороги, на берегу стоял крытый возок. Человек подбежал к нему, усадил Мирона Лукича в кузов, точно ребенка в люльку, метнулся назад. Мирон Лукич расслышал торопливые шаги, как будто настигала погоня, потом – тяжелое дыханье и шепот. Кто-то принялся впихивать в возок кресло Мирона Лукича, оно не умещалось – колесо придавило Мирону Лукичу ноги.
– Потерпитя, – услышал он.
– Денисенко? – спросил Мирон Лукич.
– Я самый.
Мирон Лукич прошептал:
– А где она?
– Чего?
– А она готова? Готова? – сквозь дрожь бормотал он.
– Держитесь-ка! – сказал Денисенко, взбираясь на козлы.
Лошади взяли. Люди, суетившиеся вокруг, канули в темень. Возок пронесся берегом – через рытвинки, намытые родниками, по затянутой тиной гальке – на Казанский взвоз, к оврагу, во двор Денисенки.
Там наскоро распрягли, сунули кресло в каретник, Мирона Лукича внесли в горницу, огни погасили.
Ямской двор проводил обычную ночь – ничего не случилось: кони посапывали на конюшнях, фонарь коптил на столбе посереди двора, рыжей воронкой подымалась над огнем сальная гарь, ямщики спали вповалку, где попало – в тарантасах, под дровами, навесами, на сеновале.
Мирона Лукича усадили в угол, завалив армяками, тулупами, полушубками. Денисенко отсуетился, залез на печь. В тишине Мирон Лукич разворошил армяки, спросил вполголоса:
– Денисенко! А она где теперь?
– Пождем, – сказал хозяин.
Но ждать пришлось недолго. Звякнуло кольцо в калитке, ворота загудели, поднялся крик.
– Заройся глубже, – шепнул Денисенко.
В сенях что-то повалилось на пол, с треском, наотмашь распахнулась дверь, Павел и Петр Гуляевы, с фонарями в руках, ворвались в горницу.
– Денисенко, хромой дьявол! – вопил Петр. – Куда девал отца? Слезай с печи, воровская кровь!
Павел ухватил Денисенку за ногу.
– Убью, цыганская душа! – кричал Петр.
Денисенко сорвался с печи, припал на лавку.
– С нами крестная сила, господи, царица небесная, пресвятая, пречистая мати-дева, Мыкола милосивый, угодник, мученики, господи сил, преславный, преблагий…
– Убью, черт! Куда запрятал старика? Говори!
Петр размахивал фонарем перед носом Денисенки. Денисенко трясся, лопотал:
– Апостолы, евангелисты, преподобные, блаженные…
Ямщики, заспанные, всклокоченные, налезали в комнату, толпились в дверях.
Павел дернул Денисенку за плечо, приподнял его, поставил на ноги.
– Шо таке? – опомнился Денисенко. – Це ж Петро Мироныч! Це ж Павло Мироныч! Господи!
– Отвечай, где отец?
– Мирон Лукич? – испугался Денисенко.
– Прикидывайся! – орал Петр. – Убью! Отвечай, зачем выкрал отца через окошко?
– Мирона Лукича? – вскрикнул отчаянно Денисенко.
Он схватился за голову. Глаза его ужасно раскрылись.
Вдруг он отвел рукой обступивших его людей и ковыльнул на два шага вперед.
– Перед честным животворящим крестом господним, – проговорил он замогильно, – и перед всем народом, – обернулся к ямщикам, – присягаю трижды: непричастен, непричастен, непричастен!
Ямщик-верзила крякнул в тишине, точно сдвинув с места груженый возок. Денисенко медленно перекрестился. Петр посветил фонарем в его лицо: оно было торжественно, веко не дрогнуло на нем ни разу.
– Без твоих лошадей тут не обошлось, – сказал Петр, сбавив голосу и помедлив.
Денисенко сразу взвихрился:
– Присяге не верите? Присяге? Глебка! – рванулся он к ямщику, стриженному под горшок. – Глебка, скажи, скильки у нас усих коней?
– Ямских пять троек.
– Пять троек? Слыхали? Айда на конюшни считать по стойлам, айда! Пять троек?
Он взялся тянуть братьев за рукава.
– С вечера нынче не закладывали, – сказал Глебка.
– Слыхали, слыхали? – досаждал Денисенко.
– Постой, – отмахнулся Петр.
Он пошел в угол, где грудой навалены были армяки, сел на лавку, уперся локтями на колени.
– Вот чертово наважденье!
– И вы, хлопцы мои дорогие, не учуяли, як батюшку вашего злодий через окошко тащил? – сочувственно спросил Денисенко.
Павел с сердцем сказал:
– Поставили глухую тетерю дом хоронить! Самого хозяина умыкали.
– Який бис на его позарился? – удивился Денисенко.
– Ты-то должен знать, лисий хвост, – крикнул Петр, – может, по твоей вине теперь батюшка обвенчан!
– Обвенчан? Кто же его ночью венчать станет?
– Стой! – вскочил Петр. – Стой! Кто венчать станет? Павел, слушай, я знаю, что делать! Ты вали на Увек, я – в Курдюм. Он сейчас либо там, либо тут. Негде ему больше быть. Денисенко, будь отцом, – закладывай две тройки!
– Господи, – подхватил Денисенко, – истинная правда! Либо там, либо тут! Хлопцы, две тройки зараз! Чего стали? Чего пасти разинули?
Он вытеснил ямщиков из горницы и сам кинулся за ними, схватив фонарь.
На дворе забегали, зазвенели сбруей, разбуженные лошади отфыркивались, возки скрипели, голоса перекликались не по-ночному живо.
Павел сидел за столом, Петр расхаживал по горнице, теребил волосы, пошептывал сквозь зубы:
– Только бы поспеть, только бы поспеть!
Он подошел к куче армяков в углу горницы, нагнулся, взял верхний армяк, прикинул на свой рост.
Вбежал Денисенко, вырвал армяк из рук Петра, кинул поверх кучи, схватился за другой.
– Постой, постой, я тебе впору выберу, впору. И Павлу Миронычу выберу, постой.
Он брал один армяк из груды, бросал его в сторону, вытаскивал другой, подбегал к Павлу, к Петру, опять бежал в угол.
– Одна заложена! – закричал Глебка, ворвавшись в горницу.
– Обе готовы! – гаркнул за ним ямщик-верзила. – Пожалуйте!
– Це гарный, дюже гарный! – трещал Денисенко с армяками в руках, приседая и подскакивая вокруг братьев.
– Догоним? – сурово спросил Петр.
– Господи! На моих конях? На моих конях витер догнать можно!
– Сколько концы считаешь?
– До Увека в два часа обернешься, а из Курдюма будешь дома к утру. С богом!
– Пошли!
Спустя минуту тройки одна за другой вырвались из ворот. Шум от них долго не утихал над городом. Денисенко стоял во дворе неподвижно, пока не разбрелись ямщики. Потом он вернулся в дом и подбежал к армякам. Раскидав одежду, он сунул в глубину берлоги фонарь. Огонь замигал, охваченный духотою, пахнувшей снизу. Бескровное, обсыпанное каплями пота лицо заблестело под фонарем. Мирон Лукич лежал с открытым ртом.
– Дать, что ль, тебе чего? – торопливо спросил Денисенко.
Мирон Лукич ответил неслышно, чуть шевельнув белыми губами: