355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Грин » Антология русского советского рассказа (30-е годы) » Текст книги (страница 1)
Антология русского советского рассказа (30-е годы)
  • Текст добавлен: 15 мая 2017, 02:00

Текст книги "Антология русского советского рассказа (30-е годы)"


Автор книги: Александр Грин


Соавторы: Максим Горький,Алексей Толстой,Константин Паустовский,Евгений Петров,Илья Ильф,Валентин Катаев,Павел Бажов,Андрей Платонов,Вячеслав Шишков,Михаил Зощенко
сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 34 страниц)

Антология русского советского рассказа (30-е годы)

Страницы новой эпохи

«Надо делать вещи, достойные времени… Это так же трудно, как на огромном лугу очертить контур тени, отброшенной грозовым облаком. Оно несется со скоростью, превышающей во много раз медлительную поступь искусства. Здесь и лежит причина отсутствия средней формы – рассказа и повести. Отсюда рождаются две основные струи в настоящем художественном движении: можно или фотографировать стремительные тени гигантских вещей и их творцов, переполняющих нашу современность, или же пытаться в более монументальных жанрах искать ту эмоциональную формулу, по которой образуются эти суровые тучи, полные дождя и благодеяний для земли». (Из выступления Леонида Леонова на I съезде советских писателей.)

Достижения русского советского романа в предвоенное десятилетие общеизвестны. Стоит лишь перечислить:

М. Горький – «Жизнь Клима Самгина», А. Толстой – «Хмурое утро», «Петр Первый» (2-я книга), М. Шолохов – «Тихий Дон» (3, 4-я книги), «Поднятая целина» (1-я книга), В. Шишков – «Угрюм-река», Н. Островский – «Как закалялась сталь», «Рожденные бурей», С. Сергеев-Ценский – «Севастопольская страда», Л. Леонов – «Скутаревский», «Дорога на океан», К. Федин – «Похищение Европы», А. Малышкин – «Люди из захолустья», А. Фадеев – «Последний из Удэге», Вс. Иванов – «Похождения факира», В. Катаев – «Белеет парус одинокий», «Время, вперед!», И. Ильф и Е. Петров – «Золотой теленок», В. Каверин – «Два капитана» (1-я книга). Над романами работают Б. Лавренев и Б. Пильняк, А. Чапыгин и И. Эренбург, А. Платонов, Ю. Тынянов, О. Форш, М. Булгаков, другие крупные писатели.

Если романы 30-х годов широко известны, потому что живут для современного читателя, то вторая «основная струя» литературы тех лет, определенная Л. Леоновым как фотография, отчасти осталась в своем времени, хотя и сыграла роль в развитии и становлении советской литературы. Ведь именно тогда (во многом благодаря горьковским журнальным и издательским начинаниям) возникла мощная литературная «отрасль» – писательская публицистика, в том числе и военно-патриотическая, без уроков которой вряд ли было бы возможно такое широкое и такое действенное участие писателей в качестве военных корреспондентов в Великую Отечественную войну.

Но где же – рассказ?

В сопоставлении с предыдущим десятилетием 30-е годы сравнительно бедны хорошими рассказами. (Разумеется, период нельзя понимать чересчур буквально, и некоторые вошедшие в сборник рассказы написаны на рубеже десятилетия; речь идет о более или менее явной тенденции в литературном процессе.)

Если сравнить сборник с предшествовавшим выпуском «Антологии русского советского рассказа. 20-е годы» (Современник, 1985), то многие имена повторяются. Повторяются как будто и темы: революция, гражданская война, борьба старого и нового в советской действительности, свежая память о дореволюционном прошлом, летопись строительства нового общества. Но это русло, а в нем, в сущности, одна вечная тема – душа человека, его внутренний мир, попытка художника создать характер, воплощающий и национальные черты, и эпоху.

Но нельзя не заметить и существенных различий.

Проза 20-х годов кипела, бурлила, кричала о недавнем «дымящемся» прошлом. Авторы словно впервые остановились и еще не отдышались после боя. Под стать горячему буйному восприятию жизни были и художественные поиски. Рассказ первых лет Советской власти зачастую экстравагантен по форме, в нем может быть немало заемного – от предреволюционных российских новаторов формы или увлечений Западом. Молодому писателю не терпится высказаться, он с досадой понимает, что ему это удается не в полной мере! Эта досада на форму как бы просвечивает за стилевыми поисками прозаиков в 20-е годы.

Со временем писатели углубляли свои поиски, в том числен в области формы, отказываясь от чрезмерного увлечения ею. Скажем, такой мастер изощренной формы, как Исаак Бабель, к 30-м годам не только заметно изменил почерк, но и прямо высказывался о том, что метафоричность, яркая выделанность самоценных фраз и словечек тяготят его, так как стоят на пути к серьезному освоению действительности. Об этом говорит и помещаемый в книге рассказ «Пробуждение».

Сказанное не охватывает всей литературы, а лишь говорит о каких-то более или менее характерных тенденциях. И в 20-е годы далеко не все тяготели к натурализму или формальному эксперименту. Точно так же неверно видеть в прозе, в частности в рассказе 30-х годов, лишь умудренную и успокоившуюся «вольницу» 20-х. Многие завоевания раннего этапа стали основой для дальнейшего развития, какие-то черты ранней советской прозы сохранялись. Так, рассказы Всеволода Вишневского, представленные в сборнике, живо напоминают о самых первых страницах литературной летописи гражданской войны. Но уже рассказы Леонида Соболева на ту же тему были выдержаны в спокойной, повествовательной манере. Попытку эпического, едва ли не былинного взгляда на героические события предпринял Валентин Катаев в небольшом рассказе «Сон».

Казалось бы, трудно оторваться от такого недавнего прошлого, которому ты был свидетелем, участником. Но нет, на первый план выходит куда более близкая, сиюминутная современность. Литература спешит за временем! На пороге 30-х годов Леонид Леонов создает «Соть». Михаил Шолохов прерывает работу над «Тихим Доном» для художественного осмысления коллективизации. Валентин Катаев вместе с Александром Малышкиным отправляется в Магнитогорск, чтобы создать едва ли не в газетном темпе роман «Время, вперед!».

Проблемы современности владеют умами художников.

Стремительно менялась действительность. Страна жила в напряженном рабочем темпе. Вставало на ноги новое, уже воспитанное при Советской власти поколение, полное энтузиазма и оптимизма. Эта мажорность подъема, сплоченности для решения задач по переустройству общества не могла не сказываться в литературе.

Первый съезд Союза советских писателей, состоявшийся в августе-сентябре 1934 года, показал, по словам М. Горького, что «всесоюзная наша литература… если еще не стала, то все-таки уже становится учительницей литературы всего мира, – во всяком случае влиятельнейшей литературой мира».

В творчестве Максима Горького последних лет как бы движутся навстречу друг другу два направления: исследование старого мира и познание нового. Движутся и – встречаются: и в пьесах «Егор Булычов и другие», «Достигаев и другие», в рассказах и воспоминаниях, статьях и очерках. «Рассказы о героях» появились в результате поездок писателя по стране, в частности пароходом по любимой Волге. М. Горький мастерски раскрывает становление нового сознания у людей, едва вышедших из прошлого, из огня гражданской войны. Запомнившиеся писателю слова хромого рассказчика, которые прозвучали «как поговорка, но поговорка только что придуманная»: «Всякое дело человеком ставится, человеком славится», М. Горький берет эпиграфом. Своеобразным антиподом этому произведению стал напечатанный в те же годы рассказ «Бык», повествующий о беспощадных законах общества эксплуатации, разобщающего людей прежде всего нравственно.

О тех же законах пишет и Константин Федин в колоритном «Старике» (сам писатель считал его лучшим своим рассказом). Быт поволжского купечества описывается здесь в традициях русской классики, однако традиционный взгляд как бы окрашен насмешливой улыбкой человека нового времени, который, рисуя страницы прошлого, знает, чем дело кончится.

Судьбе одного из тех, кого называли в те годы «бывшими», посвящен рассказ Всеволода Иванова «Кожевенный заводчик М. Д. Лобанов». Смерть бывшего фабриканта воспринимается символически. Ведь она пришла к нему вместе с неожиданным возвращением богатства! Лобанов уже был готов жить, да, собственно, и жил по новым законам. Больше того, они впервые открыли ему его самого: «Он понял, насколько путало его мысли его прежнее богатство». И свалившиеся вновь, забытые им парижские доллары оказываются для этого человека уже непосильной ношей.

Вячеслав Шишков в «Чертознае» слепил мгновенный, но очень живой портрет таежного старателя, жившего по нехитрой и горестной «методе»: добыча золота – «гулеванье» до последней нитки. И вот всю жизнь работавший «на погибель свою» забубенный Чертознай сталкивается с тем, кто «первый за всю жизнь человека в нем увидел» – представителем Советской власти.

Да, старое и новое, их сложные связи и борьба были, пожалуй, ведущей темой литературы тех лет, более того – основной силой, стержнем, двигателем творческой мысли. И большинство рассказов, вошедших в настоящий сборник, так или иначе раскрывают эту большую тему.

Борис Лавренев с присущим ему пристальным вниманием к традициям культуры ставит в своем «Коменданте Пушкине» вопрос о наследовании старой культуры новым обществом. Вопрос актуальный в то время, когда свежа еще была память пролеткультовских, рапповских, напостовских наскоков на само понятие культурной традиции как реакционное.

Нравственная ценность красоты на своеобразном жизненном материале раскрывалась Павлом Бажовым, автором замечательной «Малахитовой шкатулки». Явление Медной горы Хозяйки мастеру Даниле словно бы говорит о единении красоты природной и созданной человеком как условии счастья человека на земле.

Вечные вопросы жизни и смерти, смысла бытия раскрывались на конкретном сопоставлении старого и нового в рассказах Сергея Сергеева-Ценского «Платаны» и Ивана Катаева «В одной комнате».

В 30-е годы стала складываться известность одного из мастеров лирической прозы – Константина Паустовского. Как правило, он строил свои произведения на реальной основе, зачастую автобиографической. Цикл «Летние дни» – одно из лучших произведений писателя. Его лиризм здесь очень естествен, а преданность русской природе не может не вызывать в читателе ответной теплоты.

Совсем в ином ключе писал Борис Житков. Нечасто удается художникам слова так показать труд, чтобы одновременно явить и красоту его, и целесообразность, и смысл, и поэзию ремесла, которая есть во всякой профессии. И притом не приукрашивать. Б. Житков владел этим даром. Его произведения – как бы энциклопедия профессий, но они же при этом сюжетны, лаконичны, психологически точны. Не исключение и рассказы «Погибель» и «Механик Салерно».

Очень своеобразным поэтом трудовой деятельности человека был и Андрей Платонов, который мог сказать о своих героях названием одного из рассказов – «Одухотворенные люди». И это при том, что они зачастую и слова-то такого не слышали, что жизнь их, как правило, поглощена тяжким ежедневным трудом. Но владеют люди волшебным даром – воспринимать паровоз или станок как живое существо, одухотворять его и как бы наделять обратной, направленной на человека духовной силой. Таков Федор Пухов из знаменитой повести «Сокровенный человек», таков и отец героини рассказа «Фро».

Включенные в сборник рассказы А. Платонова, Л. Сейфуллиной, Ю. Олеши, Б. Пильняка рождали представление о совершенно новом образе жизни. Это представление складывается и из внешних примет, черточек быта, и из мироощущения героев.

Вот «Три рассказа» Юрия Олеши, писателя трудной внутренней судьбы. Прославившись смолоду сказкой «Три толстяка» и романом «Зависть», он на долгое время очутился в серьезном творческом кризисе, одной из причин которого был его разлад с действительностью – разлад человека, воспитанного в мире старых ценностей, в мире индивидуализма, с новым, коллективистским сознанием. Тем интереснее его постоянные попытки в середине 30-х годов вырваться из пут старого мировоззрения, выйти к новым темам и героям. На пути освоения современности он нередко прибегал к очерковым методам.

Человек нового общества предстает и в рассказе Лидии Сейфуллиной. Тане уже чужд груз, лежащий за плечами ее родителей, она воспитана в мире, где не должно быть разлада между личным и общественным сознанием. Девочка принадлежит к поколению, и по наши дни во многом оставшемуся образцом, поколению высокой трагической судьбы. Выросшее и воспитанное Советской властью, оно же первое и защитило ее миллионами своих лучших представителей.

Порой литературу 30-х годов упрекают в прямолинейности, приглаженности, догматизме. А ведь она умела чутко реагировать на самые важные стороны действительности, в том числе и на негативные. Бурная преобразовательная деятельность приносила не только достижения, но и рождала новые проблемы, конфликты, драмы. Рассказ Бориса Пильняка «Рождение человека» представляет интерес как свидетельство эпохи. По нему видно, как далеко мы ушли от тех лет, когда в борьбе с лживостью буржуазной морали кое-кто пытался зачеркнуть и естественные для человека чувства и обязанности, в данном случае – вечные инстинкты отцовства и материнства. Рассказ интересен прежде всего образом прокурора Антоновой, в котором причудливо смешались обычные женские черты и ложно понятая современность.

Борьба нового и старого раскрывалась в литературе на разных уровнях и разными средствами, нередко сатирическими. Надо прямо сказать, что сатира тех лет куда успешнее справлялась со своими обязанностями, чем в последующие десятилетия, шире, острее и масштабнее сражалась с пороками и недостатками.

Известные сатирики Илья Ильф и Евгений Петров представлены в сборнике рассказом «Граф Средиземский», рассказом, пожалуй, более юмористическим, чем сатирическим.

Михаил Зощенко в рассказе «Страдания молодого Вертера», иронически перенося в советскую эпоху образ одинокой нежной души гетевского героя, обращается к читателю: «Товарищи, мы строим новую жизнь, мы победили, мы перешагнули через громадные трудности – давайте все-таки как-нибудь уважать друг друга». Эти слова можно поставить эпиграфом к творчеству замечательного рассказчика. Порой казалось, что, поглощенный мелочными дрязгами своих персонажей, Зощенко тонет в них, не видя горизонта большой жизни. Теперь, с расстояния лет понятно, что писатель избрал нелегкое дело борьбы за достоинство человека, его высокое назначение, на которое покушается агрессивная и ползучая бездуховность.

Михаил Кольцов, известный более как журналист, обнаруживает большое мастерство сатирической типизации в рассказе «Иван Вадимович – человек на уровне». Снимая слой за слоем притворную личину этого «деятеля», писатель раскрывает огромную опасность подобных людей, отработавших тончайшую систему социального и политического хамелеонства.

На первый взгляд неожиданно рядом с самой жгучей злободневностью в прозе 30-х годов начинает занимать все более заметное место историческая тема. Во многом это было реакцией на известное пренебрежение, существовавшее в предыдущий период, к отечественной истории. Романы и повести А. Толстого, А. Чапыгина, Ю. Тынянова, В. Шишкова, О. Форш, Г. Шторма, А. Веселого и других писателей закладывали основу русской советской исторической прозы. Жанр рассказа никогда не был ведущим в исторической литературе. В советской литературе успех выпал на долю «Поручика Киже» (1928) Юрия Тынянова. Помещаемый в настоящем сборнике «Малолетный Витушишников» – во всем «тыняновское» произведение: тонко совмещаемая с жизненной реальностью анекдотичность сюжета, глубокое знание эпохи и умение донести ее колорит до читателя, иронический скепсис.

Куда проще, скромнее рассказ Алексея Толстого «Марта Рабе», являющийся как бы этюдом к известному роману «Петр Первый». История о том, как служанка немецкого пастора Глюка в короткий срок сделалась фавориткой русского царя, в романе дана в несколько иной, более приподнятой трактовке, чем в рассказе.

Рассказ и роман… Отходя в 30-е годы на второй план, играя порой роль этюда к роману, русский советский рассказ тем не менее составил немало славных, незабываемых страниц. В них с глубиной и страстностью запечатлелась эпоха.

С. Боровиков

Максим Горький

Рассказы о героях

Всякое дело человеком ставится, человеком славится.


I

Чем дальше к морю, тем все шире, спокойней Волга. Степной левый берег тает в лунном тумане, от глинистых обрывов правого на реку легли густые тени, и красные, белые огоньки баканов особенно ярко горят на масляно-черных полотнищах теней. Поперек и немножко наискось реки легла, зыблется, сверкает широкая тропа, точно стая серебряных рыб преградила путь теплоходу. Черный правый берег быстро уплывает вдаль, иногда на хребте его заметны редкие холмики домов, они похожи на степные могилы. За кормою теплохода туманнее, темнее, чем впереди, и этим создается фантастическое впечатление: река течет в гору. Расстилая по воде парчовые отблески своих огней, теплоход скользит почти бесшумно, шумок за кормою мягко-ласков, и воздух тоже ласковый – гладит лицо, точно рука ребенка.

На корме сдержанно беседуют человек десять бессонных людей. Особенно четко слышен высокий, напористый голосок:

– А я скажу: человек со страха умира-ат…

В слове «умирает» он растянул звук «а» по-костромски. Ему возражают пренебрежительно, насмешливо, задорно:

– Смешно говорите, гражданин!

– В боях не бывал!

Напоминают о тифе, голоде, о тяжести труда, сокращающей жизнь человека. Усатый, окутанный парусиной, сидя плечо в плечо с толстой женщиной, сердито спрашивает:

– А старость?

Костромич молчит, ожидая конца возражений. Это – самый заметный пассажир. Он сел в Нижнем и едет четвертые сутки. Большинство пассажиров проводит на пароходе дни своих отпусков, это всё советские служащие; они одеты чистенько, и среди них он обращает на себя снимание тем, что очень неказист, растрепан, как-то весь измят, сильно прихрамывает на правую ногу и вообще – поломан. Ему, наверное, лет пятьдесят, даже больше. Среднего роста, сухотелый, с коричневой жилистой шеей, с рыжеватой, полуседой бородкой на красном лице; из-под вздернутых бровей смотрят голубые глаза, смотрят эдаким испытующим взглядом и как будто упрекают. Трудно догадаться – чем он живет? Похож на мастерового, который был когда-то «хозяином». Руки у него беспокойные, он шевелит губами, как бы припоминая или высчитывая что-то; очень боек, но – не веселый.

Часа через два после того, как появился он на палубе теплохода, он обежал ее, бесцеремонно разглядывая верхних пассажиров, и спросил матроса:

– С верхних-то сколько берут до Астрахани?

И через некоторое время его певучий голос внятно выговаривал на нижней палубе:

– Конешно, – легкое наверх выплывает, подымается, тяжелое – у земли живет. Ну, теперь поставлено – правильно: за легкую жизнь – плати вчетверо.

Нельзя сказать, что этот человек болтлив или что он добродушен, но ясно чувствуется, что он обеспокоен заботой рассказывать, объяснять людям все, что он видел, видит, узнал и узнаёт. У него есть свои слова, видимо, они ему не дешево стоят, и он торопится сказать их людям, может быть, для того, чтоб крепче убедиться в правоте своих слов. Прихрамывая, он подходит к беседующим, минутку-две слушает молча и вдруг звонко говорит нечто, не совсем обычное:

– Теперь, гражданин, так пошло: ты – для меня, я – для тебя, дело у нас – общее, мое к твоему пришито, твое к моему. Мы с тобой – как две штанины. Ты мне – не барин, я те – не слуга. Так ли?

Гражданин несколько ошарашен неожиданным вмешательством странного человека и смотрит на него очень неблагосклонно. Пожилая женщина, в красной повязке на голове, говорит, вздыхая:

– Так-то так, да туго это понимают!

– Не понимают это – которые назад пятятся, вперед задницей живут, – отвечает хромой, махнув рукою на темный берег: теплоход поворачивал кормой к нему.

– Верно, – соглашается женщина и предлагает: – Присаживайся к нам, товарищ!

Он остался на ногах, и через две-три минуты высоким голос его четко произнес:

– Всякое дело людями ставится, людями и славится.

Прозвучало это как поговорка, но поговорка, только что придуманная им и неожиданная для него.

Вот так он четвертые сутки и поджигает разговоры, неутомимо добиваясь чего-то. И теперь, внимательно выслушав все возражения против его слов о том, что «человек умирает со страха», он говорит, предостерегающе подняв руку:

– Старики, конешно, от разрушения системы тела мрут, а некотора-а часть молодых – от своей резвости. Так ведь я – не про всех людей, я про господ говорил. Господа смерти боялись, как, примерно, малые ребята ночной темноты. Я господ довольно хорошо знаю: жили они – не весело, веселились – скушно…

– Откуда бы тебе знать это? – иронически спрашивает усатый человек. – На лакея ты не похож…

Молодой парень в шинели и шлеме резко спрашивает:

– Позвольте, гражданин! При чем тут обидное слово – лакей?

– Есть пословица: для лакея – нет… людей.

– Пословицы ваши оставьте при себе.

Присоединяется еще один голос:

– Пословица ваша сочинена тогда, когда лакея за человека не считали…

– Довольно, граждане!

Хромой терпеливо ждет, выбирая из коробки папиросу, потом говорит:

– Я тебе, гражданин, пословиц сколько хочешь насорю, ну – толку между нами от этого не много будет. Это ведь неверно, что «пословица век не сломится»…

Красноармеец перебивает его:

– Насчет страха – тоже неверно. Это теперь буржуазия смерти боится, а раньше…

– И раньше, – настойчиво говорит хромой, раскурив папиросу. – Я обстановку жизни изнутри знаю, в Питере полотером был…

– Ну, если так, – проворчал усатый и усмехнулся.

– Вот те и так! До тринадцати годов я, по сиротству, пастушонком был, а после крестный батька прибыл в село, да и похитил меня, как бирюк барашка. Четыре года я выплясывал со щеточкой на ноге по квартирам, ресторанам, по публичным домам тоже. В Питере тогда особо роскошные бардачки были, куда тайно от мужьев настоящие барыни приезжали, ну и мужья тоже тайно от них. Я все четыре года во дворе такого бардачка прожил, в подвале, стало быть, мог кое-что видеть…

Курил хромой торопливо, заглатывал дым глубоко, из-под его желтых растрепанных усов дым летел так, точно человек этот загорелся изнутри и вот сейчас начнет выдыхать уже не дым, а огонь.

– И в боях я во всяких бывал, – обратился он в сторону красноармейца: – Я, браток, повоевал так, как тебе, пожалуй, не придется, да я тебе и не желаю. Под Ляояном был, бежал оттуда так, что сапоги насквозь пропотели…

Кто-то засмеялся, толстая женщина спросила:

– Что же вы – гордитесь этим?

– Нет, зачем? – звонко ответил рассказчик. – У меня, для гордостей, другое есть, георгиевский кавалер, два креста получил, когда мотался на фронтах от Черновицы города до Риги даже. Там ранен два раза, в своей, за Советы, – два, для гордостей – хватит!

– За что кресты получили? – спросил усатый.

– Один – за разведку и пулемет захватил, другой – рота присудила, – быстро, но как будто неохотно ответил хромой; плюнув в ладонь, он погасил окурок в слюне и, швырнув его за борт, помолчал.

Обнявшись, тихонько напевая, подошли две девицы. Одна сказала:

– Смотри – лодка, точно таракан…

– Огоньки на берегу, – задумчиво сказала другая, а красноармеец спросил что-то о пулемете.

– Да так это, случайно, – нехотя сказал хромой воин. – Послали нас, троих, в разведку, я – за старшего… Ночь, конешно, австрияки не так далеко, шевелились они чего-то… Это еще в самом начале войны было. Ползем. Впереди, за кустами, кашлянул человек, оказалось – пулеметное гнездышко, вроде секрет. Пятеро были там. Одного – взяли, он по-русски мог понимать, ветеринар оказался. Нашего одного тоже там оставили, потому что погоня началась, а он – раненый, а у нас – пулемет. Проступок этот сочли за храбрость, даже приказ по полку был читан.

– Ногу-то когда испортили? – спросил красноармеец.

– Это уже когда господина Деникина гнали, – очень оживленно заговорил хромой. – Ногу я упрямством спас, доктор решил отрезать ее. Я его уговариваю: оставь, заживет! Он, конешно, торопится, вокруг его сотни людей плачут, он сам плакать готов. Я бы, на его месте, топором руки, ноги рубил, от жалости. Ну, поверил он мне, нога-то – вот!

– Герой, значит, вы, – сказала одна из девиц.

– В гражданскую войну за Советы мы все герои были…

Усатый человек напомнил:

– Ну, не все, бывало, и бегали, как под Лаояном, и в плен сдавались…

– Когда бегали – не видал, а в плен сам сдавался, – быстро ответил рассказчик. – Сдашься, а после переведешь десятка два-три на свой фронт. Переводили и больше.

– Вы – крестьянин? – спросила женщина.

– Все люди – из крестьян, как наука доказыва-ат…

Красноармеец спросил:

– В партии?

– На кой нужно ей эдаких-то? В партии ерши грамотные. А меня недостача стеснила, грамоты не знал я почти до сорока лет. Читать, писать у безделья научился, когда раненый лежал. Товарищи застыдили: «Как же это ты, Заусайлов? Учись скорее, голова!» Ну, выучили, маракую немножко. После жалели: «Кабы ты, голова, до революции грамоту знал, может, полезным командиром служил бы». А почем я знал, что революция будет? В ту революцию, после японской войны, я об одном думал: в деревню воротиться, в пастухи, а на место того попал в дисциплинарную роту, в Омск.

Красноармеец засмеялся, ему вторил еще кто-то, а усатый человек поучительно сказал:

– В грамоте ты, брат, действительно слабоват, говоришь – проступок, а надобно – поступок…

– Сойдет и так, – отмахнулся от него солдат, снова доставая папиросу, а красноармеец подвинулся ближе к нему и спросил:

– За что в дисциплинарную роту?

– Четверых – за то, что не досмотрели арестованного, меня – за то, что не стрелял; он выскочил из вагона, бежит по путям, а я у паровоза на часах, ну, вижу: идет человек очень поспешно, так ведь тогда все поспешно ходили, великая суматоха была на всех станциях. На суде подпоручик Измайлов доказывает: «Я ему кричал – стреляй?» Судья спрашивает: «Кричал?» – «Так точно!» – «Почему же ты не стрелял?» – «Не видел – в кого надо». – «Ты, что ж – не узнал арестанта?» – «Так точно, не узнал». – «Как же ты, говорит, ехал в одном вагоне с ним три станции конвоиром, а не узнал? Ты, говорит, напрасно притворяешься дураком». Ну, потом требовал: расстрелять. Однако никого не расстреляли…

Он засмеялся очень звонким, молодым смехом и сказал, качая головой:

– Суматошное время было!

– А ты, дядя, не плох, – похвалил красноармеец, хлопнув ладонью по его колену. – Чем теперь занимаешься?

– Пчелой. На опытной станции пчеловодом. Дело – любопытное, знаешь. Делу этому обучил меня в Тамбове старик один, сволочь был он, к слову сказать, ну, а в своем деле – Соломон-мудрец!

Заусайлов говорил все более оживленно и весело, как будто похвала красноармейца подбодрила его.

Толстая женщина ушла, усатый сосед ее сказал:

– Я сейчас приду.

Но тотчас встал и тоже ушел, а на его место, на связку каната присела девушка, которой лодка показалась похожей на таракана.

– С пчелами он такое выделывал – в цирке не увидишь эдакого! – продолжал Заусайлов и причмокнул. – Сам он был насекомая вредная и достиг своей законной точки – шлепнули его в двадцать первом за службу бандитам. Мне в этом деле пятый раз попало – голову проломили. Ну, это уж я не считаю, потому – время было мирное, не война. Да и сам виноват: любопытен, разведку люблю; я и в нашей армии ловким считался на это дело.

– В нашей – в Красной? – тихонько спросила девушка.

– Ну, да. Другой армии у нас нету. Хотя и в той – тоже. Там, конешно, по нужде, по приказу, а у нас по своей охоте.

Он замолчал, задумался. Вышла женщина с мальчиком лет восьми-семи; мальчик тощий, бледненький, видимо, больной.

– Не спит? – спросила девушка.

– Никак!

– Я к тебе хочу, – сердито заявил мальчуган, прижимаясь к девушке; она сказала:

– Садись и слушай, – вот человек интересно рассказывает.

– Этот? – спросил мальчик, указав на красноармейца.

– Другой.

Мальчик посмотрел на Заусайлова и разочарованно протянул:

– Ну-у… Он старый…

Красноармеец привлек мальчугана к себе.

– Стар, да хорош, куда хошь пошлешь, – отозвался Заусайлов, а красноармеец, посадив мальчика на колени себе, спросил:

– Как же ты, товарищ, к бандитам попал?

– А я их выяснил, потом – они меня. Суть дела такая: вижу я – похаживают на пчельник какие-то однородные люди, волчьей повадки, все невеселые такие. Я и говорю товарищам в городе: подозрительно, ребята! Ну, они мне – задание: доказывай, что сочувствуешь! Доказать это – легче легкого: народ темный, озлобленный до глупости. Поумнее других коновал был, артиллерист, постарше меня лет на пятнадцать – двадцать. Практику с лошадьми ему запретили, ну, он и обиделся. К тому же – пьяница. В шайке этой он вроде штабного был, а кроме его, еще солдат ростовского полка, гренадер, замечательный гармонист.

Мальчуган прижался щекою к плечу красноармейца и задремал, а девушка, облокотись на свои колени, сжав лицо ладонями, смотрела за борт, высоко подняв брови. Теплоход шел близко к правому берегу, мимо лобастого холма, под холмом рассеяно большое село: один порядок его домов заключен, как строчка в скобки, между двух церквей. С левого борта – мохнатая отмель, на ней – черный кустарник, и все это быстро двигается назад, точно спрятаться хочет.

– Банда – небольшая, человек полсотни, что ли. Командовал чиновник какой-то, лесничий, кажись, так себе, сукин сын. Однако – недоверчивый. Ну вот, они трое приказывают мне: узнай то, узнай это. Товарищи говорят мне, что я могу знать, чего – не могу. Действовали они рассеянно: десяток там, десяток – в ином месте, людей наших бьют, школу сожгли, вообще живут разбоем. Задание у меня, чтоб они собрались в кулачок, а наши накрыли бы их сразу всех, как птичек сетью. Сделана была для них заманочка… помнится – в Борисоглебском уезде на маслобойке, что ли. Поверили они мне, начали стягивать силы. Черт его знает почему, старик догадался и вдруг явись, как злой дух, раньше, чем они успели собраться, однако – тридцать четыре сошлось. Начал он сеять смуту, дескать, надобно проверить, да погодить, да посмотреть. Вижу – развалит он все дело, говорю нашим: «Берите, сколько есть!» Они за спиной у меня были в небольшом числе. Тут меня ручкой револьвера – по голове. Вот и вся недолга история!

– О, господи! – вздохнула женщина. – Когда все это кончится?

– Когда прикончим, тогда и кончится, – задорно откликнулся рассказчик. Женщина махнула на него рукой и ушла.

– А ведь верно, вы в самом деле – герой, – весело и одобрительно сказал красноармеец. Мальчик встрепенулся, капризно спросил:

– Что ты кричишь?

– Извини, не буду, – отозвался красноармеец. – Строгий какой!.. Чужой вам? – спросил он девушку.

– Племянник, – ответила она. – Иди-ка спать, Саша.

– Не хочу. Там – храпит какой-то.

И он снова прижался к плечу красноармейца, а Заусайлов вполголоса повторил:

– Саша…

И, вздохнув, покачиваясь, потирая колени ладонями, заговорил тише, медленнее.

– Ты, товарищ, говоришь – герой. Слово будто неподходящее нашему брату, – свое защища-ам, ну ведь и бандиты, кулаки – свое. Верно?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю