Текст книги "Антология русского советского рассказа (30-е годы)"
Автор книги: Александр Грин
Соавторы: Максим Горький,Алексей Толстой,Константин Паустовский,Евгений Петров,Илья Ильф,Валентин Катаев,Павел Бажов,Андрей Платонов,Вячеслав Шишков,Михаил Зощенко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 34 страниц)
Всеволод Вишневский
Гибель Кронштадтского полка
Холили слухи, что их было – тысяча, две, три. Но определенно не знали, сколько же их было.
Я знаю, что их было тысяча восемьсот восемьдесят пять. И все они, как один, похожие друг на друга, как прибрежные балтийские сосны. Великолепным шагом прошли они Якорную площадь Кронштадта и, бросив прощальный взгляд на гавань, ушли на сухопутный далекий фронт. В бумагах красавцев значилось: «Военный моряк первого морского Кронштадтского полка».
17 декабря 1918 года… Полк стоит под селом Кузнецовским, на Урале. Ночью пошли белые сибирцы на матросов. Юз стучит: «Противник силой до шести тысяч штыков начал наступление на участке кронштадтцев…»
– Го-го, Марфуша, ставь самовар, гости едут!
– Гады сибирские, спать не дадут…
– Искромсаем!
– Стукнем!
Цепь в снегу… Идет передача:
– Прицел постоянный. Без приказа не стрелять…
Так. Подпускать, значит, в упор. А ночь лунная – удобная для этого. Ведь на снегу все видно.
Идут сибирцы. Смотрят матросы:
– В рай торопятся…
– Хорошо идут, ей-богу!
Пулеметчики спешно докуривают, потом некогда будет: предстоит бой, а то еще и убьют.
Табаку мало, второй номер просит:
– Оставь двадцать, а?
Потянул. Третий просит:
– Заявка на сорок…
Пососал третий, пальцы цигарка обжигает, держать нельзя, но мы народ хитрый: подденем ее на острую спичечку – и ко рту, вот на пару затяжек и хватит. На все, друг, соображение надо.
Комиссар подбадривает:
– Держись за землю, братки. Корешки пускай в нее, расти, как дерево.
Идут сибирцы…
– А ну, сыграть им, а?
– Стоп! Без торопливых. А то еще залягут…
У гангутских подначка идет:
– Мишечка, может, нам надо для безопасности партийный билет на сохранение сдать?
Мишечка глазом косит:
– Ты от себя или от хозяина треплешься?
– Мишечка, странный вопрос. Хозяев ликвидировали. (И сразу голос изменился.) А чалдоны-то близко… Во! Гляди, Миша!
– Вижу…
Сибирцы подходят: цепями, вперебежку. Интервалы по фронту – три шага. Примолкли все. Тихо. Тут у одного зубы застучали. Слышно, как снег скрипит. Командиры матросские – старые бывалые – ловят глазом, чуют нутром: опередить сибирцев надо, ожечь их прежде, чем «ура» начнут. С «ура» легче идти, а если их раньше стегануть – труднее им наступать будет.
Братки лежат, левыми локтями под собой ямки буравят. Кто понервнее – курок поставит, чтобы не дернуть раньше других. Полковой пес, взятый с крейсера, стал подскуливать. Цыкнули – умолк. Пулеметчикам из резерва горячие чайники лётом тащат: кожуха пулеметов прогреть надо. И вот – с фланга: «По противнику! Постоянный! Пальба рот-той!»
Старый унтер голос дал – что в тринадцатом году на плацу у Исаакия:
– Рот-та!
Подождем… На выдержку берет…
– Пли!
Эх, плеснули! Ох, капнули! С елей снег посыпался…
А пулеметчики ждут. Свои «максимы» белолобые прячут. А ну, иди ближе, Колчак! Мы тебе захождение сыграем.
Загудели сибирцы. «Рр-а-а». Жидковато.
– Огонь!
Бьют матросы с рассеиванием.
– Шире рот разевай, лови!
Окапываются сибирцы…
– Хлебнули!
– Куда лезете, здесь для некурящих!..
Тихо…
Время шло. Девять атак было.
Двое суток сибирцы окружали полк, теснили его. Полк подался и занял кольцевую позицию… Окружен… К концу вторых суток, девятнадцатого декабря, в десятую атаку готовились сибирцы. Шрапнелью поливать начали.
Покрикивают в цепи братки:
– Санита-а-ры…
– Носилки…
Ответ дают:
– В цепи санитары все…
Шестая рота по семь патронов на человека имеет. Когда ты в кольце – это не богато. И вдруг:
– А ну, кто за патронами?
Вскинулись… Кто кричал?
Васька отвечает:
– Есть патроны! Кто со мной? Идем с убитых снимать…
И на белых показывает. А их на снегу, шагах в двухстах, не обери-бери.
– Поди, поди-и, тебе жару дадут. На тебя запас там есть…
Вася говорит:
– Мишечка, вы, конечно, с Тулы вагон патронов себе затребовали, и вам нет заботы: и вам этот вагон два паровоза экстренно везут.
Мишечка лежит, молчит.
– Или, Мишечка, вы разговаривать не желаете? Слабо идти, а?
Молчит Мишечка. Встал, подошел к нему Вася. С ним еще четверо. А Миша лежит, не движется. Политрук говорит:
– Ну, за Мишку никогда не думал худо, а тут не пошел…
– Коммунар!
А Мишечка лежит в цепи тихий, неразговорчивый. Тяжко ранен он.
В цепи обсуждают:
– До подъема флага продержимся?
– Нет.
– Сомнут…
– Говорят, выручка идет…
– Эх, обнял бы я на прощание какую-нибудь старушку лет семнадцати…
Вася ползет по снегу. Дотащился. Лежит один бородатый солдат на животе, рука в сторону откинута. Колечко алюминиевое поблескивает. Голова набок. И слезы замерзшие. Вася с ним в разговор:
– Эх, дура-борода. Ведь взрослый парень, а туда же.
Мурлычет Вася между делом:
– Сии, дитя мое родное, бог твой сон храни…
Патроны с мертвеца снимает, приговаривает:
– Колчак чай внакладку пьет. А ты мертвый на холоде зябнешь (пересчитывает патроны). Один, два, три, десять – и то хлеб… Дело твое кончено, а нам, может, еще целый день жить.
И дальше пополз матрос. Набрали все-таки кое-каких патронов. Опять шрапнель лопается. Потом затихло. Пули свистят беспрерывно: «Пи-у, пи-у…»
– Вон она, пуля, за молоком пошла.
Двинули сибирцы. Заходили пулеметы.
Раненые второй роты сидят и лежат в яме.
– Опять пошли…
– Может, выручка придет?
– Воды бы…
С жару, с лихорадки – раненые снег едят…
– Товарищи, воды бы… Глоток хошь… О-ох…
Стонут недобитые братки. Руки себе искусали. Один пополз воды просить в лощинку, где снег для пулеметов топят.
– Дай глотнуть.
– На, только немного, костер тухнет, а пулеметы стынут.
Рядом – ели в обхват, а в костер класть уже нечего. Что было сучьей – поломали, порубили, пожгли…
– Мне бы котелочек… для раненых.
– Не выйдет, браток…
Пулеметчики примчались.
– Воду давай!
– Тут раненые просят…
– А нам как же, чего в пулеметы лить?
Поглядел раненый на пулеметчиков и сказал:
– Берите воду, братки. Полку атаку отбивать надо. Потерпим…
И снова едят раненые снег и тихо стонут:
– Испить бы…
Рядом комиссар лежит. Бок у него разворочен, кровью истекает, бойцов уговаривает:
– Потерпим, друзья, потерпим.
И захлебнулся кровью комиссар.
Отбили атаку последними патронами матросы.
За полночь перевалило. В пятой роте покуривают, идет тихий разговор:
– Всыпались вроде, а?
– Похоже…
– Выручка идет, бригада целая.
– Языком треплешь.
Командир и двое уцелевших коммунистов из ячейки обсуждают:
– Был полк и должен быть полк как полк.
– Ударить на них разом. Может, прорвемся?
– Нечем уже ударять. По двадцать человек в роте осталось.
– Что же делать-то?
– Принять гранатами, а потом на руку. Кто-нибудь ранеными займется.
В ротах готовятся. Граната дистанционного действия – «лимонка». Взяли гранату в правую руку, левой сорвали свободный конец ленты с головки запала.
– Запоминай, товарищ, правила изготовки к бою: правой рукой чиркай о дощечку, как спичку. Огонь пройдет по внутреннему бикфордову шнуру к капсюлю. Размахивайся и сразу бросай. А у кого гранаты «Г-1» – проверь тоже. Бери гранату в правую руку. Левой снимай предохранительный колпачок, ударяй правой рукой гранату раз или два по левой ладони. (Ну, как бутылку водки. Эх, пополоскать бы зубки под конец жизни!) Жало ударит капсюль, он воспламенится, огонь пойдет по бикфордову шнуру к заряду. Через пять секунд взрыв. Бросай…
– Все в порядке?
– Все.
Ваську вызвали к ротному в ячейку. Идет, нашептывает сам себе: «Полный, малый… стоп…»
– В чем дело?
– Где гармонь?
– Лежит в порядке. А что?
– «Вставай, проклятьем заклейменный…» знаешь?
– Нет… Я больше романсы и танцы знаю…
– Чудак ты, почему не научился?
– Вот пусть белые подождут – научусь, пожжалста…
– Говори толком, что играешь-то?
– «На сопках» знаю, «Падеспань», «Краковьяк», «Песня кочегара»…
– Толком бы чего-нибудь.
– А вот «Варяга».
– Да-к это старое…
– Зато флотское. А для чего именно нужно?
– Будешь сейчас в цепи играть.
– Ай, здорово! А там и выручка подойдет…
Пошли. Вася саратовскую гармонь вынул. Взял с переборами:
– «Ай, ой, иху-пху, аха-ха».
В цепи:
– Вот чудило! Молодец!
– Дай, дай, Вася!
– Вот прилажусь…
Три гранаты приготовил, ямку удобную в снегу устроил. Представился:
– Рота моя, слушай меня… Сеанс начинается. Любимец публики с крейсера «Россия», кавалер кронштадтских дам, машинист самостоятельного управления – Васечка Демин.
Матросы заулыбались:
– Вот зараза!
Донеслись возгласы белых:
– Наступа-а-й!
И опять пошли сибирцы. Потарахтели два пулемета, и кончились патроны у матросов. Только гармонь играет…
Идут сибирцы. Скрип по снегу. Опять залегли, а братки гудят:
– А-а-а…
– Что, сапоги жмут?
Командир кричит братве:
– Держись, карапузики! Выручка будет!
Ни черта, товарищи, не будет. Только разговор для подъема духа делается. Понимают это ребята. Сибирцы опять пошли. Матросы за гранаты взялись…
– Товарищи, держись кучнее, корму не показывать!
А Васечка опять треплется:
– Первым номером исполнена будет популярно-морская мелодия «Варяг». Три-четыре…
Наверх вы, товарищи, все по местам.
Последний парад наступа-а-ет.
Врагу не сдается наш гордый «Варяг»,
Пощады никто не жела-а-ет…
Ну что же делать, что Васечка подходящего не знает? Вы его простите.
…Все вымпелы вьются, и цепи гремят…
Наверх якоря поднимают…
«Варяг» послужил полку, – разнос бывает…
Крикнул командир:
– А ну, к гранатам!
Один – тот самый, из ячейки – подбежал к яме с ранеными.
Раз… Два… Три… Одну, другую, третью гранату пустил. Рр-аах-ах-ах!.. По своим, по раненым! Ну ясно – а что же делать? Оставить их колчаковцам, чтобы кишки на шомпол наматывали? Брысь вы, жалостливые!
Вернулся товарищ в цепь. В цепи уже все в рост стоят, в руках гранаты. Васечка играет «Варяга»…
Кричат белые:
– Сдавайтесь!
Ответ из полка дают:
– Тппрру…
– Сад-дись!..
– А ну, дернули!
Полетели гранаты. Искры сыплются – фосфор с «лимонок» горит.
Сибирцы шарахнулись – кто назад, кто вперед. Не любят они этого дела.
Мертвый лежит первый Кронштадтский полк.
Лежит у села Кузнецовского. Знаю только двух живых из полка – вырвались: Емельянов и Степанов…
Товарищи крестьяне села Кузнецовского, сложите груду камней у могилы павших – в память полка.
В Кронштадт с Восточного фронта пришло сообщение об исключении из списков первого морского Кронштадтского полка.
В гавани кронштадтской – траур на кораблях.
– На флаг, смирно!
– Флаги приспустить!
До половины вниз сбежали флаги. Стоят смирно матросы на палубах. Тихо падает снег. Траур.
Стоят минуту, ходят годы…
«Ай, ой, иху-аху, аха-ха!» Пошел из Кронштадта второй полк. Смотри, Колчак! Моря нам не видать, если тебя не разгрохаем…
А первый Кронштадтский полк лежит и лежит – мертвый, у села Кузнецовского.
Сибирцы бродят, смотрят на матросов, удивляются:
– Вот народ!
– И чего они такие?
– Меченые…
На руках матросов действительно синеют якоря. Шарят сибирцы, обирают трупы. У одного портсигар пустой нашли, у другого – наган без патронов, у третьего газету вытащили.
– Дай-ка газетку, покурим…
А полуротный тут как тут:
– Дай сюда газету!
– На раскурку разрешите оставить, господин прапорщик.
– Давай, не разговаривай!
Сует солдат газету полуротному.
– Виноват…
Разве можно нижним чинам сибирской армии держать в руках «Красную газету»?
1930
Взятие Акимовки
Бронепоезд «Грозный» выходит из Мелитополя в бой… Флаг на ветру полощется. Палуба ходит под ногами, дым окутывает кормовые орудия… Пахнет углем и маслом.
Рисково идет бронепоезд. Два матроса вылезли на крышу рубки и наблюдают: где «Сокол», где этот враг неуловимый?..
Над рубкой пристрельный разрыв – «Сокол» бьет. Катятся все по местам. Боевая тревога. Командир кричит:
– Прице-лл с-с-емьдесят три-и!
Кричать приходится потому, что ветер свистит, воет – команду заглушает.
«Грозный» дает больше ходу и бьет по дальнему дыму «Сокола».
– Отдай Акимовку! Не раздражай нервных!
Пятеро пулеметчиков молча сидят у пулеметов. Один из нас заводит:
Как это ни странно,
Люди постоянно
Имеют невеселый вид…
Услышали команду:
– Эй, там, в лавочке! Огонь!
Ага…
Орудие передней площадки бьет яростно и часто.
– А ну дай, а ну дай еще! Белые шьются в балку!..
Все закругление за Мелитополем пройдено, и бронепоезд идет по прямой на Акимовку. «Сокол» кладет снаряды совсем близко, взрывается земля… По крыше рубки молотят камни и зло шуршит песок.
– Даст вот раз – четыре лапки кверху, и дух вон.
Тут не до трепотни. Струя песку с грохотом врывается в амбразуру. Снизу палуба щепится в шести местах.
– Ой, спасибо!
«Грозный» еще прибавляет ход и вырывается из поражаемого участка. Снаряды пролетают через бронепоезд, разносят насыпь…
Уже вдали виден семафор. До Акимовки осталось версты две. Белых в степи не видно. Стрельба стихает. «Сокол» опять подался назад.
Все вылезают на воздух.
– Разведчики!
«Грозный» дает малый ход. Разведчики соскакивают и бегут проверять пути и стрелки. От станции, навстречу нам – появились какие-то люди.
– Дунуть?
– Одень очки!
Слышим:
– Това-арыщи-и!
Подбегают к нам и неистово кричат:
– Товарыщи, бельяки втикли! Вот ось же стрелки на путях повзрывалы. Було их пихоты три роты, по балкам втикли, а бронэвик за мост ушел. Во, на Сокологорную тикают.
Мы все это видим и знаем, но слушаем, как музыку.
Мужики – среди них много старых солдат – идут цепью рядом с нами, руками размахивают и шумят:
– Ото ж лыхо було, ото ж було! Та вы це сами знаете. В Опанаса дочку покралы…
Мы спрашиваем:
– Флотских у вас нет?
– Та дэ там. Повтикли у партизаны вси. Кажу, дочку в Опанаса покралы, тай и немае аж по сэй день.
Другой говорит:
– Подходил я до их бронэвика. Так що на взгляд – орудия дюйма четыре, но разглядеть вже не вдалося.
Спасибо, товарищи, за каждое слово. Спасибо, дядько, за разведку, за четыре дюйма. Повесить могли тебя, дядько, за эти четыре дюйма; знаем, дядько, эти четыре дюйма, все знаем!
«Грозный» подошел к платформе. Обедают ребята досыта.
А по степи, с белой стороны, тачанка едет. Прикинули – что б это могло быть? Прямо к нам едет. С тачанки слез старый дед, к нам идет. Подошел:
– Кажись, добри люды, дэ здесь бильшовыки?
– Мы будемо, диду. Мы здесь бильшовыки.
– Вы будэте? Добрэ.
Повернулся к тачанке и приказал старухе, что коней держала:
– Несы сюда.
Старая женщина приблизилась. В руке несла в чистейшем полотне кулек. Стала подле деда и тихонько поклонилась нам. Дед протянул руку – взял у женщины кулек, снял шапку, очи поднял к небу и начал молитву читать – благодарение богу.
Обнажили головы и вытянулись матросы – так же, как это сделал дед. Дед широко перекрестился, подошел к самому высокому из нас – к Буке, поклонился в пояс исказил:
– Хлиб-соль! Нэ побрезговайтэ, товарыши.
И старая женщина перекрестилась и вслед за дедом согнулась в поклоне.
Бука принял хлеб-соль, троекратно поцеловал деда и старую женщину. Тогда все накрыли головы, и дед спросил:
– Сынов моих у вас нэмае? Хведор и Семэн Крупки зовуть.
– Нэма, диду. Армия прийдет – пошукаемо. Там твои сины. Уси мужики там, диду.
Дед молвил:
– Потрапезуйтэ, сынки, вы з бою голодни. Потрапезуйтэ.
Мы сыты, но кланяемся деду:
– Дякуемо, диду. Спасибо, диду. Будемо исты, будемо коштуваты ваше печение. Заходьте, диду. Заходьте и вы, мамо.
Мы приняли стариков на пулеметной, самой просторной площадке. Устлали палубу брезентом и сделали два кресла из патронных ящиков.
– Сидайтэ, диду. Сидайтэ, мамо.
Посидели дорогие гости и все товарищи. Командир разрезал паляницу – белейший хлеб Украины, и мы стали есть, держа ладони под шматами хлеба, чтоб не просыпать крошек столь драгоценного дара.
– Вы, диду, через хронт проихалы?
– Эге ж!
В небе лопнула над нами шрапнель. Это опять «Сокол» бьет.
– Слизайтэ, диду. Слизайтэ, мамо. Бой будэ!
Дед молвит:
– Николы в бою не був. 3 вами пийду, подывлюся.
Дед на коней посмотрел. Шрапнель посыпала опять.
– Жинка, доглядай на коней! Отводи, шоб не вбыло!
Старая женщина поклонилась нам. Мы ответили ей, подняли ее и на руках бережно опустили на землю…
– Вертайтэся, сыночки! Вертайтэся!
– Скоро, мамо, скоро!
Шрапнель секла землю. Старая женщина пошла к коням, чтоб их не убило. А мы с дедом пошли гнать «Сокола» из Таврии.
1929–1930
Борис Лавренев
Комендант Пушкин
1
Военмор спал у окна.
Поезд тащился сквозь оттепельную мартовскую ночь. Она растекалась леденящей сыростью по окрестности и по вагонам.
От судорог паровоза гусеница поезда скрипела и трещала в суставах. Поезд полз, как дождевой червь, спазматическими толчками, то растягиваясь почти до разрыва скреп, то сжимаясь в громе буферов.
Поезд шел от Петербурга второй час, но не дошел еще до Средней Рогатки. Девятнадцатый год нависал над поездом. Мутной синевой оттаивающих снежных пространств. Слезливым туманом, плывущим над полями. Тревогой, мечущейся с ветром вперегонки по болотным просторам. Параличом железнодорожных артерий.
Военмор спал у окна.
Новая кожаная куртка отливала полированным чугуном в оранжевой желчи единственной свечи, оплакивавшей в фонаре близкую смерть мутными, вязкими слезами.
Куртка своим блеском придавала спящему подобие памятника.
С бескозырки сползали на грудь две плоские черные змейки. Их чешуя мерцала золотом: «Балтийский экипаж».
Военмор спал и храпел. Храп был ровный, непрерывный, густого тона. Так гудят боевые турбодинамо на кораблях.
Голова военмора лежала на плече девушки в овчинном полушубке и оренбургском платочке. Девушка была притиснута кожаной курткой к самой стенке вагона – поезд был набит до отказа по девятнадцатому году. Ей, вероятно, было неудобно и жарко. Военмора она увидала впервые в жизни, когда он сел в поезд. Она явно стыдилась, что чужая мужская голова бесцеремонно лежит на ее ключице, но боялась пошевелиться и испуганно смотрела перед собой беспомощными, кукольными синими глазами.
Поезд грянул во все буфера, загрохотал, затрясся и стал.
Против окна на кронштейне угрюмо висел станционный колокол, похожий на забытого повешенного.
От толчка военмор сунулся вперед, вскинул голову и провел рукой по глазам. Кожаная скорлупа на нем заскрипела. Он повернул к девушке затекшую шею.
– Куда приехали?
– Рогатка…
Из распахнувшейся входной двери хлынули морозные клубы. Сквозь них прорвался не допускающий возражений голос:
– Приготовить документы!
Переступая через ноги и туловища, по вагону продвигалась длинная кавалерийская шинель. Ее сопровождал тревожный блеск двух штыков.
Шинель подносила ручной масляный фонарик к тянувшимся клочкам бумаги. Тусклый огонь проявлял узоры букв и синяки печатей.
Шинель была немногословна. Она ограничивалась двумя фразами, как заводная кукла.
Одним бросала:
– Езжай!
Другим:
– Собирай барахло!
Военмор не торопясь расстегнул тугую петлю на куртке, вытащил брезентовый бумажник. Из него – второй, кожаный, поменьше. Из кожаного – маленький кошелек. Шинель впервые проявила признаки нетерпения:
– У тебя там еще с десяток кошельков будет?
Военмор вынул из кошелька сложенную вчетверо бумажку.
Свет задрожал на бумаге. Кавалерийская шинель нагнулась, читая:
ПРЕДПИСАНИЕ
Состоящему в резерве комсостава военному моряку
А. С. Пушкину
С получением сего предлагаю Вам направиться в город Детское Село, где принять должность коменданта укрепрайоном. Об исполнении донести.
Начупраформ Штаокр Симонов.
Кавалерийская шинель сложила листок и, отдавая, недоверчиво поглядела на кожаную статую военмора.
– Это ты, значит, Пушкин?
Военмор слегка повел одним плечом, и черные шелковые змейки вздрогнули.
– Нет, моя кобыла! – сказал он с неподражаемым морским презрением к сухопутному созданию и отвернулся, пряча бумажник.
Кавалерийская шинель потопталась на месте. Видимо, хотела ответить. Но либо слов не нашла, либо не решилась. Был девятнадцатый год. Военмор принадлежал к породе людей-бомб. Неизвестно, как взять, чтобы не взорвалась.
Выручил звонок.
Хриплым воплем удавленника разбитый колокол трижды простонал за окном, и шинель, оттаптывая ноги, рванулась к выходу.
Военмор покосил взглядом вслед, после поглядел на девушку и, подмигнув, сказал вежливо и доброжелательно:
– Сука на сносях! Не знай где родит…
Девушка опустила ресницы на кукольные глаза и длительно вздохнула. Вздох утонул в раздирающем скрежете, звоне и громе. Поезд тронулся.
2
Снежит.
За колючей щетиной голых деревьев рассвет медленно поднимается, пепельно-серый и анемичный, как больной, впервые привстающий на постели.
В запорошенных снегом уличных лужах вода стоит тусклым матовым стеклом. Ступни оставляют в нем пробоины с разбегающимися трещинами.
Вороны оглашенно приветствуют рождение дня.
Они носятся над парками, над крышами, над льдисто сияющим золотом куполов.
Военмор останавливается на углу, против овального садика, обнесенного простой решеткой из железных прутьев. Путь от вокзала утомителен – ноги дрожат от напряжения, вызванного ходьбой по замерзшим лужам.
Военмор ставит на выступ крыльца походный чемоданчик, сияв его с плеча. Свертывает махорочную цигарку, вставляет ее в обгоревший карельский мундштук.
Императорское поместье раскрывается ему за деревьями сада филигранью парадных ворот дворца, игрушечными главками дворцовой церкви, порочной изнеженностью лепки и пышностью растреллиевских капителей.
Военмор курит и смотрит на все это настороженным подозрительным взглядом. Он не доверяет пышным постройкам, деревьям, накладному золоту, он чувствует за ними притаившегося врага.
Докурив, поднимает чемодан и входит в овальный загон садика.
Сухая трава газонов пробивается сквозь тонкий слой обледеневшего наста. Ветер гонит поземку. Бьет в лицо иглами. Звездчатые пушинки пляшут в воздухе.
За низкой чугунной изгородью темнеет гранит постамента. Бронзовая скамья. На ней легко раскинувшееся в отдыхе юношеское тело. Склоненная курчавая голова лежит на ладони правой руки. Левая бессильно свисает со спинки скамьи.
В позе сидящего есть что-то похожее на позу военмора, когда он спал в вагоне. Может быть, даже не в позе, а в тусклом отблеске бронзы, напоминающем блеск кожаной куртки.
Военмор бросает равнодушный взгляд на сидящего.
Еще шаг. Взгляд сбегает ниже. Цепляется за постамент.
Военмор резко останавливается, не закончив шага, и круто поворачивается к памятнику.
Лицо его темнеет от внезапного толчка крови. Дыхание обрывается шумным выдохом.
Он смотрит на постамент. Брови сдвинуты в огромном и тревожном недоумении. Две строчки, вырезанные на постаменте, пригвоздили его к месту.
Внезапно он кладет, почти бросает чемодан к ногам.
Из кармана вынимается брезентовый бумажник. В руках у военмора маленькая коричневая книжка. Он смотрит в нее. Переводит глаза на гранит.
На партийном билете он видит:
АЛЕКСАНДР СЕМЕНОВИЧ ПУШКИН
На полированном граните:
АЛЕКСАНДР СЕРГЕЕВИЧ ПУШКИН
Военмор произносит вслух оба текста. Только в одном слове они не сходятся: четыре буквы отчества разрывают таинственно возникшую связь.
Александр Семенович Пушкин оглядывается.
Сад пуст. Только они вдвоем – бронзовый юноша и военмор в кожаной куртке.
Необыкновенное смятение охватывает военмора. Он чувствует жаркое гудение во всем теле и мурашки в пальцах рук.
Он еще раз повторяет вслух имя – не свое, а того, который сидит на чугунной скамье и задумчиво смотрит поверх головы военмора Пушкина в дымную вуаль парков, в не известное никому, кроме него. От звуков имени огромный рой оборванных мыслей налетает на военмора. Они звенят, как пчелы. И он даже поднимает руку и делает тревожный жест, будто отгоняя пчел.
Кружащиеся мысли связаны с чем-то, очень давно позабытым. Но он никак не может вспомнить, что он позабыл. Воспоминание рождается мучительно-медленно.
Далекие и в то же время необычайно близкие слова наплывают на него из прошлого, из полузабытого детства. В словах есть ритм. Он ощутителен и настойчив.
Александр Семенович Пушкин отбивает ногой такт этого ритма. Все чаще и чаще. Вот! Сейчас будут пойманы слова, быстро мелькающие, как золотые рыбки, в глубине памяти.
Хмурое лицо военмора освещается виноватой улыбкой. Только сейчас, за истомленностью и небритой щетиной на щеках можно разглядеть настоящую молодость военмора. Он наклоняет голову набок и, словно прислушиваясь, говорит тихо и врастяжку:
Прибежали в избу дети,
Второпях зовут отца:
«Тятя! тятя! наши сети
Притащили мертвеца».
Ритм обрывается. Александр Семенович Пушкин шевелит губами и прищелкивает пальцами. Но в омуте памяти снова провал. Золотые рыбки умчались, сверкнув чешуей.
Военмор опускает голову и говорит сам себе укоризненно:
– Запамятовал, Сашка!
И вдруг снова смеется, по-детски, беззаботно.
Все равно! Ну, забыл! Но внезапная загадка бронзового двойника разгадана. Смятение уступает дорогу любопытству.
Военмор перелезает через ограду и подходит вплотную к постаменту. Задрав голову, долго смотрит на памятник.
Кружащиеся снежинки ложатся на взбитые в беспорядке кудри Александра Сергеевича Пушкина, стынут на припухлых губах, на тонких плечах.
Александр Семенович Пушкин, осторожно ступая, обходит памятник кругом. На задней стороне постамента вырезана надпись.
Александр Семенович, подойдя вплотную, разбирает по слогам каменные строки:
Друзья мои, прекрасен наш союз!
Он как душа неразделим и вечен —
Неколебим, свободен и беспечен
Срастался он под сенью дружных муз.
Куда бы нас ни бросила судьбина,
И счастие куда б ни повело,
Все те же мы, нам целый мир чужбина;
Отечество нам Царское Село.
Стихи читались с трудом. Слог их был непривычен и малопонятен, слова скользили и убегали от сознания. Но загадочная музыка, таившаяся в них, укачивала, несла на ритмических волнах, как необъяснимое колдовство.
Это ощущение издавна было знакомо Александру Семеновичу. Оно овладевало им всегда, когда ему приходилось слушать музыку. Был ли это пастушеский рожок из бузины, гармошка ли в кубрике, хрустальный гром рояля из открытого люка кают-компании или духовой оркестр в кронштадтском парке, но всякая мелодия завладевала Александром Семеновичем неотразимо и повелительно. Она убаюкивала его и уносила в неизведанные и сладостные просторы.
Александр Семенович прочел по слогам последнюю строку. И вдруг обаяние музыки сорвалось, развеянное темным подозрением.
Он еще раз прочел, повысив голос:
Отечество нам Царское Село.
Эта строка была понятна от первого до последнего слова. Больше: она повеяла в лицо дыханием чужого и ненавидимого мира.
И она заставила Александра Семеновича насторожиться.
Он отодвинулся от постамента и потемневшими глазами посмотрел на бронзовую спину Александра Сергеевича. В этом взгляде были смешаны подозрение и злость.
– Царское Село тебе отечество? – сказал он вслух с таким выражением, словно хотел сказать: «Так вот ты кто такой!» – Царское! – повторил он с нажимом. – Царя все помните!
Сжав челюсти, Александр Семенович круто обошел постамент и быстрыми шагами приблизился к оставленному за оградой чемодану.
Он подхватил его ловким и стремительным рывком под мышку. Еще раз исподлобья взглянул на памятник.
Бронзовый юноша, отечеством которого было Царское Село, смотрел теперь уже не через голову Александра Семеновича, а прямо на него. Чуть заметная усмешка, дружеская и печальная, змеилась на неподвижных губах.
Александр Семенович нахмурился, поправил бескозырку и зашагал.
Шел он размашисто и решительно. Словно после долгого колебания нашел верную линию, прямой, непетляющий путь.
3
Дела в укрепрайоне было много.
Девятнадцатый год кипел.
В потревоженных и сдвинутых толщах страны глубоко бурлила кипящая, огненная лава, гоня на поверхность шлаки. Они выскакивали грязными гнойными пузырями, омерзительной накипью, шипели, брызгали перегоревшей гнусью и лопались. Шлаки плыли от периферии к огненным центрам. Туда, где жарче и сильней кипела лава, в которой они сгорали без остатка.
Революционный Петроград притягивал к себе эти шлаки, как магнит. Вокруг Петрограда все время было неспокойно.
Александр Семенович Пушкин с головой ушел в работу. Времени не хватало затыкать ежеминутно обнаруживавшиеся прорехи.
Ближайшим помощником Александра Семеновича оказался военрук укрепленного района, бывший полковник Густав Максимилианович Воробьев.
Сочетание пышно оперного, чужеземного имени и отчества с заурядной и смешной русской фамилией удивляло многих. Военрук в таких случаях раздраженно объяснял, что его прапрадед, прожив всю жизнь в Польше, принял католичество, и от него пошли Воробьевы с иностранными именами.
Объяснять приходилось часто, и это приводило старика в бешенство. Это и заставило его просить о переводе из петроградского штаба, где была вечная толчея людей и вечное любопытство, в заштатный и немноголюдный укрепрайон.
В первый день вступления в должность старик созвал всех сотрудников штаба района. Они собрались в назначенный час, ожидая каких-либо важных сообщений.
Густав Максимилианович вышел к ним из кабинета, разгладил усы и произнес короткую речь. Смысл ее сводился к тому, что, не желая рассказывать каждому поодиночке историю своих прозвищ, военрук Воробьев сообщает ее для сведения всех в целях прекращения бесцельного любопытства. Изложив события жизни своего предка, Густав Максимилианович выразил надежду, что совместная работа с новыми сослуживцами будет приятна, поклонился, как актер, удачно спевший арию, и ушел, оставив сотрудников в полном недоумении.
Был он малого роста, аккуратен и подтянут. Серебряный бобрик над высоким лбом и белые усы блестели свежестью только что выпавшего инея.
Он был честным и преданным работником, восторженным либералом шестидесятнического толка.
В день передачи должности коменданта укрепрайона Александру Семеновичу старик, окончив официальную информацию о положении в районе, выжидательно посмотрел на нового начальника.
– Чего еще? – спросил Александр Семенович, видя неуспокоенность собеседника.
– Вас, вероятно, удивляет несоответствие моего имени и отчества моей фамилии? – сердито начал военрук.
Александр Семенович удивленно покосился на Воробьева.
– С чего вы взяли? Фамилие как фамилие… А имя-отчество хоть сразу не выговоришь, а все же ничего несоответственного не видать.
Густав Максимилианович Воробьев внезапно весь порозовел от удовольствия. Казалось, даже усы приняли розоватый оттенок.
– Как приятно встретить человека столь свободных и широких взглядов! – сказал он, умиротворенно улыбаясь. – Я очень устал от бесцеремонного любопытства окружающих. Имена и прозвища мы не сами выбираем для себя, не правда ли, товарищ Пушкин? Вот, например, вы, наверное, не выбрали бы себе имени и фамилии, которая должна стеснять вас…
– Это с чего же ради? – Александр Семенович поднял голову от сводки артиллерийского имущества. – Чего мне стесняться?
– Прошу извинить, – Воробьев склонился в изящном полупоклоне, – если я коснулся неприятной вам темы. Но вы должны сами понимать, что при имени и фамилии великого поэта у каждого должен возникать ряд ассоциативных предположений. Иначе говоря, на вас всегда ложится тяжелая тень прославленного имени. Это затрудняет…