Текст книги "Антология русского советского рассказа (30-е годы)"
Автор книги: Александр Грин
Соавторы: Максим Горький,Алексей Толстой,Константин Паустовский,Евгений Петров,Илья Ильф,Валентин Катаев,Павел Бажов,Андрей Платонов,Вячеслав Шишков,Михаил Зощенко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 34 страниц)
– Хорошо быть владельцем имения, – неопределенно сказал Шкарлато, вызывающе поглядывая на товарищей. – Загнать его и жить на проценты в Париже. Кататься на велосипеде. Верно, Талмудовский? Как ты думаешь, Пружанский?
– Довольно! – крикнул Талмудовский. – Скажи, Шкарлато, как поступил бы ты, если обнаружилось, что один из нас тайный граф?
Тут испугался и Шкарлато. На лице его показался апельсиновый пот.
– Что ж, ребятки, – забормотал он. – В конце концов нет ничего особенно страшного. Вдруг вы узнаете, что я граф. Немножко, конечно, неприятно… но…
– Ну, а если бы я? – воскликнул Талмудовский.
– Что ты?
– Да вот… оказался графом.
– Ты, графом? Это меня смешит.
– Так вот я граф… – отчаянно сказал член партии.
– Граф Талмудовский?
– Я не Талмудовский, – сказал студент. – Я Средиземский. Я Средиземский. Я в этом совершенно не виноват, но это факт.
– Это ложь! – закричал Шкарлато. – Средиземский – я.
Два графа ошеломленно меряли друг друга взглядами. Из угла комнаты послышался протяжный стон. Это не выдержал муки ожидания, выплывая из-под одеяла, третий граф.
– Я ж не виноват! – кричал он. – Разве я хотел быть графским сынком? Любовный эксцесс представителя насквозь прогнившего…
Через пятнадцать минут студенты сидели на твердом, как пробка, матраце Пружанского и обменивались опытом кратковременного графства.
– А про полчок его величества короля датского он говорил?
– Говорил.
– И мне тоже говорил. А тебе, Пружанский?
– Конечно. Он сказал еще, что моя мать была чистая душа, хотя и еврейка.
– Вот старый негодяй! Про мою мать он тоже сообщил, что она чистая душа, хотя и гречанка.
– А обнимать просил?
– Просил.
– А ты обнимал?
– Нет. А ты?
– Я обнимал.
– Ну и дурак!
На другой день студенты увидели из окна, как вынесли в переулок желтый гроб, в котором покоилось все, что осталось земного от мстительного графа. Посеребренная одноконная площадка загремела по мостовой. Закачался на голове смирной лошади генеральский белый султан. Две старухи с суровыми глазами побежали за уносящимся гробом. Мир избавился от великого склочника.
1930–1931
Михаил Зощенко
Западня
Один мой знакомый парнишка – он, между прочим, поэт – побывал в этом году за границей.
Он объездил Италию и Германию для ознакомления с буржуазной культурой и для пополнения недостающего гардероба.
Очень много чего любопытного видел.
Ну, конечно, говорит, – громадный кризис, безработица, противоречия на каждом шагу. Продуктов и промтоваров очень много, но купить не на что.
Между прочим, он ужинал с одной герцогиней.
Он сидел со своим знакомым в ресторане. Знакомый ему говорит:
– Хочешь, сейчас я для смеху позову одну герцогиню. Настоящую герцогиню, у которой пять домов, небоскреб, виноградники и так далее.
Ну, конечно, наворачивает.
И, значит, звонит по телефону. И вскоре приходит такая красоточка лет двадцати. Чудно одетая. Манеры. Небрежное выражение. Три носовых платочка. Туфельки на босу ногу.
Заказывает она себе шнельклопс и в разговоре говорит:
– Да, знаете, я уже, пожалуй, неделю мясного не кушала.
Ну, поэт кое-как по-французски и по-русски ей отвечает: дескать, помилуйте, у вас а ла мезон столько домов, врете, дескать, наворачиваете, прибедняетесь, тень наводите.
Она говорит:
– Знаете, уже полгода, как жильцы с этих домов мне квартплату не вносят. У населения денег нет.
Этот небольшой фактик я рассказал так вообще. Для разгона. Для описания буржуазного кризиса. У них там очень отчаянный кризис со всех сторон. Но, между прочим, на улицах у них чисто.
Мой знакомый поэт очень, между прочим, хвалил ихнюю европейскую чистоту и культурность. Особенно, говорит, в Германии, несмотря на такой вот громадный кризис, наблюдается удивительная, сказочная чистота и опрятность.
Улицы, они, черт возьми, мыльной пеной моют. Лестницы скоблят каждое утро. Кошкам не разрешают находиться на лестницах и лежать на подоконниках, как у нас.
Кошек своих хозяйки на шнурочках выводят прогуливать. Черт знает что такое.
Все, конечно, ослепительно чисто. Плюнуть некуда.
Даже такие второстепенные места, как, я извиняюсь, уборные, и то сияют небесной чистотой. Приятно, неоскорбительно для человеческого достоинства туда заходить.
Он зашел, между прочим, в одно такое второстепенное учреждение. Просто так, для смеху. Заглянул – верно ли есть отличие, – как у них и у нас.
Оказывается, да. Это, говорит, ахнуть можно от восторга и удивления. Волшебная чистота, голубые стенки, на полочке фиалки стоят. Прямо уходить неохота. Лучше, чем в кафе.
«Что, – думает, – за черт. Наша страна, ведущая в смысле политических течений, а в смысле чистоты мы еще сильно отстаем. Нет, – думает, – вернусь в Москву – буду писать об этом и Европу ставить в пример. Конечно, у нас многие ребята действительно относятся ханжески к этим вопросам. Им, видите ли, неловко писать и читать про такие низменные вещи. Но я, – думает, – пробью эту косность. Вот вернусь и поэму напишу – мол, грязи много, товарищи, – не годится… Тем более у нас сейчас кампания за чистоту – исполню социальный заказ».
Вот наш поэт находится за закрытой дверью. Думает, любуется фиалками, мечтает, какую поэму он отгрохает. Даже приходят к нему рифмы и строчки. Чего-то там такое:
Даже сюда у них зайти очень мило —
Фиалки на полках цветут.
Да разве ж у нас прошел Аттила,
Что такая грязь там и тут.
А после, напевая последний немецкий фокстротик «Ауфвидерзейн, мадам», хочет уйти на улицу.
Он хочет открыть дверь, но видит – дверь не открывается. Он подергал ручку – нет. Приналег плечом – нет, не открывается.
В первую минуту он даже слегка растерялся. Вот, думает, попал в западню.
После хлопнул себя по лбу.
«Я, дурак, – думает, – позабыл, где нахожуся, – в капиталистическом мире. Тут у них за каждый шаг небось пфенниг плати. Небось, – думает, – надо им опустить монетку – тогда дверь сама откроется. Механика. Черти. Кровопийцы. Семь шкур дерут. Спасибо, – думает, – у меня в кармане мелочь есть. Хорош был бы я гусь без этой мелочи».
Вынимает он из кармана монеты. «Откуплюсь, – думает, – от капиталистических щук. Суну им в горло монету или две».
Но видит – не тут-то было. Видит – никаких ящиков и отверстий нету. Надпись какая-то есть, но цифр на ней никаких не указано. И куда именно пихать и сколько пихать – неизвестно.
Тут наш знакомый прямо даже несколько струхнул. Начал легонько стучать. Никто не подходит. Начал бить ногой в дверь.
Слышит – собирается народ. Подходят немцы. Лопочут на своем диалекте.
Поэт говорит:
– Отпустите на волю, сделайте милость.
Немцы чего-то шушукаются, но, видать, не понимают всей остроты ситуации.
Поэт говорит:
– Геноссе, геноссе, дер тюр, сволочь, никак не открывается. Компренешен. Будьте любезны, отпустите на волю. Два часа сижу.
Немцы говорят:
– Шпрехен зи дейч?
Тут поэт прямо взмолился:
– Дер тюр, – говорит, – дер тюр отворите. А ну вас к лешему!
Вдруг за дверью русский голос раздается:
– Вы, – говорит, – чего там? Дверь, что ли, не можете открыть?
– Ну да, – говорит, – второй час бьюсь.
Русский голос и говорит:
– У них, у сволочей, эта дверь механическая. Вы, – говорит, – наверное, позабыли машинку дернуть. Спустите воду, и тогда дверь сама откроется. Они это нарочно устроили для забывчивых людей.
Вот знакомый сделал, что ему сказали, и вдруг, как в сказке, дверь открывается. И наш знакомый, пошатываясь, выходит на улицу под легкие улыбки и немецкий шепот.
Русский говорит:
– Хотя я есть эмигрант, но мне эти немецкие затеи и колбасня тоже поперек горла стоят. По-моему, это издевательство над человечеством…
Мой знакомый не стал, конечно, поддерживать разговор с эмигрантом, а, подняв воротничок пиджака, быстро поднажал к выходу.
У выхода сторож его почистил метелочкой, содрал малую толику денег и отпустил восвояси.
Только на улице мой знакомый отдышался и успокоился.
«Ага, – думает, – стало быть, хваленая немецкая чистота не идет сама по себе. Стало быть, немцы тоже силой ее насаждают и придумывают разные хитрости, чтоб поддержать культуру. Хотя бы у нас тоже чего-нибудь подобное сочинили».
На этом мой знакомый успокоился и, напевая «Ауфвидерзейн, мадам», пошел в гости как ни в чем не бывало.
1933
Беспокойный старичок
У нас в Ленинграде один старичок заснул летаргическим сном.
Год назад он, знаете, захворал куриной слепотой. Но потом поправился. И даже выходил на кухню ругаться с жильцами по культурным вопросам.
А недавно он взял и неожиданно заснул.
Вот он ночью заснул летаргическим сном. Утром просыпается и видит, что с ним чего-то такое неладное. То есть, вернее, родственники его видят, что лежит бездыханное тело и никаких признаков жизни не дает. И пульс у него не бьется, и грудка не вздымается, и пар от дыхания не садится на зеркальце, если это последнее приподнести к ротику.
Тут, конечно, все соображают, что старичок тихо себе скончался, и, конечно, поскорей делают разные распоряжения.
Они торопливо делают распоряжения, поскольку они всей семьей живут в одной небольшой комнате. И кругом – коммунальная квартира. И старичка даже поставить, извините, некуда, – до того тесно. Тут поневоле начнешь торопиться.
А надо сказать, что этот заснувший старикан жил со своими родственниками. Значит, муж, жена, ребенок и няня. И вдобавок он, так сказать, отец, или, проще сказать, папа его жены, то есть ее папа. Бывший трудящийся. Все, как полагается. На пенсии.
И нянька – девчонка шестнадцати лет, принятая на службу на подмогу этой семье, поскольку оба-два – муж и жена, то есть дочь ее папы, или, проще сказать, отца, – служат на производстве.
Вот они служат и, значит, под утро видят такое грустное недоразумение – папа скончался.
Ну, конечно, огорчение, расстройство чувств: поскольку небольшая комнатка и тут же лишний элемент.
Вот этот лишний элемент лежит теперь в комнате, лежит этакий чистенький, миленький старичок, интересный старичок, не могущий думать о квартирных делах, уплотнениях и дрязгах. Он лежит свеженький, как увядшая незабудка, как скушанное крымское яблочко.
Он лежит и ничего не знает, и ничего не хочет, и только требует до себя последнего внимания.
Он требует, чтоб его поскорей во что-нибудь одели, отдали бы последнее «прости» и поскорей бы где-нибудь захоронили.
Он требует, чтоб это было поскорей, поскольку все-таки одна небольшая комната и вообще стеснение. И поскольку ребенок вякает. И нянька пугается жить в одной комнате с умершими людьми. Ну, глупая девчонка, которой охота все время жить, и она думает, что жизнь бесконечна. Она пугается видеть трупы. Она – дура.
Муж, этот глава семьи, бежит тогда поскорей в районное бюро похоронных процессий. И вскоре оттуда возвращается.
– Ну, – говорит, – все в порядке. Только маленько с лошадьми зацепка. Колесницу, говорит, хоть сейчас дают, а лошадей раньше, как через четыре дня, не обещают.
Жена говорит:
– Я так и знала. Ты, – говорит, – с моим отцом завсегда при жизни царапался и теперь не можешь ему сделать одолжение – не можешь ему лошадь достать.
Муж говорит:
– А идите к черту! Я не верховой, я лошадьми не заведую. Я, – говорит, – и сам не рад дожидаться столько времени. Очень, – говорит, – мне глубокий интерес все время твоего папу видеть.
Тут происходят разные семейные сцены. Ребенок, не привыкший видеть неживых людей, пугается и орет благим матом.
И нянька отказывается служить этой семье, в комнате которой живет покойник.
Но ее уговаривают не бросать профессию и обещают ей поскорей ликвидировать смерть.
Тогда сама мадам, уставшая от этих делов, поспешает в бюро, но вскоре возвращается оттуда бледная, как полотно.
– Лошадей, – говорит, – обещают через неделю. Если б муж, этот дурак, оставшийся в живых, записался, когда ходил, тогда через три дня. А сейчас мы уже шестнадцатые на очереди. А коляску, – говорит, – действительно, хоть сейчас дают.
И сама одевает поскорей своего ребенка, берет орущую няньку и в таком виде едет в Сестрорецк – пожить у своих знакомых.
– Мне, – говорит, – ребенок дороже. Я не могу ему с детских лет показывать такие туманные картины. А ты как хочешь, так и делай.
Муж говорит:
– Я, – говорит, – тоже с ним не останусь. Как хотите. Это не мой старик. Я, – говорит, – его при жизни не особенно долюбливал, а сейчас, – говорит, – мне в особенности противно с ним вместе жить. Или, – говорит, – я его в коридор поставлю, или я к своему брату перееду. А он пущай тут дожидается лошадей!
Вот семья уезжает в Сестрорецк, а муж, этот глава семьи, бежит к своему брату.
Но у брата в это время всей семьей происходит дифтерит, и его нипочем не хотят пускать в комнату.
Вот тогда он вернулся назад, положил заснувшего старичка на узкий ломберный столик и поставил это сооружение в коридор около ванной. И сам закрылся в своей комнате и ни на какие стуки и выкрики не отвечал в течение двух дней.
Тут происходит в коммунальной квартире сплошная ерунда, волынка и неразбериха.
Жильцы поднимают шум и вой.
Женщины и дети перестают ходить куда бы ни было, говорят, что они не могут проходить без того, чтобы не испугаться.
Тогда мужчины нарасхват берут это сооружение и переставляют его в переднюю, что вызывает панику и замешательство у входящих в квартиру.
Заведующий кооперативом, живущий в угловой комнате, заявил, что к нему почему-то часто ходят знакомые женщины и он не может рисковать ихним нервным здоровьем.
Спешно вызвали домоуправление, которое никакой рационализации не внесло в это дело.
Было сделано предложение поставить это сооружение во двор.
Но управдом решительно заявил:
– Это, – говорит, – может вызвать нездоровое замешательство среди жильцов, оставшихся в живых, и, главное, невзнос квартирной платы, которая и без того задерживается, как правило, по полгода.
Тогда стали раздаваться крики и угрозы по адресу владельца старичка, который закрылся в своей комнате и сжигал теперь разные стариковские ошметки и оставшееся ерундовое имущество.
Решено было силой открыть дверь и водворить это сооружение в комнату.
Стали кричать и двигать стол, после чего покойник тихонько вздохнул и начал шевелиться.
После небольшой паники и замешательства жильцы освоились с новой ситуацией.
Они с новой силой ринулись к комнате. Они начали стучать в дверь и кричать, что старик жив и просится в комнату.
Однако запершийся долгое время не отвечал. И только через час сказал:
– Бросьте свои арапские штучки. Знаю, вы меня на плешь хотите поймать.
После долгих переговоров владелец старика попросил, чтобы этот последний подал свой голос.
Старик, не отличавшийся фантазией, сказал тонким голосом:
– Хо-хо…
Этот поданный голос запершийся все равно не признал за настоящий.
Наконец он стал глядеть в замочную скважину, предварительно попросив поставить старика напротив.
Поставленного старика он долгое время не хотел признать за живого, говоря, что жильцы нарочно шевелят ему руки и ноги.
Старик, выведенный из себя, начал буянить и беспощадно ругаться, как бывало при жизни, после чего дверь открылась и старик был торжественно водворен в комнату.
Побранившись со своим родственником о том, о сем, оживший старик вдруг заметил, что имущество его исчезло и частично тлеет в печке. И нету раскидной кровати, на которой он только что изволил помереть.
Тогда старик, по собственному почину, со всем нахальством, присущим этому возрасту, лег на общую кровать и велел подать ему кушать. Он стал кушать и пить молоко, говоря, что ом не посмотрит, что это его родственники, а подаст на них в суд за расхищение имущества.
Вскоре прибыла из Сестрорецка его жена, то есть дочь этого умершего папы.
Были крики радости и испуга. Молодой ребенок, не вдававшийся в подробности биологии, довольно терпимо отнесся к воскрешению. Но нянька, эта шестнадцатилетняя дура, вновь стала проявлять признаки нежелания служить этой семье, у которой то и дело то умирают, то вновь воскресают люди.
На девятый день приехала белая колесница с факелами, запряженная в одну черную лошадь с наглазниками.
Муж, этот глава семьи, нервно глядевший в окно, первый увидел это прибытие.
Он говорит:
– Вот, папаня, наконец за вами приехали лошади.
Старик начал плеваться и говорить, что он больше никуда не поедет.
Он открыл форточку и начал плевать на улицу, крича слабым голосом, чтоб кучер уезжал поскорей и не мозолил бы глаза живым людям.
Кучер в белом сюртуке и в желтом цилиндре, не дождавшись выноса, поднялся наверх и начал грубо ругаться, требуя, чтоб ему, наконец, дали то, за чем он приехал, и не заставляли бы его дожидаться на сырой улице.
Он говорит:
– Я не понимаю низкий уровень живущих в этом доме. Всем известно, что лошади остродефицитные. И зря вызывать их – этим можно окончательно расстроить и погубить транспорт. Нет, – говорит, – я в этот дом больше не ездок.
Собравшиеся жильцы, совместно с ожившим старичком, выпихнули кучера на площадку и ссыпали его с лестницы вместе с сюртуком и цилиндром.
Кучер долго не хотел отъезжать от дома, требуя, чтоб ему в крайнем случае подписали какую-то путевку.
Оживший старик плевался в форточку и кулаком грозил кучеру, с которым у них завязалась острая перебранка.
Наконец кучер, охрипнув от крика, утомленный и побитый, уехал, после чего жизнь потекла своим чередом.
На четырнадцатый день старичок, простудившись у раскрытой форточки, захворал и вскоре по-настоящему помер.
Сначала никто этому не поверил, думая, что старик по-прежнему валяет дурака, но вызванный врач успокоил всех, говоря, что на этот раз все без обмана.
Тут произошла совершенная паника и замешательство среди живущих в коммунальной квартире.
Многие жильцы, замкнув свои комнаты, временно выехали кто куда.
Жена, то есть, проще сказать, дочь ее папы, пугаясь заходить в бюро, снова уехала в Сестрорецк с ребенком и ревущей нянькой.
Муж, этот глава семьи, хотел было устроиться в дом отдыха, но на этот раз колесница неожиданно прибыла на второй день.
В общем, тут была, как оказалось, некоторая нечеткость работы с колесницами, временное затруднение, а не постоянное запаздывание.
И теперь, говорят, они исправили все свои похоронные недочеты и подают так, что прямо – красота. Лучше не надо.
1933
Страдания молодого Вертера
Я ехал однажды на велосипеде.
У меня довольно хороший велосипед. Английская марка – БСА.
Приличный велосипед, на котором я иногда совершаю прогулки для успокоения нервов и для душевного равновесия.
Очень хорошая, славная современная машина. Жалко только – колесья не все. То есть колесья все, но только они сборные. Одно английское – «Три ружья», а другое немецкое – «Дукс». И руль украинский. Но все-таки ехать можно. В сухую погоду.
Конечно, откровенно говоря, ехать сплошное мученье, но для душевной бодрости и когда жизнь не особенно дорога – я выезжаю.
И вот, стало быть, еду однажды на велосипеде.
Каменноостровский проспект. Бульвар. Сворачиваю на боковую аллею вдоль бульвара и еду себе.
Осенняя природа разворачивается передо мной. Пожелтевшая трава. Грядка с увядшими цветочками. Желтые листья на дороге. Чухонское небо надо мной.
Птички щебечут. Ворона клюет мусор. Серенькая собачка лает у ворот.
Я гляжу на эту осеннюю картину, и вдруг сердце у меня смягчается, и мне неохота думать о плохом. Рисуется замечательная жизнь. Милые, понимающие люди. Уважение к личности. И мягкость нравов. И любовь к близким. И отсутствие брани и грубости.
И вдруг от таких мыслей мне захотелось всех обнять, захотелось сказать что-нибудь хорошее. Захотелось крикнуть: «Братцы, главные трудности позади. Скоро мы заживем, как фон бароны».
Но вдруг раздается вдалеке свисток.
– Кто-нибудь проштрафился, – говорю я сам себе, – кто-нибудь, наверное, не так улицу перешел. В дальнейшем, вероятно, этого не будет. Не будем так часто слышать этих резких свистков, напоминающих о проступках, штрафах и правонарушениях.
Снова недалеко от меня раздается тревожный свисток и какие-то крики и грубая брань.
– Так грубо, вероятно, и кричать не будут. Ну, кричать-то, может быть, будут, но не будет этой тяжелой, оскорбительной брани.
Кто-то, слышу, бежит позади меня. И кричит осипшим голосом:
– Ты чего ж это, сука, удираешь, черт твою двадцать! Остановись сию минуту.
– За кем-то гонятся, – говорю я сам себе и тихо, но бодро еду.
– Лешка, – кричит кто-то, – забегай, сволочь, слева. Не выпущай его из виду!
Вижу – слева бежит парнишка. Он машет палкой. И грозит кулаком.
Я оборачиваюсь назад. Седоватый почтенный сторож бежит по дороге и орет что есть мочи:
– Хватай его, братцы, держи! Лешка, не выпущай из виду!
Лешка прицеливается в меня, и палка его ударяет в колесо велосипеда.
Тогда я начинаю понимать, что дело касается меня. Я соскакиваю с велосипеда и стою в ожидании.
Вот подбегает сторож. Хрип раздается из его груди. Дыханье с шумом вырывается наружу.
– Держите его! – кричит он.
Человек десять доброхотов подбегают ко мне и начинают хватать меня за руки.
Я говорю:
– Братцы, да что вы, обалдели! Чего вы, с ума спятили совместно с этим постаревшим болваном?
Сторож говорит:
– Как я тебе ахну по зубам – будешь оскорблять при исполнении служебных обязанностей… Держите его крепче… Не выпущайте его, нахала.
Собирается толпа. Кто-то спрашивает:
– А что он сделал?
Сторож говорит:
– Мне пятьдесят три года – он, сука, прямо загнал меня. Он едет не по той дорожке… Он едет по дорожке, по которой на велосипедах проезду нет… И висит, между прочим, вывеска. А он, как ненормальный, едет… Я ему свищу. А он ногами кружит. Не понимает, видите ли. Как будто с луны свалился… Хорошо, мой помощник успел остановить его.
Лешка протискивается сквозь толпу, впивается своей клешней в мою руку и говорит:
– Я ему, гадюке, хотел руку перебить, чтоб он не мог ехать.
– Братцы, – говорю я, – я не знал, что здесь нельзя ехать. Я не хотел удирать.
Сторож, задыхаясь, восклицает:
– Он не хотел удирать! Вы видели наглые речи. Ведите его в милицию. Держите его крепче. Такие у меня завсегда убегают.
Я говорю:
– Братцы, я штраф заплачу. Я не отказываюсь. Не вертите мне руки.
Кто-то говорит:
– Пущай предъявит документы, и возьмите с него штраф. Чего его зря волочить в милицию.
Сторожу и нескольким добровольцам охота волочить меня в милицию, но под давлением остальной публики сторож, страшно ругаясь, берет с меня штраф и с видимым сожалением отпускает меня восвояси.
Я иду со своим велосипедом покачиваясь. У меня шумит в голове, и в глазах мелькают круги и точки. Я бреду с развороченной душой.
Я по дороге сгоряча произношу пошлую фразу: «Боже мой». Я массирую себе руки и говорю в пространство: «Фу!»
Я выхожу на набережную и снова сажусь на свою машину, говоря:
– Ну ладно, чего там. Подумаешь – нашелся фон барон, руки ему не верти.
Я тихо еду по набережной. Я позабываю грубоватую сцену. Мне рисуются прелестные сценки из недалекого будущего.
Вот я, предположим, еду на велосипеде с колесьями, похожими друг на друга как две капли воды.
Вот я сворачиваю на эту злосчастную аллейку. Чей-то смех раздается. Я вижу – сторож идет в мягкой шляпе. В руках у него цветочек – незабудка или там осенний тюльпан. Он вертит цветочком и, смеясь, говорит:
– Ну, куда ты заехал, дружочек? Чего это ты сдуру не туда сунулся? Экий ты, милочка, ротозей. А ну валяй обратно, а то я тебя оштрафую – не дам цветка.
Тут, тихо смеясь, он подает мне незабудку. И мы, полюбовавшись друг другом, расстаемся.
Эта тихая сценка услаждает мое страдание. Я бодро еду на велосипеде. Я верчу ногами. Я говорю себе: «Ничего. Душа не разорвется. Я молод. Я согласен сколько угодно ждать».
Снова радость и любовь к людям заполняют мое сердце. Снова хочется сказать что-нибудь хорошее или крикнуть: «Товарищи, мы строим новую жизнь, мы победили, мы перешагнули через громадные трудности – давайте все-таки как-нибудь уважать друг друга».
1933