Текст книги "Мастера русского стихотворного перевода. Том 1"
Автор книги: Александр Пушкин
Соавторы: Иван Тургенев,Михаил Михайлов,Михаил Лермонтов,Алексей Толстой,Николай Карамзин,Василий Жуковский,Иван Барков,Федор Тютчев,Евгений Баратынский,Афанасий Фет
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 23 страниц)
11
И. Анненский был последним поэтом-переводчиком в XIX и первым в XX веке. Он открыл новую главу в истории русского перевода, связанную с именами символистов.
Почти все они переводили, продолжая лирическую линию своих предшественников – ту, которая восходила к Жуковскому и другим романтикам предпушкинских лет. Д. Мережковский, Вяч. Иванов, К. Бальмонт, Ф. Сологуб, Ю. Балтрушайтис, В. Брюсов – каждый из них выражал свою жизненную и эстетическую философию в равной степени в стихах оригинальных и переводных. «Ворон» Эдгара По, переведенный Мережковским, Бальмонтом и Брюсовым, дает нам три варианта символистского мироощущения, достаточно близкого у всех трех поэтов, чтобы они выбрали для самовыражения именно эту вещь, и достаточно различного, чтобы все они перевели ее совершенно по-разному. Стихотворение Бодлера «Человек и море» в переводе Вяч. Иванова пережило такую стилистическую трансформацию, что оказалось как бы философским манифестом ивановского спиритуалистического пантеизма. Стихи Шелли и Уитмена, Кальдерона и По, Бодлера и древних китайцев, Руставели и Калидасы под пером Бальмонта сливаются как бы в одну – без начала и конца – исполинскую поэму, разделенную на многочисленные главки, разными метрами и строфами написанные. Вяч. Иванов и К. Бальмонт – весьма несхожие индивидуальности: первый – торжественно отправляющий свою службу жрец, философ-богослов, второй – шаман, упивающийся чарующим перезвоном рифм, переливами гласных, перекличкой созвучий. Но и тот и другой в переводах выражают себя, а не иноязычного автора. Когда-то М. Михайлов, негодуя всего лишь по поводу пристрастия к плавности у Н. Грекова, переводчика «Фауста», гневно восклицал: «Нас хотят знакомить с Гете, а выставляют вперед свою собственную личность. Это уж даже просто неделикатно»[67]67
М. Л. Михайлов, цит. изд., т. 3, с. 68.
[Закрыть]. Символисты пошли гораздо дальше Н. Грекова: они вовсе и не «хотят знакомить с Гете», с Петраркой, с Шелли или Уитменом – они хотят выразить только себя и свое мироощущение (это относится даже к переводам Ф. Сологуба из Верлена). Нельзя отказать Бальмонту в серьезных литературных заслугах: так, он первый перевел гигантскую – по объему и значению – лирическую эпопею Шота Руставели. Но в грузинском средневековом миджнуре он захотел увидеть поэта, о котором в характерной для него манере сказал: «Изысканный любовник своей пламенной мечты, любивший любовь свою во имя любления, без чаяния достичь любовью свою любимую» («Предисловие переводчика»). В Руставели он искал себя, в его четверостишиях находил свои поэтические пристрастия. Конечно, Руставели музыкален. Но это не он, а Бальмонт придумал строфу, проникнутую внутренними рифмами и до такой степени певучую, что смысл слов и пластика образов отодвигаются на далекий задний план, уступая место перезвону одуряющих созвучий. Бальмонт гордился тем, что у него, как он писал в своем предисловии, «в каждом четверостишии… восемь рифм, а в шести тысячах строк всего текста Руставели, в русском ее лике, будет двенадцать тысяч рифм». Эти двенадцать тысяч – не количество, а особое качество. Как сказано, смысл заботит Бальмонта в десятую очередь: ему нужно чаровать звуками, гипнотизировать, баюкать. Он творит новые слова – в духе совсем не грузинского средневековья, а именно и только русского декаданса. Вот как звучит у него знаменитая строфа о словах из «Вступления»:
О, теперь слова мне нужны. Да пребудут в связи дружной,
Да звенит напев жемчужный. Встретит помощь Тариэль,
Мысль о нем – в словах заветных, вспоминательно-приветных,
Трех героев звездносветных воспоет моя свирель.
Легко понять своеобразие бальмонтовской поэтики, сопоставив эту строфу с переводом Н. Заболоцкого (1955), который как бы намеренно уходил от внешних красот к честной простоте и рассудительности:
Мастерство, язык и сердце мне нужны, чтоб петь о ней,
Дай мне силы, вдохновенье! Разум сам послужит ей.
Мы прославим Тариэля, утешителя людей,
Трех героев лучезарных, трех испытанных друзей.
Куда подевались и «жемчужный напев», и «вспоминательно-приветные» слова, и «звездносветные» герои, и даже «свирель»? Заболоцкий трезв и спокоен, его Руставели величав, а не кокетлив. Бальмонт и Заболоцкий – их разделяет полстолетия, но это две непримиримые эпохи, два воюющих между собой вкуса, два полюса.
Уже в 1904 году другой участник символистского движения, В. Брюсов, отдавал себе отчет в том, что Бальмонт создает в сущности антипереводы. Он писал 17 мая 1904 года в издательство «Парус» П. П. Перцову: «Известность Бальмонта и даже знаменитость его как переводчика – нечто губительное для иностранных поэтов. Ему поручают и Шелли, и По, и Гауптмана, и Кальдерона, и Метерлинка… и он всех их губит в самом точном смысле слова. Показать, что Бальмонт из плохих переводчиков – худший, – следовало бы…»[68]68
«Литературное наследство», № 27–28, М., 1937, с. 297.
[Закрыть].
Бальмонт был одним из представителей лирического перевода, но огромный вред, о котором говорит Брюсов, объясняется не его лиризмом – при известных обстоятельствах это могло быть даже большим достоинством, как, скажем, в переводческом творчестве Апухтина, который, не отличаясь слишком ярким дарованием, искупал известную заурядность своих переводов искренностью. Апухтин был поэтом-лириком и переводил лишь то, что помогало ему выразить свои сокровенные переживания. Бальмонт же был явлением, в истории русской поэзии беспрецедентным: лирик с определенным и ограниченным творческим диапазоном, он стал переводчиком-профессионалом. Он перевел не просто отдельные стихи Шелли, а полное собрание сочинений Шелли, не «Ворона» Эдгара По, а полное собрание стихотворений По, не отрывок из Руставели, а все шесть тысяч строк «Витязя в тигровой шкуре»… Понятно, почему Брюсов мог считать его «из плохих переводчиков – худшим», а деятельность Бальмонта – губительной.
Нельзя, впрочем, не заметить, что и Бальмонту удавалось создавать настоящие художественные ценности, когда он переводил близких ему по стилю и духу поэтов, – таков, например, Эдгар По. Недаром А. Блок, чьи суждения отличались жесткой бескомпромиссностью, писал о бальмонтовских переводах из этого американского поэта: «Эдгар По требует переводчика, близкого его душе, непременно поэта, очень чуткого к музыке слов и к стилю. Перевод Бальмонта удовлетворяет этим требованиям, кажется, впервые». Прежний перевод – Мих. Энгельгардта – «не приближался именно к основному тону По, не уводил в „глубины“ этого писателя, не сохранял очаровательной „напевности“, которую Бальмонт передает в совершенстве»[69]69
А. Блок, Собрание сочинений в 8-ми томах, т. 5, М.—Л., 1962, с. 618.
[Закрыть].
В. Брюсов противопоставил бальмонтовскому своеволию принцип, унаследованный им от переводчиков-просветителей прошлого века – от Берга и Михайлова, Мина и Гербеля, а также Фета и Мея. Однако Брюсов стремился к тому, чтобы достойно сочетать этот принцип с высокими традициями лирического перевода А. Толстого и его предшественника – Лермонтова. Он издал несколько больших коллективных сборников, продолжавших начинания Гербеля, – например, книгу «Французские лирики XVIII века», в которой были представлены лучшие переводы Пушкина, Батюшкова, В. Туманского, Н. Маркевича, Н. Грекова, И. Козлова, Жуковского, Д. Давыдова, Баратынского, или прославленную антологию «Поэзия Армении с древнейших времен до наших дней в переводе русских поэтов» (1916), где участвовали сам Брюсов, Вяч. Иванов, Ф. Сологуб, А. Блок и другие современные мастера перевода. В этих своих редакторских и издательских начинаниях В. Брюсов двигался в одном русле с С. А. Венгеровым, продолжателем дела Гербеля, издателем полных собраний сочинений Шекспира, Байрона, Шиллера, Мольера, в которые включались все сохранившие ценность поэтические переводы, созданные в России, – иногда одно стихотворение давалось у Венгерова в четырех-пяти переводах. В. Брюсов также выпустил и в собственном переводе собрания стихотворений Верхарна, Э. По, Поля Верлена, но в основу этих изданий положил научно-филологический принцип объективного истолкования оригинала. Книга Брюсова «Французские лирики XIX века», изданная в 1909 году и составившая позднее 21-й том его собрания сочинений, – это сочетание переводов с добросовестным исследованием, позволившим написать обстоятельный очерк о каждом из представленных в сборнике поэтов и дать библиографию переводов на русский язык. Уже выбор авторов – от элегиков начала века (Мильвуа, Арно, Шенье) до новейших поэтов (Дюамеля, Поля Фора, Жюля Романа) – требовал от переводчика постоянного перевоплощения, поисков различных стилистических систем, научного анализа, который бы предшествовал поэтическому синтезу. Брюсов разработал теоретические основы поэтического перевода, он уже в 1905 году построил учение о составных элементах стихотворения («стиль языка, образы, размер и рифма, движение стиха, игра слогов и звуков») и пришел к выводу: «Воспроизвести при переводе стихотворения все эти элементы полно и точно – немыслимо… Выбор того элемента, который считаешь наиболее важным, составляет метод перевода»[70]70
В. Брюсов, Избранные сочинения, т. 2, М., 1955, с. 189.
[Закрыть]. Сам Брюсов, приступая к переводу, стремился определить необходимый в каждом данном случае метод, ибо в разных стихах, с его точки зрения, преобладают разные составные элементы. Не всегда это ему удавалось, – иногда он ошибался, ошибался даже трагически (переводы «Энеиды» Вергилия и «Фауста» Гете). Вообще же надо сказать, что переводы Брюсова зачастую менее убедительны, чем его учение: анализ в них преобладает над художественным синтезом. Как мастер перевода Брюсов редко поднимался до того принципа, который лежит в основе пушкинского искусства: свобода в деталях обеспечена пониманием вещи как поэтической целостности. Именно детали и сковывали Брюсова, искажали его стих, утяжеляли; в поэтическом произведении он чаще видел сумму элементов, чем органическое единство.
И все же провозглашенный Брюсовым научно-художественный принцип поэтического перевода оказался в высшей степени плодотворным. К нему по существу присоединился А. Блок, автор многих и весьма замечательных переводных стихотворений, среди которых важнейшие – переводы из Байрона, Исаакяна, Гейне. В первые годы советской власти Блок принял участие в деятельности издательства «Всемирная литература» и готовил, продолжая дело Гербеля – Венгерова – Брюсова, собрание сочинений Гейне в переводе русских поэтов[71]71
Об этой деятельности Блока см. статью Е. Ланда «Блок – редактор Гейне». – «Редактор и перевод», М., 1965, с. 72—107.
[Закрыть].
Русский Гейне – особая проблема поэтического развития второй половины XIX века. В его создании приняли участие многие поэты несоизмеримых масштабов, разных направлений и мировоззрений: Лермонтов, К. Павлова, А. Толстой, Михайлов, Добролюбов, Мей, Минаев, Вейнберг, Плещеев и другие. На протяжении двух-трех десятилетий возникли бесчисленные разные Гейне: один казался слащаво-сентиментальным эпигоном романтиков, другой – автором традиционных баллад, третий – ироническим скептиком, даже циником, четвертый – яростным политическим сатириком… XIX век так и не собрал воедино эти разрозненные черты, – Гейне, как ни один другой поэт, оказался раздроблен и измельчен, и в этом обширном наследии Блоку пришлось разбираться в 1918 году. Его статья «Гейне в России» (1919) свидетельствует о тщательности анализа громадного материала и о глубокой мотивированности оценок. Так, о Михайлове Блок отзывался с восхищением, считая, что он до сих пор «по качеству переводов не превзойден никем», что большая часть его переводов – «настоящие перлы поэзии…». Однако после этих справедливо высоких слов Блок, которому важно не только звучание русского стиха, но и великий немецкий поэт, добавляет: «Все же – это не Гейне… переводы лишены той беспощадности и язвительной простоты, которая характерна для Гейне; в Михайлове было слишком много того, что называли у нас „романтизмом“»[72]72
А. Блок, т. 5, с. 119.
[Закрыть]. Вообще же Блок, считая, что к Гейне приблизились только два поэта XIX века – Ап. Григорьев и М. Михайлов, – объясняет это, кроме природного дарования переводчиков, еще и тем, что им помогли «во-первых – косые лучи закатывающегося солнца пушкинской культуры, во-вторых – грозовый воздух, которым была насыщена предреволюционная Европа». Это же можно сказать и о переводах самого Блока (1909), представляющих высшую точку «русского Гейне», – их успех, в частности, связан с тем самым, что Блок назвал «грозовым воздухом» предреволюционной поры. Уже после революции, в конце 20-х – начале 30-х годов, в переводах Юрия Тынянова проявилось именно то самое, чего так не хватало М. Михайлову и что хотел видеть Блок в переводах из Гейне: «беспощадность и язвительная простота». Блок создал Гейне-лирика, Тынянов – политического сатирика.
Брюсов и Блок – оба они стоят у истоков того переводческого искусства, которое составило славу советской литературы. При этом в творчестве Брюсова преобладает начало просветительское, профессиональное, в поэзии Блока – лирическое: все, что Блок переводил, могло быть написано им самим; ему почти не приходилось перевоплощаться, чтобы воссоздать гейневское «Тихая ночь, на улицах дрема…» или «Отрывок» Байрона:
Бесплодные места, где был я сердцем молод,
Аннслейские холмы!
Бушуя, вас одел косматой тенью холод
Бунтующей зимы…
12
Линия Брюсова была продолжена и углублена в творчестве М. Л. Лозинского, который, унаследовав от Брюсова его профессионализм, его научно-художественный подход к переводу, не до конца преодолел свойственное Брюсову противоречие: порой у Лозинского детали тоже брали верх над целым. Однако это не слабость, не недостаток, а принципиальная установка: еще слишком велико отвращение к безудержному своеволию, страх перед губительной «бальмонтовщиной»; казалось, только соблюдением строжайшей формальной дисциплины ее можно преодолеть. Впрочем, Лозинский, следуя завету Брюсова, менял метод перевода в зависимости от характера подлинника: он бывал академически точен, переводя «Божественную комедию» Данте, или трагедии Шекспира, или корнелевского «Сида», в философских стихах Леконта де Лиля чувствовал себя свободнее, а в комедиях Лопе де Веги или Тирсо де Молины давал простор творческому воображению. Именно в этих вещах он одерживал свои наивысшие победы – особенно в блистательных переводах из Леконта де Лиля (над ними Лозинский работал в течение двадцати лет, с 1919 года). А. Блок, читавший самые ранние из них, записал в 1920 году в дневнике: «Глыбы стихов высочайшей пробы»[73]73
А. Блок, т. 7, с. 371.
[Закрыть].
С. Маршак, относившийся почти к тому же поколению, что Лозинский, принадлежал, однако, к иной поэтической школе. Если говорить о выборе оригиналов, то Маршак – переводчик лирический: он не выходил за пределы собственных поэтических пристрастий, – это стихи Блейка (Маршак переводил их в течение полустолетия), песни и эпиграммы Бернса, народные баллады, детские стихи Киплинга, Кэррола и Родари, сонеты Шекспира, афористическая лирика Дмитрия Гулиа. Те вещи, которые отличались от маршаковской системы, под его пером претерпевали известное преображение: они подвергались высветлению, упрощению, «афоризации» – так Маршак перерабатывал шекспировские сонеты, изгоняя из них многосмысленность и загадочную темноту. И все же Маршак, отбирая лишь то, что соответствовало его собственному рационально-лирическому дарованию, стремился к максимальной объективной верности подлиннику, к тому, что сам он называл «портретным сходством» с ним. «Чем глубже и пристальнее вникает художник в сущность изображаемого, – писал С. Маршак в 1957 году, – тем свободнее его мастерство, тем точнее изображение. Точность получается не в результате слепого, механического воспроизведения оригинала. Поэтическая точность дается только смелому воображению, основанному на глубоком и пристрастном знании предмета»[74]74
С. Маршак, Воспитание словом, М., 1964, с. 235 («Портрет или копия?»).
[Закрыть].
Наряду с Лозинским и Маршаком третьей крупнейшей фигурой в советском искусстве поэтического перевода является Б. Пастернак. Лирический поэт большой индивидуальной силы и резко выраженного своеобразия, он был в то же время профессионалом поэтического перевода: за два десятилетия им воссозданы многие трагедии Шекспира, «Фауст» Гете (обе части), многочисленные стихи французских, немецких, английских, испанских, венгерских, грузинских поэтов – классических и современных. В отличие от Лозинского, он не придавал особого значения сохранению внешней формы подлинника; в отличие от Маршака, не проявлял особой тщательности в отборе. Но в переводе Пастернака самая далекая от нынешнего читателя вещь, принадлежащая не столько текущей литературе, сколько культурному наследию, приобретала современное звучание. Байрон и Ганс Сакс, Гервег и Бараташвили, Шелли и Шекспир начинали говорить образным языком нашего столетия. Конечно, при этом нарушалась историко-литературная перспектива, сдвигались хронологические рамки, искажался национальный колорит. Все это вело к таким значительным утратам, что некоторые критики, близкие к школе Брюсова – Лозинского, вообще отказывались причислять переводы Пастернака к переводам, считая их формой бытия оригинальной поэзии Пастернака.
В своих заметках о переводах Шекспира Пастернак так формулировал взгляд на сущность переводческого творчества: «Дословная точность и соответствие формы не обеспечивают переводу истинной близости. Как сходство изображения и изображаемого, так и сходство перевода с подлинником достигается живостью и естественностью языка. Наравне с оригинальными писателями, переводчик должен избегать словаря, не свойственного ему в обиходе, и литературного притворства, заключающегося в стилизации. Подобно оригиналу, перевод должен производить впечатление жизни, а не словесности»[75]75
Б. Пастернак, Заметки к переводам шекспировских трагедий. – «Литературная Москва», М., 1956, с. 794.
[Закрыть]. Здесь дана целая эстетическая программа, которой Пастернак неизменно придерживался: задача переводчика не в том, чтобы создавать историческую дистанцию между читателем и классической литературой, а в том, чтобы воскрешать в классике свойственную ей жизнь, чтобы она говорила с читателем с непосредственностью окружающей его реальности, а значит – на сегодняшнем обиходном языке. В этой программе содержится невысказанная полемика с историзмом Брюсова – Лозинского и всей их переводческой школы. Поэтому и может Пастернак в переводе 73-го сонета Шекспира не обинуясь сказать совсем уже по-современному:
Во мне ты видишь бледный край небес,
Где от заката памятка одна,
И, постепенно взявши перевес,
Их опечатывает темнота.
Чтобы оценить особенности поэтической речи Пастернака, достаточно сравнить эти строки с соответствующими из перевода Маршака:
Во мне ты видишь тот вечерний час,
Когда поблек на западе закат
И купол неба, отнятый у нас,
Подобьем смерти – сумраком объят.
Маршак передавал индивидуальную образность шекспировской лирики, тесня традиционные элементы и все же сохраняя их для стилистического фона («купол неба»), Пастернак же идет гораздо дальше, – настолько далеко, что 73-й сонет совсем удаляется от Шекспира и вплотную приближается к Пастернаку, утрачивая даже и следы той стилистической системы, которая задана оригиналом. В отличие от Пастернака, Маршак ограничивает индивидуальную образность законами, продиктованными ему оригиналом.
Сам Пастернак иногда разъяснял свою позицию и тогда бывал весьма определенен. В одном из писем он, например, писал: «Я совершенно отрицаю современные переводческие воззрения. Работы Лозинского, Радловой, Маршака и Чуковского далеки мне и кажутся искусственными, неглубокими и бездушными. Я стою на точке зрения прошлого столетия, когда в переводе видели задачу литературную, по высоте понимания не оставляющую места увлечениям языковедческим…» (письмо А. О. Наумовой от 23 мая 1942 г.). В этих бутадах Пастернак неправ: его собратья, названные в письме, вовсе не предавались увлечениям языковедческим – менее всего это можно сказать про Чуковского и Маршака. Да кроме того, между названными четырьмя поэтами-переводчиками общего мало – в каком же смысле их объединяет Пастернак? Видимо, только в том, что, в той или иной степени, каждый из них стремился к воссозданию подлинника как определенной поэтической системы, принадлежащей к конкретному историческому периоду. Пастернак же, переводя, преодолевает историю: воссоздаваемый им автор становится нашим современником.
И все же, как ни отличен метод Пастернака от метода научно-художественной, проникнутой историзмом школы Брюсова – Лозинского и даже Маршака, ему удалось то, что могло бы показаться парадоксальным: большой лирический поэт, став переводчиком-профессионалом и ничуть не отказавшись от свойственного ему лиризма, создал подлинные ценности в области переводной поэзии. Можно, конечно, спорить о том, в какой мере его Гете – именно Гете, а не Пастернак, в какой степени правомерно соединять Пастернака под одной обложкой с другими переводчиками. Ясно, однако, что Пастернак доказал своим опытом возможность существования такого жанра, какого русская поэзия в подобных масштабах не знала: до сих пор в творчестве больших поэтов субъективно-лирические переводы были лишь крохотными островками, вроде лермонтовских миниатюр; Пастернак же использовал такой метод для перевода «Гамлета» и «Фауста».
Таковы три центральные фигуры в истории советского поэтического перевода за пятьдесят лет его развития; каждая из них воплощает в себе целое эстетическое направление, доведенное до полной отчетливости. Вместе с тем это и три главных направления, так или иначе связанных с традициями XIX века. Грубо говоря, творчество Лозинского восходит к обеим просветительским линиям прошлого столетия, Маршака – к пушкинским принципам, Пастернака – к романтическому переводу Жуковского – И. Козлова – Лермонтова. Однако в наше время тенденции, в прошлом лишь намечавшиеся, оформились как законченные эстетические школы Кроме того, в XIX веке мы встречались в большинстве случаев либо с поэтами, лишь время от времени выражавшими себя в переводах и подражаниях (первая половина века), либо – начиная с 50-х годов – с профессиональными переводчиками, которые, за редкими исключениями, не были отмечены настоящим поэтическим талантом (И. Козлов, П. Вейнберг, Ф. Миллер, Н. Голованов, даже Д. Мин).
В новейшее время многие крупные поэты стали переводчиками-профессионалами, а профессиональные переводчики, пусть и не пишущие или не издающие собственных произведений, поднялись до очень высокой поэтической культуры. Переводная поэзия стала неотъемлемой частью поэзии русской, сегодня даже и непредставимой без этого – количественно очень значительного – ее крыла. Вспомним хотя бы философскую лирику Расула Гамзатова в переводах Я. Козловского и Н. Гребнева, немецкую народную балладу – Л. Гинзбурга, Ф. Гарсиа Лорку – А. Гелескула, переводы Б. Лившица, Д. Самойлова, П. Антокольского, А. Тарковского, Э. Линецкой и многих других.
Одним из важнейших стимулов для развития переводческого творчества в СССР явился многонациональный характер советского государства и советской литературы – взаимообмен поэтическими ценностями стал естественной формой бытия нашей литературы, ее законом. После Октября достоянием широких кругов русских читателей стали богатые древние литературы многих народов СССР, а также новые, родившиеся лишь в советскую пору. М. Горький еще в 1929 году отмечал в письме к А. И. Ярлыкину, что «литература всего легче и лучше знакомит народ с народом… Вывод этот подтверждается тем, что нигде в западноевропейских странах не переводится так много книг с чужих языков, как у нас, в Союзе Советских Республик»[76]76
М. Горький, Собрание сочинений, т. 30, с. 115.
[Закрыть].
Горький писал вообще о книгах – то же можно сказать и о стихах. Искусство поэтического перевода поднялось у нас на такой уровень, какого нет ни в одной стране мира (даже в Германии, стране перевода) и никогда не было в России, или, точнее, какой бывал достигнут лишь в отдельных классических произведениях XIX века, сохранивших и для нашего времени, говоря словами Маркса (сказанными по другому поводу), значение «нормы и недосягаемого образца».








