Текст книги "Центр"
Автор книги: Александр Морозов
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 33 (всего у книги 34 страниц)
И когда пришлось отступать, Карданов, эстет и информатик того периода, ничего больше не придумал, как ждать и саморазвиваться. «Мы еще пригодимся, ребята», – бубнил он себе под нос, а значит, не по адресу. Как-то оно должно все повернуться, и однажды они окажутся вновь востребованными. А пока их дело – не шляться по пивбарам, не связываться со шпаной, ну и неплохо бы почитывать классиков мировой философии.
И почему же он не стал давным-давно, несмотря на свою профессиональную оснащенность, каким-нибудь начальником какой-нибудь информационной службы? А, видимо, так: здесь профессиональное слишком глубоко – в ущерб для самой профессиональности – было укоренено в личном.
Потому что он – даже и втайне от самого себя – стремился сохранить в некоем всемирном, невидимо сохраняющемся б а н к е д а н н ы х не только научно-техническую информацию – что и было бы просто профессионализмом, – а и сами условия той поры, самих тех людей, ее участников, сохранить, пока не поступил – не по электронным, а по временны́м – каналам связи новый запрос от всемирно-исторического абонента.
Ну а получилась… известная вещь: прошла жизнь. Сначала прошли пять лет, потом еще пять, а потом, как водится, и еще. Центр Москвы редел на глазах. Кто уехал в новые районы и затерялся в их геометрической чрезмерности. Кто поумирал или сошел с круга. Кто… кто куда. Солнце обегало планету за сутки, а люди летели вокруг «шарика» (словечко Валерия Чкалова) за сколько-то минут. На запад – так на запад, на восток – так на восток. А над головами висел состыкованный комплекс «Союз» – «Аполлон», и в центре Москвы продавались сигареты с таким же названием, напечатанным кириллицей и латиницей. Так пролетели-проползли семидесятые, точнее все-таки проползли, но все кончается когда-нибудь, кончается и отлетает прочь, и даже если ничего не менялось, то оказывается, что времена-то прошли, и изменилось все. И лелеять образ нескольких избранных лет само собой оказывалось занятием ужо явно безвыигрышным. Потому что даже если допустить фантастику, то есть возврат прежних условий игры, сразу бы и оказалось, что нет прежних игроков. Ни игравших з а, ни п р о т и в, ни тех, кто держал банк.
Время меняет все явочным порядком. И к нему идеи информатики подходят плохо. Совсем не подходят. Потому что в информационно-поисковых системах на базе ЭВМ меняется только сама информация, накапливается, обрабатывается, выдается по требованию и т. д. Сама же аппаратура остается неизменной. И совсем иная картина в жизни. Здесь основная проблема состоит в том, что проблемы могут меняться или оставаться прежними, но неуклонно, в автоматическом и неотменяемом режиме меняются их носители. Меняются люди. И они не могут даже силой заставить себя оставаться прежними, то есть оставаться носителями прежних проблем.
Проблемы возвращаются, но не застают прежних людей, сосредоточенных на их решении. Значит, застают новых. И все закольцовывается правильно, значит, сформулированным Кардановым тезисом: н о в о е д е л о д о л ж н ы д е л а т ь н о в ы е л ю д и. Даже если, как правильно считает Ростовцев, оно вовсе и не новое.
Там, на скамейке, в ночном Ивано-Франковске, Марина с женской, то есть не наработанной, а врожденной мудростью сказала:
– Однажды ты очнешься и увидишь, что вокруг – новое.
Эх, разве он давно не мог этого увидеть? И разве дело в том, чтобы просто очнуться? Ведь увидеть новое – значит поставить крест на старом. На прекрасном, сохранившемся под стеклянным колпаком кардановской жизни периоде штурма и натиска.
Но теперь дело еще оказывалось и в том, что и выбора-то за человеком не остается. Коли ты продолжаешь жить.
И во всей этой неразберихе с продолжением самым честным оказался, пожалуй, Кюстрин. Плюнул на все и на жизнь в том числе… А он, Витя Карданов, – и тут Марина не ошиблась, обратись именно к нему со своим пророчеством, – он слишком устойчив психологически и закален, разработан, вымуштрован годами занятий математикой и диалектикой. Он ведь и действительно, пожалуй, сможет выдержать удар, что старое кончилось, все пережить, изжить, оглянуться вокруг себя и увидеть – новое. А увидеть новое и попытаться зажить им – это ли не предательство старого? Бесчестье. Так значит ч е с т ь – понятие устарелое и слишком неповоротливое для динамичных толп, устремляющихся, допустим, по подземным дорожным и метропереходам? А как же графиня Коссель, из презрения к миру не вышедшая из заточения, даже когда к ней пришли с фирманом о ее освобождении?
Позвольте, сударь, вы наступили мне на ногу! Какое там, где тот сударь, и кто тебя удосужится обтекать справа и слева – не говоря уже о том, чтобы вслушиваться, когда ты, приняв горделивую позу, вполоборота, изречешь нерешительно… Позатолкают по-быстрому и повлекут автоматически. Десятки лет простоять вполоборота, упираясь, уворачиваясь и не увлекаясь динамическими толпами. Позвольте, сударь… Честность, честь, последовательность – теоретические обломки, непозволительная роскошь в бегущий электронно-пощелкивающий век. Век, вынужденный все быстрее бежать к своему финишу, чтобы не допустить снижения привычного уровня жизни. Честь.. Неповоротливость дуэлянта, раскладывающего шпаги на лужайке. А мимо… колонна мехпехоты. Радиофицированной. Со шлягерами на компакт-кассетах… Наркотизирующие уколы алкоголя, табака, шлягеров… Вперед, вперед, и танки наши быстры… Позвольте, сударь… Шел дождь и два студента. Один в кепке, другой – черт знает куда. Наверное, на курсы аэробики. А мы недоспорили и недополучили сатисфакции… Ну и черт с вами! Сначала разыщите, с кого вам получать… А так… Не создавайте пробку у кассы. Позвольте… Да все уж позволено. Только увертывайся и ежесекундно допингуйся. Успевай, успевай, успевай… Алкоголем, табаком, шлягером… Телефонным звоночком…
Позвонила Марина. Было уже очень поздно, но Карданов, в сущности, совершенно жутко дисциплинированный человек, все еще работал, даже если для него ничто не было решено, свою часть дела, если уж его пригласили участвовать в чем-то реальном, он привык подготавливать от и до. «Об информированности ученого» – вряд ли в устном выступлении нужен специальный заголовок, и не прозвучит, и даже… выспренне может показаться, но для себя, для каменного слога, скрепляющего фрагменты, он так и вывел: «Об информированности ученого».
Витя наметил начать выступление «делом о тираже», случившемся аж когда, чтобы поговорить о том, кто может, а кто и нет определять, какие факты вводить в научный оборот. Он-то, Карданов, знал ответ на этот вопрос: н и к т о. Никто не вправе определять. И если находился человек, который, хоть и не вправе, но может это делать, может определять, какая информация годится, а какую нужно бы и придержать в запасниках, то вот наличие такого человека, с такими возможностями, допустим, того же Немировского, это и есть беда. Это и есть извращение и тормоз всей и какой бы то ни было информатики, научно-технического прогресса и тому подобного.
И картины-то в запасниках негоже держать, ну да шедевры – они хоть не меняются, так шедеврами и остаются (если, конечно, температура и влажность воздуха соответствующие). А уж научно-техническую информацию – факты, теории, дискуссии, – их складировать – дело и вовсе вредительское. Потому что при любой температуре и влажности, не пущенные в оборот, они от самого времени в труху обращаются. И зияют дыры, штиль и тина образуются на том направлении, откуда бы мощной струе бить, на ускорение работающей.
– Витя, а ты что не спишь? К завтрашнему, наверное, уже подготовился? – спросила Марина.
– Сижу, готовлюсь.
Но тут вроде бы Виктора осенило: откуда Марине было знать о завтрашнем заседании и его выступлении? И он спросил, как ее фамилия, и она ответила:
– Леденёва.
– Девичья?
– Разумеется, нет, девичья – Немировская.
– Ага, ты внучка значит?
– Ты же меня еще в Ивано-Франковске вычислил. За исключением фамилии.
– Точно. Сам факт, что ты чья-то внучка, был написан на бледных лицах Петера и Вячеслава.
– И что ты скажешь? – спросила Марина, и это можно было понимать и как вопрос о его впечатлении от ее открывшихся родственных связей, и как интерес к его позиции в области информатики.
Виктор предпочел понять вопрос во втором смысле и ответил:
– Демократия и электроника суть два крыла, на которые должно опираться информационное обеспечение.
– И ты так им и скажешь? – спросила Марина.
– Конечно, – ответил он. – Почему же не сказать, если так оно и есть?
– А ты не думаешь, что Немировскому будет только на руку, если ты зарвешься?
– Я думаю, что твоему деду всю жизнь было на руку как раз обратное: чтобы я, Ростовцев и многие другие – чтобы мы не зарывались. То есть знали свое место. А кому можно зарываться и кому нет – это он определял сам. Я думаю, что такое положение вещей как раз и было для него идеальным.
После некоторой паузы, похоже, затраченной на обдумывание им сказанного, Марина спросила:
– Когда мы увидимся?
– Всегда. Однако не раньше, чем завтра поздно вечером. Ранний вечер, как ты знаешь, у меня занят.
– Это будет на Волхонке?
– Угу. В Доме научно-технической пропаганды.
Он вошел в комнату, выключил верхнее освещение и, отставив подальше от подоконника настольную лампу, раскрыл окно. Как он и подозревал, было уже очень поздно. Очень. Не слишком ли?
Во всяком случае, сегодня уже никто не должен был позвонить. Потому что уже давно было завтра.
XLII
И было утро. И затем день. И даже произошли следующие события: пришел ранний вечер, и Карданов выступил на совещании в Доме научно-технической пропаганды, и Ростовцев, зайдя с ним в Александровский сад, все пытался выяснить, зачем, ну зачем Виктор в конце, уже после того как с блеском и на полном контакте с аудиторией изложил свою концепцию о демократии и электронике как двух несущих плоскостях информатики, после всего этого не сошел с трибуны, а позволил себе дразнить гусей, поднимать старые счеты, призывать – он что, совсем забылся? – к сведению старых счетов, логично и демагогично, черт бы его побрал, утверждал, что новая работа не может начинаться с закрывания глаз на старую неработу?
– И словечко-то какое выбрал: п о и м е н н о, – продолжал ввинчивать Ростовцев. – И откуда в тебе эта казуистика? Иезуитизм? Вперед же надо смотреть, а не в старое…
– Потому что за всем этим, Клим Данилович, за всей этой якобы широтой нашей души, то есть за нежеланием разбираться поименно, – боязнь стать всерьез опасными. Вы же понимаете, что, пока вы к чему угодно призываете – пусть даже к самым революционным поворотам в ведении дел, – они как-то там в будущем осуществятся или нет, там видно будет. А пока вы – всего лишь призываете. Насчет чего-то в будущем. А будущего еще нет. Настанет – там посмотрим. А вот прошлое – оно-таки уже было. И не просто так, а как-то вполне определенно оно делалось. И если начать разбираться поименно, то вот тут вы и становитесь всерьез опасным. Конкретным и опасным. Дальше некуда. Смертельно.
– Тебе что, незнакомо такое понятие, как постепенность?
– У нас уже был опыт, Клим Данилович. И он показал, что, закрывая глаза на прошлое и уступая, не только себя не уважаешь, но и дело проигрываешь. Что на постепенности никогда и ничего реального не воздвигалось. А только сводилось на нет. И по нынешнему положению вещей, п о с т е п е н н о – значит в душе отказавшись. Уже не веря в реальность своей же заявки.
– Ну хорошо. Но ведь есть же тактика.
– Да нет, чего там… Тактика… это просто придумка для проигравших. Нет на свете никакой тактики. А есть выигрыш или проигрыш. А тактика (так называемая) – это просто возможность для проигравших сохранить лицо. И не более. Это согласие выигравших, чтобы проигравшие не шли по миру так уж впрямую с протянутой рукой. Зачем, в самом деле? Мы же цивилизованные люди. И ресурсов общества хватит и на них, то есть на проигравших. Ну так и получайте вспомоществование, и не трепыхайтесь. Вот что такое – тактика.
– Лихо, лихо. Но погоди…
– А мы уже с вами годили. И в результате этого – расстались чуть ли не на двадцать лет. Хотите опять, еще раз на столько же? Да ведь встретимся тогда в двадцать первом. А ведь его надо подготовить, а, Клим Данилович? А продовольственная-то программа в Африке здорово за это время шагнула… назад. Прямо в каменный век. К борьбе за выживание.
Так что ваш вариант испробован. И ждать здесь нечего, потому что Немировский бессмертен. В том смысле, что за ним идут такие же. Он-то свои кадры готовить не забывал. Мальчиков «чего изволите». А вот мы упустили своих ребятишек. И они уже планируют в восходяще-нисходящих потоках… в параллельных мирах. Фарца. Самодельные и самодеятельные ВИА. Слушают Севу Новгородского по Би-би-си. Спартаковские фанаты и прочие. И даже молодые нацисты. Это у нас-то. Уникально же – по нелепости. Цирк нехороший. Гиньоль. Отвращение к миру сему, приобретенное как будто еще в утробе матери. Но не тогда, конечно. А когда они появились на свет божий и увидели, что мы с вами – г о д и м.
– Но теперь-то? Чего ты неистовствуешь? Они же уходят на пенсию, предпоследние из могикан. Чем же ты недоволен?
– Именно этим. Они всегда уходили на пенсию. И тридцать лет назад. И пятнадцать. А не было только одного: разбирательства. И, желательно, открытого. Чтобы каждому – по заслугам. За развал работы. Сознательный. Потому что так было выгодно. Единственный для них шанс удержаться – замутить воду. И они ее замутили. НТР, ну да НТР… Эка, очнулись как будто. А мы и тогда это знали, и сейчас я вам это повторю: все начинается не с компьютеров в школах. Нужны и компьютеры, кто же спорит. Но прежде всего НТР требует информации. Информированности. А короче говоря – п р а в д ы. А если уж п о п р а в д е, то не на пенсию их, а…
– Ну, это ты уже говорил.
Ранний вечер небезуспешно переходил уже в поздний, Карданов пытался переубедить Ростовцева насчет того, что в ближайшую неделю тому придется нелегко. Карданов мог предложить вариант, при котором сегодняшнее его выступление и в особенности именно заключительная часть не повиснет гирей на Ростовцеве, а, наоборот, может облегчить и придать ускорение.
Коротко говоря, Карданов предложил Ростовцеву, как он выразился, «ивано-франковский вариант». Некто выступает и произносит нечто еретическое, радикальное и для многих неудобоваримое. А вслед за этим те, кто считался с ним заодно, громогласно отказываются от его идей, сожалеют о случившемся, публично укоряют в несерьезности и непродуманности, короче говоря, сбрасывают его с парохода. И при этом сбрасывают от кормы назад, то есть против движения, а пароход в результате этой операции, естественно, приобретает ускорение. Вот так и в этом случае, Карданов предложил, чтобы Ростовцев во всех своих деловых инстанциях решительным образом отмежевался от заключительной части кардановского выступления, а чтобы выглядело убедительным, и от него самого.
– Вы можете уложить меня на рельсы, – достаточно спокойно объяснил Карданов, – и все покатится дальше.
– А смысл? – зная ответ, спросил Ростовцев.
– Так ведь старая же идея, Клим Данилович. Старая и проверенная. Если кто-то один требует в с е г о, то остальные получают хоть ч т о – т о.
– За счет него?
– Ну разумеется. Этот один, который требует всего, остается ни с чем. Его удовлетворить невозможно. Поэтому от него отделываются. Это и есть то, что я называю у л о ж и т ь н а р е л ь с ы. И это может происходить в разных формах. В нашем конкретном случае это произойдет в той цивилизованной форме, что меня просто спишут со счетов в деловом плане. Но, раз заявленные, максимальные требования, пусть и отвергнутые, автоматически повышают уровень общих притязаний. Передовой дозор, так сказать, гибнет, но остальные получают возможность, хоть и не с той скоростью, но все же двигаться по уже разведанному пути.
Вот у вас, Клим Данилович, и у тех, кто с вами, у вас же, разумеется, есть целый набор требований, или, лучше сказать, ожиданий, с которыми вы начинаете все это дело с Советом по производительности труда? Ну вот вы и будете их сейчас одно за другим, как карты, на столы в больших кабинетах метать. И каждый раз будете при этом колебаться: не слишком ли, мол, круто заворачиваем? Да правильно ли нас поймут, не отпугнем ли тех, кто за этими столами? Ну и так далее. А после моего выступления я уже ведь, сами вы утверждаете, такую ноту взял, что после этого ваши наметки покажутся просто классикой. Мелодией Глюка.
– Ну а ты? – спросил его Ростовцев. – А как же с тобой?
– А тут уж, Клим Данилович, йедем дас зайне. Что в переводе с тевтонского значит: каждому – свое. То есть кто уж к чему приставлен. И трепыхаться при этом глупо и бесперспективно. Я, например, чувствую себя превосходно. Меня укладывают на рельсы, но зачем делать из этого трагедию, если я только для того и предназначен? Более того, я вам безмерно благодарен, что вы предоставили мне эту возможность.
А Клим Данилович не шутил. Он вовсе не казался обрадованным карт-бланшем на укладывание Карданова на рельсы. И дело было вовсе не в этике. Ростовцев все-таки был деловым и при этом матёро-деловым человеком и никогда не отказывался от просчета возможных вариантов, и Виктор это знал и поэтому понимал, что продолжающаяся озабоченность Ростовцева обусловлена вовсе не этикой. Уж насчет этики – тут Ростовцев, безусловно, относился к Карданову как к взрослому человеку и, стало быть, имеющему право на выбор. Но вот просчет вариантов его решительно не устраивал.
– Все это убедительно только с виду, – сказал он Виктору, – а я вижу, что конкретно из этого воспоследует. А воспоследует – вполне может так случиться – опять-таки Екатерина Николаевна Яковлева.
– Ну уж! Она только-только свою должность в законное владение получила. Ей сейчас, не до новых скачков.
– Ошибаешься, Виктор. Так оно иногда и складывается. Капитан замещает убитого майора, а в это время выбывает из строя командир полка.
– Ну уж прямо свет клином на ней сошелся?
– Я же тебе говорю: так может получиться. Если ты выйдешь из игры. А ты для этого почти все уже сам и сделал. И теперь предлагаешь мне это закрепить. Москва-то вроде большая, а сходится все на ней. Она только что стала законным завсектором информации. Не без твоего, кстати, участия. Ну вот ты и сам видишь, что тут многое совпадает: и профиль работы, и должность, и институт даже, как раз из тех, что принимает участие в этом деле. Ну а уж о ее родственных связях я и не говорю. А стало быть, будет кому и представить, будет кому и рекламный ролик запустить. Нет, так дело не пойдет! Я поговорю с Лавриком, и мы постараемся спасти что можно. В смысле твоей репутации.
– Кто такой Лаврик?
– Через пару дней познакомишься. Во всем этом деле, считай, что он – это я. Только в ранге доктора наук. В общем, ты пока не расслабляйся. И смотри, кстати, больше нигде ни с какими речами не выступай.
Виктор пошел проводить Клима Даниловича, и они через Спиридоньевский вышли на угол его пересечения с Малой Бронной, и, разумеется, в угловом доме, где жила Людмила Рихардовна, на шестом этаже все еще горел малиновый, интенсивного тона свет. Карданов мысленно попрощался с великолепно налаженной игрой, идущей в этом гнезде, игрой, которая, конечно же, не вела никуда.
«Хоть живая жизнь существует, и то славу богу», – отметил про себя Карданов.
– Ночная Москва не подведет, – пробормотал он себе под нос бессмысленно.
– И все-таки я тебя не понимаю, – говорил Ростовцев, спокойно, под стать ночному времени, вышагивая рядом. – Что-то такое, может, и существует, некий механизм, или, как ты его называешь, «ивано-франковский вариант». Но ведь он, как бы это сказать, он сам собой получается, вроде нечаянно. А ты как будто сам и подверстываешь на себя. Что же ты, так уж и определил, и жизни у тебя другой не будет, кроме удовлетворения от того, что тебя однажды уложили на рельсы?
– Не однажды, Клим Данилович. В этом все и дело. Я ведь когда к вам в институт пришел, помните?
– Ну, совсем еще молодой.
– Правильно. Совсем молодой. Но у меня уже было прошлое. И вот сейчас, Клим Данилович, в эти вот дни и недели, я, кажется, окончательно понял, что оно было, а не казалось. Давайте пойдем по Бронной, мимо Патриарших, а там на Садовую и до Маяковской?
– Ну, конечно. Отличный маршрут.
– Существовала тогда, лет за пять до того, как я пришел к вам в институт, одна большая компания. А точнее, несколько компаний. К о н г л о м е р а т. Я тогда кончал десятый, а потом – на первых курсах университета. Тон у нас задавали, конечно, поэты. Вам, кстати, время ни о чем не говорит?
– Конец пятидесятых – начало шестидесятых?
– Точно. Как раз те годы, которые современные критики определяют как возникновение новой молодежной поэзии, всей этой жутко знаменитой теперь обоймы. И вот тогда они делали свои первые рейды по освоению мирового общественного мнения: выступали в Политехническом, в книжных магазинах, и на Днях поэзии, и в передачах «Поэты у микрофона», ездили на Кубу и в Англию.
– Писали стихи… И неплохие.
– Это само собой. Но в это же время писали стихи и другие. И тоже читали их… но в несколько иных условиях. Например, не в Политехническом, а на площади, к которой мы с вами сейчас идем. Но, в конце концов, они не стали жутко знаменитыми. И ни в какие обоймы критиков не вошли.
– Так, может, Виктор, стихи были… не совсем те?
– Они были т е с а м ы е, Клим Данилович, наотмашь. С л и ш к о м т е, или, если можно так выразиться, ч е р е с ч у р т е. И повернись дело по-другому, история нашей новейшей поэзии могла тогда, в начале шестидесятых, принять куда более яркий и серьезный старт.
– Можешь ли ты быть объективным? Ведь ты был… среди них?
– Насчет объективности… это вы хорошо, что затронули. Несколько лет назад в Тартуском университете проводилось исследование. Там работает группа, изучающая формальными методами художественные тексты. Из имен? – ну хотя бы Лотман…
– Да-да, я о нем слышал.
– Ну вот, они и разработали некоторый математический аппарат, позволяющий формально оценивать семантическую насыщенность поэтического текста. Его, так сказать, семантическую мощь. И по этой методике они обработали десятки поэтических сборников, в том числе, как вы понимаете, и всю нашу знаменитую обойму. И знаете, кто вышел на первое место?
– Я слушаю.
– И при этом со значительным отрывом. Семантическая мощь, или, говоря по-другому, смысловая насыщенность стиха… Я вообще-то не очень-то доверяю всем этим формулам, вряд ли они ухватывают главное. У меня даже было несколько статей против Хомского, Якобсона и французских структуралистов. Ну да ведь вы сами об объективности заговорили. Ну вот, по этим их объективным оценкам – самые изощренные, плодоносные и цветущие семантические поля оказались у одного из наших. У Гены Щусева.
– Как его стихи попали к Лотману?
– Ну, Гена по родственным линиям был кое-куда вхож. В академические, театральные и иные круги. А на известном уровне там все друг друга знают. Короче, стихи попали на обработку в Тарту. А результат вам известен.
– А что же произошло тогда? Двадцать лет назад?
– В точности то же, что происходит и сейчас с моим выступлением и вашими хлопотами по созданию совета, или временного коллектива. Я ведь вам уже это формулировал: кто-то требует все, и благодаря этому остальные получают хоть что-то. Стихи Щусева и некоторых других из наших звучали на площадях, и на этом фоне литдеятельность тех, кто принимал участие в днях поэзии и иных санкционированных мероприятиях, оказалась приемлемой. Она всплыла наверх, потому что было чему подпирать и выталкивать ее снизу.
– Но почему же? Почему ваш Щусев и другие ребята не пошли по пути институционализации? То есть не возглавили, вместо того чтобы подпирать снизу?
– А это уж, Клим Данилович, в самом точном смысле слова, то, что называется с у д ь б а. Из чего она складывается? Различный уровень притязаний и первоначальных установок, разная психология, ведь возможны в человеке и как бы врожденная отвращенность, недоверие к этой самой институционализации? Да и… заманчиво тогда это было: попытка одним махом достичь всего. Ведь все можно получить только самостоятельно, ни у каких дядей не спрашивая разрешения. Поэзия – это наше дело, вот так это тогда воспринималось. И сами стихи и выход на слушателя. Н а ш е, а, допустим, не членов каких-то там редколлегий. Почему же мы должны были контактировать с кем бы то ни было? Ну и… не получилось. Массивный мир не позволил обойтись без его посредничества. Но наша попытка, повторяю, послужила реактивным топливом для взлета того, что сейчас считается классикой шестидесятых.
– Вы знаете, Виктор, ведь схожие истории происходили и в науке.
– Разумеется. Ведь у нас, в нашем конгломерате, были не только поэты. Существовала и весьма мощная группа философов. Не только, конечно, профессионалы, но и, так сказать, любители мудрости. Но основной костяк – ребята с философского факультета, студенты и даже несколько аспирантов. Они позже организовались в Общество молодого марксиста и уже провели сколько-то открытых ученых заседаний, собирая аудиторию в несколько сот человек, и уже планировали первые выпуски своих трудов… то есть почти институционализировались. Но именно… п о ч т и. А в конце концов получилась точно та же история, что и с поэтами. Юрия Анучина слышали?
– Что значит слышал? И лично знаком, правда, не близко, и книги читал. О математизации знаний и философских проблемах квантовой механики…
– Самый молодой доктор философских наук за всю историю советской философии. Лет в тридцать пять, кажется, защитился. Ну затем хотя бы Эдуард Основьяненко – критика Марбургской школы – и другие.
– По какому принципу вы их объединяете?
– И тот, и другой, а я мог бы назвать и третьего, и четвертого, – они ведь как раз начинали в Обществе молодого марксиста. А оно возникло, как я вам уже говорил, из нашего конгломерата.
– Так вот, видите, Анучин и Основьяненко сумели, значит, вовремя…
– Оторваться?
– Перерасти. Можно ведь и так сказать? Почему же этого не произошло с ведущими из ваших поэтов?
– Тут была некая грань, Клим Данилович. Начальные условия оказались заданными так, что эти уравнения не имели решения в рациональном поле.
А через неделю хоронили Кюстрина. Хоронили именно его, то есть, разумеется, его тело, а не урну с прахом покойного. Оказалось, что у Кюстриных имелось семейное захоронение на маленьком деревенском кладбище под Переславлем-Залесским, недалеко от озерца, где стоял на исторической стоянке (на осмотр туристам) ботик Петра Первого. Не от тех ли времен и фамилия эта нерусская пустила здесь корни?
На похороны не приехали Хмылов, так как лежал в больнице, и Гончаров, так как скрывался у себя на даче в непонятном состоянии. Во всяком случае, то, что в трезвом, смог зафиксировать Карданов из телефонного разговора, состоявшегося накануне, Юра звал его к себе на дачу, а в Москве отказывался появляться, и вообще по смыслу разговора производил загадочное, чтобы не сказать неадекватное, впечатление.
Приехала Свентицкая – ей-то что было нужно, ведь она почти и не знала Кюстрина? – и во всех оргусилиях принимала участие наравне с сестрой Кюстрина, вообще они держались вместе и производили впечатление давно знакомых. Прибыла и Екатерина Николаевна, но эта – Карданов не то что предчувствовал, а почти знал – объявилась в исторических местах скорее не для прощания с Кюстриным, а для свидания с Кардановым. Разумеется, присутствовали муж сестры и еще несколько родственников с его стороны, то есть те, для кого Кюстрин был забубенным братом жены сына и тому подобное, почти абстрактное, но долженствующее быть соблюденным.
Никому из них нечего было сказать перед открытой могилой, и Витя понимал, что им и неинтересно, даже если бы нашелся кто-то, у кого нашлось бы что сказать. Но понимал он и другое, что перед лицом уникального события, которого ни повторить, ни изменить или переиграть во все будущие столетия не удастся, – что в эти единственные минуты рациональные обоснования – интересно ли это кому-либо здесь и даже понятно ли будет хоть одному или одной – не должны слишком-то приниматься во внимание.
И Карданов перед последним моментом сокрытия лика Кюстрина от какого бы то ни было света вышел вперед и спокойно, но достаточно отчетливо сказал то, что считал необходимым. Он знал, что даже если и нет здесь тех, кто мог бы это воспринять, то каким-то образом они все же воспримут. Было бы сказано.
Он говорил достаточно механически, потому что заранее знал, в каких выражениях следует рассказать простую историю. И поэтому ум его был необременен, и он мог, как бы попеременно с произносимыми словами, еще и думать. Он говорил:
– Кюстрин совсем недавно рассказал мне об этом. Никогда мы с ним не говорили… об истоках. Не принято было как-то между нами. Зря, наверное. Как и на этот-то раз зашел разговор? Как будто он чувствовал, что другого случая не будет.
В сорок втором его мать оказалась на оккупированной территории. Из леса к ней наведывались партизаны: и за продуктами, и разузнать насчет немцев, где они и что. Немцы же, кое-что заподозрив, предложили ей подписать бумагу о сотрудничестве. Мать доложила партизанам об этом предложении, и они одобрили подписание бумаги с тем, чтобы она докладывала об их появлении только спустя сутки, то есть когда они уже были бы у себя на базе, глубоко в лесу. Так явочный пункт был бы какое-то время сохранен… А в сорок третьем немцев из деревни уже погнали, и среди брошенных отступающими документов было и подписанное матерью «соглашение о сотрудничестве». Она, конечно, рассказала, как было дело, но никого из тех партизан, кто мог бы подтвердить ее слова, не оказалось: кто погиб, кто влился в наступающие части регулярной армии. Дали матери десять лет по политической статье, и она отбыла их под Архангельском, от звонка до звонка. Через десять лет, в пятьдесят третьем, она вернулась, через три года была реабилитирована, а еще через три скончалась. Когда я спросил Кюстрина: «Но ведь она была реабилитирована?» – он ответил: «И только-то? А десять лет?»
И, закончив речь, Карданов, глядя, как опускают в яму гроб и бросают горсти земли, думал: «Умереть – значит очнуться от жизни. Впервые написав это когда-то, я ведь долгое время находился под впечатлением якобы красоты и значительности такой формулы. Но в конце концов должен был со всей решительностью признать, что это – пустота.
Но почему же так? Причина, как я теперь понимаю, все та же: в любых высказываниях, где хотя бы косвенным образом замешана смерть, сквозит именно пустота. Смерть выполняет во всех подобных рассуждениях роль нуля в алгебре. Сколько ни перемножай гигантских формул, если на какой-то позиции сложнейшего многочлена где-то затесался в сомножителях нуль, то и все произведение равно нулю.