Текст книги "Центр"
Автор книги: Александр Морозов
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 34 страниц)
И разгадка такой нелюбви к вполне доброкачественной, научно выверенной информации, а еще пуще – к широкому, беспрепятственному ее распространению, – кроется в самой ее природе. Ведь информация – это то, что есть на самом деле. Как же могут не гнать и не изолировать ее те, кто кормится от мистификаторства? О т с у т с т в и е и н ф о р м а ц и и р о ж д а е т м и с т и ф и ц и р о в а н н о е с о з н а н и е. А оно оказывается бессильным перед существующим порядком вещей.
Витя понимал, что заканчивается вторая жизнь и его силком затаскивают в третью. Свежая сорочка и аккуратно прибранный старенький письменный стол – вот тот плацдарм, который он мог еще удержать. Да теплый ветер, как всегда, лениво набегающий из приоткрытого окна.
Он поежился под теплым ветром и почувствовал, что озноб не придет и, значит, он недомыслил чего-то, и время не думает останавливаться, чтобы предоставить ему такую возможность. Через открытую дверь он оглянулся на вторую комнату, бывшую мамину, посреди которой стоял обеденный стол, посреди которого стояло большое круглое блюдо с крупными, красными яблоками и стакан наверняка теперь уже холодного чаю с лимоном.
Старенькая мама жила вот уже второй год в соседнем переулке у своей сестры, еще старше ее лет на семь. У этой, единственной теперь уже, Витиной тетки то и дело отказывали ноги, и его мама, как самая молодая из старшего поколения, переселилась к ней, а Виктор остался один в двух комнатах и с одним тишайшим соседом за двумя стенками, то есть возможность сидеть за письменным столом около раскрытого окна и ощущать ленивые всплески теплого воздуха с улицы, – такая возможность была ему предоставлена. И он пользовался ею, он сидел за этим достаточно обшарпанным, но крепким и вместительным столом и оглядывал свой отнюдь не меблированный «кабинет», груды коробок и чемоданов по углам, заполненных его бумагами, большими общими тетрадями, старыми журналами и пачками навечно молодых фотографий, а потом оглядывался на другую комнату и вспоминал постоянные мамины напоминания, что в яблоках много витаминов и что, пока сезон, их надо кушать, поглощать (так она не говорила), все эти яблоки, апельсины, огурцы, ягоды и тому подобное.
Он забывал об этих напоминаниях, он вздрагивал от неприятного ощущения при слове «авитаминоз», но бороться с ним путем регулярного поглощения бахчевых и цитрусовых культур был неспособен. Так же, как и ничем не мог помочь этим вот красным яблокам, которые, пролежав на блюде несколько суток, уже сморщились и как бы обессилели, не будучи уже в состоянии даже бросить упрек в таком к ним пренебрежении.
Когда-то он ценил их как неплохую, непритязательно-элегантную закуску. Когда-то он угощал женщин дешевым вином и прекрасными сладкими яблоками, и витамины, соединяясь с градусами, позволяли чувствовать себя как дома. Как в доме, который построил Джек. Чувствовать себя, чувствовать тебя, ощущать силу и за миллион лет накопленное тепло той далекой почвы, на которой вечно произрастала виноградная лоза. Слушать записи Джанни Моранди и музыку Нино Рота из кинофильма «Крестный отец» и чувствовать себя как дома на этой планете, где есть Средиземное море и почва, на которой произрастает виноградная лоза.
То славное время, кто его подарил? Да не оскудеет рука дающего? Она таки оскудела. Но нельзя же было тогда еще жить в предчувствии этого. «Можно», – говорила комсорг, староста и кто-то там еще, умненькая толстушка Людочка, Людмила Рихардовна и, сурово посверкивая суровыми глазками, все тогдашние годы, в девятых и десятых классах, прибавляла для упирающихся (для Виктора): «Можно и нужно». А он весело, отчаянно не верил и кинулся искать опровержения в этих улицах и переулках между кольцом А и кольцом Б, и наткнулся однажды, в антракте между отделениями в Большом зале Консерватории, на Юрку Гончарова, и дальше они пошли вместе, и он привел Юрку на вечер в Институт, и там Гончаров нашел себе жену, что сделало для него на какое-то время неактуальным напряженное внимание к старомосковской архитектуре. А теперь, в ночи, этот Юрка Гончаров рвется в закрытые двери бывшего кафе «У Оксаны» и громко вопит (эка его, не умеет вести себя по-мужски): «Мы проиграли, мы проиграли!» – «А кто выиграл? – спокойно осведомляется неревнивая старомосковская архитектура, коей рупором на этот раз послужил Димка Хмылов. – Уж не Людмила ли Рихардовна выиграла?»
Карданов не согласен был с таким эпилогом, он и сам когда-то, в седьмом, что ли, классе, был председателем совета отряда, и среди козырей Людочки не могло быть упрека в том, что он отрывался от масс. Прекрасно себя он чувствовал с этими массами на стадионе ли, в классе, на армейских ли сборах, или в секторе научно-технической информации. Его любили везде, он не был только маминым любимчиком, а любовь – не авторитет, ее заслужить нельзя, она или есть или ее нет.
Но он не использовал этой любви, не считал, что ее можно или нужно использовать, чем и заслужил презрение мадам Людочки, презрение, замешенное на страхе: ведь всегда опасаются тех, кто невольно задевает аксиомы, задевает просто потому, что не замечает, не верит в их якобы материальную твердость.
И если теперь начать, помолясь, третью жизнь, то кто же останется подбивать счеты? Ведь если отдать это на откуп Людмиле Рихардовне, она-то уж быстренько выстроит всех по ранжиру, и тогда уж ни шагу из строя. И в конце шеренги она поставит, разумеется, Кюстрина, вполне небрежно и уверенно, даже если и не знает о его существовании, что будет, впрочем, самому маэстро глубоко безразлично, он-то уж вне досягаемости, его не достанешь, даже если откажешь ему в праве на существование. И наверное – именно теперь, в этот самый момент, Витя начал об этом догадываться, – Кюстрин подразумевал, что имеется где-то в мире такая вот Л ю д о ч к а и что, стоит ему внести в свое обиталище даже самую дешевенькую мебелишку, стоит сделать наималейшее хватательное движение, как тут же он станет доступным всяческим попыткам ранжирования, в результате любой из которых место ему в конце. И единственным шансом для него оставалось – не участвовать в ней совсем.
Ну, значит, так: Кюстрина она, конечно, задвинет в конец. Засунет на дно. Чтобы не видно было и не высовывался. А дальше – быстро распределит и остальных. В ее тщательно продуманной шеренге найдется место и для сомнительных личностей вроде него самого, с аккуратной жестяной биркой: вольный художник. (А какой он, к черту, художник? И какой уж там вольный?) А Юрий Андреевич Гончаров, разумеется, будет проходить всего лишь по графе: стандартный кандидат наук. Во всем этом не было клеветы (ведь Людмила Рихардовна если что строила, то не на песке). И вообще Карданов вовсе не был против логичности и упорядоченности. Но нельзя же давать разгуляться и м с такой силой?
Ведь если о н и только и правы, купи себе подробную карту центра Москвы и изучи ее за полчаса. И незачем ходить тут пешком десятки лет, все равно ничего не обнаружишь сверх того, что обозначено в плане.
XXXIII
– Надо было сразу, надо было сразу… – твердили ему тогда Гончаров и другие. Т о г д а – это еще до поступления в Институт Сухорученкова. И тогда, кроме Гончарова, Кюстрина, Хмылова, были еще и другие: Саша Петропавловский, Аполлон Шундик, Гена Щусев… Как бы еще и другая, параллельная, компания. И еще третья, пересекающаяся со второй на Клюеве. Клюев рвался куда-то на северо-восток, собирать песни по деревням. Его снимали с электричек и поездов, потому что он, так же как и Виктор, как и многие из них, не удосуживался внедриться в какую-нибудь организацию, в какой-нибудь, допустим, НИИ или Совет по фольклору, – да и как он мог туда проникнуть, нужно же было для начала хоть высшее образование иметь, а они только что тогда пооканчивали школы, и, стало быть, никто его в творческие командировки не посылал. Он сам себя посылал, но командировочных расходов сам себе оплатить не мог. Контролеры поездов и электричек знать этого ничего не могли, снимали его с маршрута и водворяли в лоно семьи, в лоно районного отделения милиции, где после третьего или четвертого водворения его поставили на учет. Но районное отделение слабое имело тогда влияние, и он продолжал ездить вне штатного какого-либо расписания. Наконец с ним встретились ребята из «Комсомолки» и из «Московского комсомольца». Корреспонденты. Не с ним, конечно, одним, но и с Щусевым – поэтом, никуда не посылавшим свои стихи, а только читавшим их среди своих; с Петропавловским, затеявшим литературный кружок для ребят пятых-седьмых классов на базе одной районной библиотеки; с Кардановым и Гончаровым – в общем, со всеми, кто изволил прийти на эту встречу.
Ребята из газет вовсе не были нацелены так уж однозначно на фельетон об этих блудных сынах двух-трех центральных московских школ, чересчур бурно сорвавшихся с якорей и проявлявших, по их мнению, чересчур взрывчатую общественную активность. Активность – это вроде бы звучало неплохо и в духе времени, но почему уж такую неуправляемую? И самое главное – в н е традиционных форм организованности и упорядоченности. Литературный кружок при библиотеке… Вроде бы прекрасно… Отменная инициатива. Но почему именно Петроплавловский? Кто он такой, и кто его уполномачивал? Что они там разбирают, какие-такие сочинения или стихи пяти-шестиклассников? О чем?
О Щусеве корреспонденты и тем более были наслышаны. Он читал стихи среди своих, это так, но еще точнее говоря, он только начинал их читать среди своих. И начинал довольно громким, прекрасно, кстати, поставленным артистическим голосом, и, разумеется, тут же к своим подходили и другие, и вырастала чуть ли не толпа, потому что читал он их не только в клубе университета, в Литмузее и в той же районной библиотеке, на литературных вечерах под эгидой Петропавловского, но частенько и просто на открытом воздухе: на площадях и перекрестках, у памятников поэтам или на широкой лестнице перед входом в Ленинскую библиотеку. И в этом почти не видели тогда ничего шокирующего, ибо это было время бардов и менестрелей, но это оно теперь таким считается, ибо барды тех времен заложили столь мощную традицию, что она перекинулась и через двадцатилетие, в сегодняшнее… И барды вошли, так сказать, в писаную историю. Но тогда столь же естественной являлась и фигура самостийного поэта без гитары. Просто поэта.
И кстати, ребята из газет, вовсе не нацеленные так уж с ходу на фельетон, больше как раз склонялись к проблемной статье, и один из них даже и возможное название такой статьи тут же предложил: «Поэты с поднятыми воротниками». В общем, атмосфера на этой встрече была поначалу хоть и настороженной, но отнюдь не враждебной.
Но… и все-таки ничего не получилось. Ничего не вышло из этой попытки контакта, и при этом по вине и тех и других. Слишком уж они расходились во многом, а главное, и та и другая стороны слишком переоценивали свои позиции. Газетчики считали, что богемная вольница должна просто трепетать от благодарности, что ею хоть кто-то заинтересовался из серьезного мира. По возрасту-то они приходились всего лишь на пять-шесть лет постарше интервьюируемых – факультет журналистики за плечами, вот и все, – ну а по манерам избрали они стиль солидных дядюшек, долженствующих вразумлять и наставлять на путь истинный.
– Ну и долго тебя будут, как кота за шиворот, с поездов стаскивать? – обратился один из них к Клюеву. А Клюеву что? Нашлись тоже опекуны! Клюев-то знал, что о его поездках на северо-восток уже готов материал, и притом не сенсационный, насчет безбилетной манеры передвижения, а серьезная статья, в которой говорилось именно о его находках и встречах, о ранее неизвестных записанных старинных песнях. И должна была эта статья появиться ни мало ни много, а в одном из ближайших номеров журнала «Юность».
То же и остальные.
Петропавловский весьма едко заметил, что если они интересуются, какие это такие творения школьников он разбирает на своем кружке, то туда, на заседания кружка следует и приходить, а не пользоваться слухами и домыслами людей, не по разуму опасливых. Карданов тоже – пожалуй, что и переиграл, – снебрежничал, сказал, что на всех – имея в виду газетчиков, – ролей у него уже не найдется, но что одна-две вакансии пока еще свободны. Витя имел в виду репетируемую ими в одной из комнат Литературного музея пьесу Карела Чапека «Белая болезнь», где сам он играл роль Маршала, сам же являлся, так сказать, режиссером-постановщиком. Естественно, что никакого этого режиссера-постановщика они друг по отношению к другу не употребляли, просто вся эта затея являлась именно его детищем. Карданов сам, первым прочел «Белую болезнь», выдвинул идею о ее постановке наличными силами, сам перепечатал текст пьесы и роздал ее ребятам, а на их вопрос: «Где же?» – сообщил, что уже договорился с Литмузеем, есть у тех отличная комната, метров сорок-пятьдесят площадью, так что не только хватит места для репетиций, но и в дальнейшем можно и саму постановку осуществить в ней же, отгородив место и для сцены, ибо комната с двумя боковыми дверями, позволяющими входить и выходить актерам, – и для публики. В труппу свою он пригласил – чего их приглашать, когда они и так рядом – того же Петропавловского, Щусева, Гончарова… Хмылова и Кюстрина не было тогда рядом с ними. Они обретались на другой, нисходящей ветви их компании, нисходящей по отношению к возможности переплетения с другими компаниями, с группами того же Петропавловского или Клюева.
Для Щусева с его данными трибуна у Вити, вошедшего во вкус режиссуры, имелась и еще одна нескромная идейка: подвигнуть его на исполнение главной роли в трагедии Владимира Маяковского «Владимир Маяковский». Собственно, уже он его и подвигнул на это. Да и роли учить не пришлось. Щусев и так знал наизусть почти весь текст, а Пролог – «Вам ли понять, – почему я, – спокойный, – насмешек грозою – душу на блюде несу – к обеду идущих лет. – С небритой щеки площадей – стекая ненужной слезою, – я, – быть может, – последний поэт», – этот Пролог он знал и читал неоднократно на разных «бритых» или «небритых щеках площадей», у памятников Пушкину и Маяковскому, открывая им обычно чтение собственных стихов. И читал так, с таким достоинством и отточенностью, что становилось ясно: поэтический гений революции в данном, конкретном случае не напророчил. Не сбылось. Не последним он оказался поэтом, потому как есть и еще, по крайней мере, один: Геннадий Щусев.
Ребята из газет завели, конечно, свое, почему бы Карданову не привести свою труппу в какой-нибудь театр, ну, примкнуть хоть к какой-нибудь студии, если уж бюрократических препон опасается. Но Карданов – недаром же и в школе еще оригиналом считался – ответил им просто и ошарашивающе:
– А зачем? Если бы дело не шло, а то ведь оно шло. Чего же еще надо? Насчет Чапека буквально через месяц – милости просим на премьеру. Ну а насчет «Владимира Маяковского», – Гена, может, почитаешь? – Собственно, к тому все и шло, ребята знали, что это – чтение Щусева – из всех их козырей наисильнейший.
И конечно, так все и произошло, как и на разных встречах, случавшихся и до этой, – споры спорами, и недоверие, и скептицизм, а то и резкое неприятие, – с чем только они не сталкивались, но волшебная сила искусства, она ведь недаром все-таки волшебная. А то, что здесь перед ними демонстрировало себя именно искусство, нечто серьезное и достойное, не говоря уже о том, что и гордое, смелое – вбезогляд, – это любым оппонентам становилось ясно с первых же звуков насыщенного щусевского тембра, сразу же заполнявшего – перекрывавшего даже – любое пространство, среди которого он раздавался. И как только он начал: «Вам ли понять, – почему я, – спокойный», – а потом после Пролога еще и еще пошли стихи, и свои, и Аполлона Шундика, и, напоследок, короткое, которым всегда он и заканчивал, Саши Петропавловского: «Мне легок груз семнадцати апрелей», – так и присмирели скептические журналисты, прослушали, как и все, захваченные полностью, чуть ли не с раскрытыми ртами.
И сразу после чтения стали прощаться, что-то такое обещая и планируя, что надо, мол, встречаться, что здесь все непросто, и надо разбираться, и что может получиться большая хорошая статья.
Уговорились о повторной встрече через неделю, но статья вышла на следующий же день и действительно большая – так называемый подвал – большая и подробная, но отнюдь не хорошая. Упоминались все те же лица – Щусев, Карданов, Гончаров, Шундик, Петропавловский, Клюев – почти каждому было посвящено по одному, по два абзаца, но это писало уже не перо, а как будто помело взмахами лихими стремилось быстренько и веселенько, с посвистом назидательным вымести начисто охоту ко всему самостоятельному. Несанкционированному. А потому и вызывавшему искреннейшее изумление автора: да как, мол, такое вообще возможно в нашей давно же ведь налаженной и пятьсот раз организованной жизни? Клюев, разумеется, изображался матерым безбилетником, зайцем лопоухим, словом, лопушонком таким, скачущим неизвестно почему от дома и семьи, от милиции и контролеров, от… «Не пора ли зайца за ушко да на солнышко?» – бодро благодушествовал автор статьи.
Но дальше уже, идя по головам, тон его матерел и взвинчивался. Карданов, разумеется, назван был маршалом без армии. Не мог здесь автор пройти мимо такой находки и не блеснуть оригинальным, свежим образом. Приводилось почему-то мнение одного театрального деятеля, аж двадцатилетней давности, о неких, почти непреодолимых трудностях, с которыми он столкнулся, пожелав однажды поставить пьесу Чапека «Средство Макропулоса». Пусть и пьеса-то упоминалась другая, а не «Белая болезнь», но все-таки речь шла о Чапеке, и, следовательно, непреодолимые трудности – на это уж, так значит, и обречены все, кто только не коснется драматургии Карела Чапека. Ну а тут… ха-ха, смешно сказать, недоучившийся или невыучившийся имярек, в общем как-то так выходило по статье, что Карданов чуть ли читать-писать едва научен, и ему ли браться уродовать и дискредитировать наследие классиков? Да еще и других, молодых и доверчивых, в это дело вовлекать? Тут, правда, видна была на глазок неувязочка, ибо если маршал – без армии, то о каких же д р у г и х идет речь? Ну да насчет неувязочек – своя рука владыка: чего хочу, того пишу.
А с поэтами тут уж дело и вовсе шло проще и веселее. Приводилось по паре строк из Щусева и Петропавловского, и следом задавалось универсальное: «Что это? О чем здесь идет речь? Кому это нужно?» Насчет Петропавловского задавался и еще один, ликующий в своей обличительности вопросец: «И это человек, который один задумал подменить собой целую систему преподавания литературы в школе?»
Ничего, конечно, Саша Петропавловский отменять или подменять не собирался. Но не мог он, к сожалению, и задать автору встречный вопрос: «Откель нагреб ты этакую дрянь и сор, да еще и вывалил на меня неисчислимым, все погребающим тиражом?»
Прибежали к ребятам журналисты, с которыми они встречались только вчера, прибежали с газетой на руках, встревоженные, раздосадованные, а если поприглядеться, то слегка и напуганные. На словах они открещивались от статьи, не знали, мол, не ведали о готовящейся бомбочке редакционной, да их никто и не обвинял, и на самом деле не знали, иначе зачем бы встречу вчерашнюю устраивали? – на словах негодовали и обрушивались на тон и стиль внезапной, как безмолнийный гром, публикации, на форму ее и содержание. Быстро говорили, перебивая друг друга, что так это дело не оставят, что надо бороться и что у них есть свое мнение. Но в самой их заполошности и какой-то перекошенности проглядывало другое: ну и ну, вот ведь в какую историйку могли бы влипнуть.
Ребята обещали журналистам не унывать, одобрили их намерение побороться, и… на том они и расстались. И больше уже никогда и нигде не встречались. И никогда и нигде не обнаружилось уже никаких следов борьбы этих молодых и горячих корреспондентов за правое дело, левое искусство и за собственное мнение.
Так и остался этот газетный подвал единой на всех блямбой, просто и надежно припечатавшей: вздор это все, чем занимаются эти неуправляемые ребятишки, недоросли и недоучки, вздор, наполовину подозрительный, а наполовину и прямо вредный. И подлежащий, стало быть, пресечению.
Впрочем, ребятишки и вообще-то пошли на контакт с корреспондентами больше из любопытства, чем в ожидании какого-то серьезного результата или какой-то поддержки. Они и сами вполне самостоятельно держались и увлекались вперед невероятной своей молодостью и вихревыми токами времени. Не ждали они ничего реального от контакта с миром несокрушимой и опасливой серьезности, поэтому и не придали особого значения тому моменту, когда контакт лопнул, почти не начавшись. «Да что из этого может получиться?» – так говорили заранее многие из них. Ну вот ничего и не получилось. А тому обстоятельству, что получилось, но со знаком минус, – потолковали, погудели взбудораженно недельку – не придали должного значения да и пошли дальше.
Словом, гром грянул, но мужички не перекрестились. И зря, наверное. А может быть, и не зря. Ведь, как утверждал молодой Карданов: да кто вообще может что-нибудь знать?
А между тем тон по отношению к ним был уже взят вполне определенный. И на разных своих взвихренных маршрутах они то и дело стали натыкаться на этот определившийся тон и определенное отношение.
Статья в журнале «Юность» об экспедициях Клюева и записанных им песнях просто-напросто не появилась. В районной библиотеке, где собирался литературный кружок, сменился заведующий. Как и почему – ни до кого толком не дошло. Карданову сообщил только Саша Петропавловский, что прежний заведующий, увлекающийся литературой и некоторыми вопросами педагогики, такими, например, как восприятие детьми поэзии, почти молодой человек лет тридцати, устроился литсекретарем к одному известному детскому писателю и даже переехал жить к нему на дачу в Переделкино, где надеялся наладить ту же работу, что велась Сашей в его библиотеке. А новый, который оказался старым, заслуженным работником системы просвещения, ни в какие договоренности с Петропавловским входить не собирался. Таким, внешне простым, а в общем-то часто встречающимся в жизни манером и получилось, что собираться кружку стало негде.
С самим Кардановым и готовящейся постановкой пьесы Чапека обошлись несколько тоньше. Сотрудники Литературного музея приватным образом сочувствовали Карданову и в порыве откровенности сообщали ему, что считают разгромную статью за тяжелый бред сивой кобылы. И однако ж нашлась у них ставка, точнее полставки, на которую был приглашен шустрый, с носом под спелую сливу и вообще обитый жизнью, как дерматином, режиссер. Откуда он и какими творческими заслугами увенчан – не уточнялось, а имя его никому ничего не говорило. Но то, что был он из племени режиссеров, в этом вроде бы сомневаться не приходилось. По тому, как зашустрил он со страшной силой, привел с собой с десяток неведомо откуда взявшихся не то любителей, не то актеров не у дел, перешерстил состав труппы, роль Маршала он поначалу сильно урезал, а потом и намекнул Карданову, что эта роль у него не получается. Вернее, получается, но слишком сильно, а этого не нужно – не те акценты, ну и так далее. Когда же Виктор предложил ему прослушать готовые куски из «Владимира Маяковского», он никак не мог взять в толк, о чем идет речь, и и вообще, как это возможно, чтобы и автор был Владимир Маяковский, и трагедия его называлась точно так же? Всерьез уверял, что Щусев с Кардановым крупно чего-то напутали. Когда же принесли ему первый том из Полного собрания сочинений и показали текст, то он и вовсе обескуражил, отечески этак подрезюмировал, явно закрывая тему: «Ну, знаете ли, это все несерьезно».
А если говорить серьезно, то очень быстро ребята увидели, что все делается помимо них, и не сегодня-завтра им и вообще могут предложить не беспокоиться. И чего им уже было беспокоиться? Все это уже стало не их делом, не их руками вращающимся. И когда один и второй, а там третий и четвертый перестали появляться на репетициях, что мог сказать им Витя? Щусев же, тот и вовсе почти и не заметил, как истлела на корню их театральная затея, ибо заключал он сам в себе свой собственный театр одного актера.
От Щусева и его стихов вообще протянулась некоторая цепочка в кардановской биографии.
В доме на Садово-Кудринской, почти посередине между гостиницей «Пекин» и Планетарием, в библиотеке имени Николая Островского проходило обсуждение молодежных повестей маститого прозаика Ледогорова. Ледогоров, воистину как величавый айсберг, покойно возвышался в президиуме, покойно слушая вступительное слово заведующей библиотеки, а затем насквозь юное чириканье насквозь запрограммированных девиц, видимо, из общественного актива библиотеки, судя по доверительно покровительственной интонации, с которой объявляла их заведующая, – а сейчас выступит Вера такая-то, или – теперь послушаем Наденьку этакую. Девицы одна за другой бодро продекламировали, что молодежи очень нужны повести Ледогорова, что они сильно помогают в выборе правильного жизненного пути, что образ лесоруба Коли замечателен, а бригадира сплавщиков Угрюмова – отвратителен, ну и так далее. Обсуждение плавно катилось по накатанной колее «мероприятия», и Ледогоров вальяжно откидывался на стуле, вполоборота поглядывая на небольшой – рядов на десять – зальчик и на сидящих в нем как на вполне освоенную территорию, то вдруг задумывался, как бы зачарованный очередным чириканием, то вдруг порывно наклонялся к сидящему рядом с ним в президиуме еще более маститому, чем он, можно даже сказать, широко известному поэту-песеннику, пришедшему на обсуждение Ледогорова, видимо, на правах его хорошего приятеля.
Ребята на это обсуждение, собственно, и попали именно с подачи этого поэта. Недели две назад они зашли на одно похожее мероприятие в Центральную городскую библиотеку имени Некрасова, там выступали несколько поэтов и даже один из той восходящей обоймы, которую имел в виду их лидер в знаменитых строках: «Нас мало, нас, может быть, четверо, и все-таки нас большинство». В кулуарах подошли Карданов и Петропавловский к маститому поэту-песеннику – почему именно к нему? Да просто потому, что оказался рядом, а тех, из молодежной обоймы, как ветром сдуло, и обратились к нему с пламенными упреками по поводу последнего сборника «День поэзии». Развернули громадного формата фолиант и показали и одно, и другое, и третье абсолютно беспомощные и невыразительные стихотворения. И потребовали у песенника как у старшего товарища, как у непосредственно причастного – его фамилия значилась в составе редколлегии сборника – и потому разделявшего ответственность, ответа и разъяснений: как могло получиться, что такое стихоплетство проникло в сборник и могло быть напечатано? Тогда они вполне искренне считали печатание слабых стихов явлением не массовидным и обыденным, а чем-то экстраординарным, чуть ли не потрясением основ, событием, которое требовало немедленного отпора, принципиальной оценки и опровержения. «Как ты теперь сможешь своим в кружке толковать о каких-то тонкостях стихосложения, – говорил, например, Витя Саше Петропавловскому, – когда они могут прочесть такое? Какие тут аллитерации или диссонансы, когда просто шлеп-шлеп – и «танки наши быстры»? Они, конечно, пребывали тогда в поре, когда им были внове «все впечатленья бытия», чем и объяснялась мгновенная реакция и готовность ставить вопросы ребром. И поэт-песенник, надо сказать, уловил это их состояние, поддался на взволнованность тона, и хотя по существу вопроса отделался отговорками типа: «Ну да, это, конечно, слабовато, но, знаете, при том количестве рукописей, которое пришлось нам в редколлегии просматривать, ну, проскочило, конечно, и несколько слабеньких…» Но все-таки пошел на контакт, порасспросил, не пишут ли они сами и тому подобное.
– Да вот, кстати, не хотите ли прийти на обсуждение повестей Ледогорова? – указал он ребятам на стоящего рядом с ним импозантного мужчину. Ребята пообещали прочесть сборник повестей и выступить на обсуждении, причем тут же и предупредили, что выскажут свое мнение начистоту.
– Непременно, непременно, – пророкотал поэт, похлопывая друга-прозаика по плечу, – вы ему спуска не давайте, да ему и интересно мнение молодежи.
Ну вот они спуску и не дали. Они ведь всё тогда принимали один к одному. После девиц из актива выступил сначала Карданов и обратил внимание аудитории на слабость стиля обсуждаемых повестей, на слабо или вовсе нехудожественный язык, состоящий почти сплошь из штампов. Заявил он об этом ершистым, даже и с налетом сенсационности тоном, однако вслед за тем вполне уже деловито взял книгу, да и стал перечислять буквально десятки примеров этой самой штампованности. А вслед за ним вышел из заднего ряда Петропавловский и тоже вполне элементарно показал, что лесоруб Коля вовсе даже не наследник, как тут утверждалось, славного Павки Корчагина, а паренек вполне серый, если не сказать примитивный, и, что чрезвычайно ясно, эта его примитивность видна из его незамысловатых отношений с поварихой бригады Варварой.
Ледогоров пыхтел и крякал, вращая даже глазами в сторону песенного друга, вот, мол, наприглашал, вот теперь и хлебай. Впрочем, хлебать-то приходилось именно ему, Ледогорову. А что ему еще оставалось делать? В данной конкретной обстановке – ничего.
Но через месяц последовал ответный удар.
Позиция сложилась вполне симметричная, правда, с переменой цветов. Состоялось чтение Щусева, и притом не на открытой площадке, а в Доме политпросвета, недалеко от площади Пушкина. Вечер пробил, как всегда, Карданов, и удалось ему заполучить это помещение потому, что Дом находился рядом с Театром имени Ленинского комсомола, а при театре действовала творческая мастерская с некоторым театральным и общехудожественным уклоном, и вот эта студия и проводила иногда свои занятия по договоренности в свободных помещениях.
Формально Виктор в состав студии не входил, но ее руководство – молодые все ребята – числило его среди отцов-основателей и с энтузиазмом, на котором все ведь тогда у них и держалось, приняло его идею об организации вечера Щусева.
Щусев сначала прочел – и, как всегда, превосходно, – историко-философскую поэму о зарождении государственности и о первых государствах, начиная с Урарту и Вавилона. Кончил поэму, и как ток выключили, под напряжением которого сидели, не шелохнувшись, слушатели. Чуть некоторый только вздох прошелся по залу, не до обсуждения еще было, ожидали, что Гена продолжит еще читать и читать. Но попросил слова и сам тут же и взял поэт-песенник, друг Ледогорова, недаром, знать, называвший себя нестареющим комсомольцем. Афиш-то никаких об этом вечере не выпускалось, но, значит, имелись у него свои каналы информации о молодежных вечерах, держал, значит, руку на пульсе, не только прознал о чтении, но и прийти не поленился.