Текст книги "Молчаливое море"
Автор книги: Александр Плотников
Жанры:
Морские приключения
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 17 страниц)
Глава 11
«В этот раз мне чертовски хотелось выиграть поединок у Вялкова. Нет, не из мелочного честолюбия. Просто мне хотелось доказать ему, что ни в какой академии ума не добавляют. И я решил противопоставить расчетливой академической тактике свою, доморощенную, основанную на дерзком риске. Прорваться там, где меньше всего ждут, нанести удар и уйти незамеченным – таков был мой план. А если обнаружат – закатать такие заячьи петли по курсу и глубине, чтобы там, наверху, у операторов глаза полезли на лоб от удивления!,.»
Заход в бухту требует от командира хорошего навыка. С обеих сторон входного фарватера подстерегают лодку опасности. Направо турецким ятаганом выгнулась песчаная коса, налево – каменная банка. Чуть зазевался – либо на мели, либо днищем на камень, как на доковый стапель. И то, и другое здесь уже случалось. Повреждений немного, а стыдобищи – на всю жизнь.
Черная, дегтярная вода лениво расплескивается под форштевнем «тридцатки». Впереди уже темнеют редкие зубья причалов. Костров направляет лодку под углом к одному из них. Старается вовремя застопорить машины, чтобы матросам швартовых команд не пришлось натужить пупы, подтягивая на капроновых канатах тысячетонную махину.
– Быстрее трап! – торопит Костров суетящихся внизу людей, а взгляд его прикован к желтым пятнам автомобильных фар, которые щурятся на дороге от штаба.
Адмиральская «Волга» круто разворачивается возле причала.
– Почему опоздали со временем нанесения удара? – без предисловия спрашивает Мирский.
– Устраняли поломку в схеме стрельбы, товарищ адмирал, – запинаясь, докладывает Костров.
– Что за поломка?
– Сгорел трансформаторный блок.
Адмирал нахмурился.
– Причина?
– Ошибка оператора, товарищ адмирал. Поторопился включить высокое напряжение...
– Кто виновник аварии?
– Я, товарищ адмирал.
– Вы – само собой. А кто спалил блок?
– Виноват лично я, – твердо повторяет Костров. – Моим приказанием за пульт был посажен ученик.
– Вы что, первый день на флоте, товарищ капитан третьего ранга? – не сулящим ничего доброго голосом спрашивает Мирский.
– Не первый, товарищ адмирал...
– Хорошо, командир, – после многозначительной паузы говорит адмирал. – Прибудете ко мне в девять с подробным докладом.
– Есть, товарищ адмирал!
Машину провожает дежурный по соединению Камеев. Когда шум мотора затихает вдали, он подходит к Кострову.
– Что у тебя стряслось, Владимирыч? – сочувственно спрашивает он.
Костров рассказывает ему о случившемся в море.
– Погоди! – нетерпеливо перебивает его Камеев. – Тебе полагалось прорывать охранение, а не стрелять!
– Я задействовал весь комплекс по-боевому.
– Перестарался, значит? Вот и расшиб лоб!
– Не привык я людей расхолаживать.
– Самым лучшим захотел быть! Но для этого одного гонора мало, нужно еще и пуд соли съесть...
– А как вы считаете, Вячеслав Георгиевич, что лучше: пятерка в простых условиях или тройка в сложных? – вопросом останавливает его Костров.
– Самое умное – это не лезть на рожон, – отвечает ему Камеев. – Этого вы, молодые, никак понять не можете. Вам кажется, что вокруг вас весь земной шар вертится, вот вы и бросаетесь, как бодливые бычки, на все, что вам по дороге попадется. До тех пор пока вам рога не обломают!
– А что же, по-вашему, жить надо по устоявшимся канонам? А если каноны эти уже шаблоном стали, тормозом на пути развития военной науки?
– Ну давай, давай, ниспровергай авторитеты! – насмешливо улыбается Камеев. – А мы будем жить потихонечку, как Фома Корн.
– Какой Фома? – переспрашивает Костров.
– Да был такой англичанин, который прожил двести лет и пережил двенадцать королей. А я уже с четвертым командиром служу...
Светает. Над свинцово-серой водой тянутся клочья сизого тумана. В его разводьях темнеет неподвижная туша буксира. А из горла бухты доносится громкое сопение и частые всплески воды. Дельфины загнали сюда косяк ставриды и кормятся, зажав ошалевшую рыбу в узком колене между скал.
«Вот и меня сожрут теперь с потрохами», – невесело усмехается Костров. Скользя на галечных осыпях, он пробирается к воде. Садится на шероховатый валун, которому намыливает бока прибой. На этом камне Костров встречает восход солнца.
В назначенный час он отворяет двойные, обитые коричневым дерматином двери адмиральского кабинета.
– Входите, – не поворачивая головы, откликается Мирский.
– Капитан третьего ранга Костров прибыл по вашему...
– Подождите минутку.
Командир соединения не спешит. Читает какие-то бумаги, ставя на каждой короткую резолюцию. Подпись у него отработанная, с властным хвостатым росчерком.
Костров стоит, держа руки по швам, смотрит на землистое, иссеченное морщинами лицо адмирала, на синюю пульсирующую жилку возле его виска.
– Я вас слушаю, командир, – наконец поднимает голову от папки с бумагами Мирский.
– Вы мне приказали доложить, почему за ответственным пультом оказался необученный матрос... – начинает говорить Костров, но адмирал обрывает его на половине фразы.
– Погодите. Давайте все по порядку. Сначала доложите тактический замысел и ваши действия. Надеюсь, вы захватили кальку маневрирования и вахтенный журнал?
– Так точно, товарищ адмирал.
– Дайте мне. Так... Любопытно! – восклицает Мирский, слушая Кострова и придерживая короткими, корявыми пальцами кальку. – Вот почему вы так неожиданно всплыли...
– Собственно говоря, товарищ адмирал, этот вариант предложил мой старший помощник, капитан третьего ранга Левченко.
– Ну что ж, командир, – подытоживает доклад комдив. – Задача вами выполнена грамотно и, если бы не этот досадный промах со схемой, вполне заслуживала отличной оценки. Так почему же вы посадили за пульт ученика? – прищуривается он.
Костров, перескакивая с одного на другое, сбивчиво рассказывает о Лапине.
– Понимаете, товарищ адмирал, мне думалось, что ответственность заставит его подтянуться.
– Все это верно, командир, – говорит Мирский. – Только очень уж неудачный момент выбрали вы для воспитательного эксперимента. И вообще, мне известно о других ваших, мягко говоря, странностях. Говорят, вы очень много самостоятельности даете вахтенным офицерам. Как бы и с кем-нибудь из них не случилось подобного...
– Но я в них уверен, товарищ адмирал.
– А уверены ли они в себе?
– Они уже старшие лейтенанты и капитан-лейтенанты! В их званиях Головнин, Крузенштерн, Лисянский новые материки открывали...
– Эк вы куда махнули! В прошедший век! В ту пору техника была не та, что сейчас.
– Но ведь теперь и люди другие, товарищ адмирал!
Из записок Кострова
В тот день я проснулся рано, с предчувствием какого– то изменения. Глянув в окно, понял: зима! Снежок прихорошил расхлябанную за осень деревенскую улицу. Она была как невеста в подвенечном платье, и лишь посередине чернела свежая колея.
– Знатный морозец, Шуренька. Ядреный! – сказала мама. Следом за ней в избу вломились синие клубы холода. – На мокрую землю пал снег, быть, знать, в следующем году урожаю.
– Где наша «тулка», мам? – спросил я и, охваченный азартом, закружился по комнате. – Ты не помнишь, сохранились ли запыжеванные патроны?
– Чего ты загоношился, шальной? – ласково урезонивала меня мама, занимаясь привычным бабьим делом: разливая по кринкам удой. – Тебе докторша велела дома сидеть. Да и зайца ноне за семь верст не сыщешь, охотников страсть сколько развелось. Даже девки и те патроны жгут.
– Зайцы мне не нужны, мама, – приласкал я ее, обняв за шею. – Тайгой захотелось по первопутку пройтись... Слушай, мам, – соображал я. – Чем сейчас на молочной ферме занимаются?
– Колхознику делов завсегда хватает, – усмехнулась мама, – и в сезон, и после... Силосные ямы утепляют, скотину переводят в зимние стойла...
– Как бы сейчас Ольгу из дому высвистать? – вслух подумал я.
– У самой небось ноги есть, придует. – Мама как-то странно покосилась на меня и загремела чугунами в печи. Неужто она ревновала меня? Эх, матери, матери, больно вам уступать сыновей даже желанным невесткам!
Ольга заглянула к нам в восьмом часу утра. Была она в цигейковой шубе, на голове дымным облачком пуховый платок.
– Неловко отпрашиваться в будни, Шура, – сказала она. – Добро б еще с вечера, а то я на дальние коровники занаряжена.
– Представляю, какая сейчас красотища в кедровниках! Болотца ледком сковало, снежок на хвое едва держится. Торкнешь сосенку, и на тебя лавина снежная... Пять лет я нашей зимы не видал, соскучился по ней. – Я взглянул Оле в глаза и шепнул на ухо: – Мне ведь скоро уезжать...
Что-то дрогнуло в ее лице, она вскинула руки, будто платок поправить, и скороговоркой ответила:
– Хорошо, чуток обожди, Шура. Я только тетке Аграфене скажусь. Я мигом обернусь! – Она хлопнула калиткой.
Я отыскал на дне сундука патронташ. Из его гнезд торчали позеленевшие латунные гильзы. Несколько штук оказались заряженными, Я выбрал две самые закисшие, вставил в ружейные стволы. Вышел на крыльцо и, вскинув «тулку», салютнул дуплетом в рогожное зимнее небо. Собаки со всех концов села откликнулись на выстрелы радостным лаем.
Из двери пригона выглянула встревоженная мама.
– Ты чего балуешься, сын? – крикнула она. – Всю деревню всполошилі Вот оштрафует участковый, будешь знать, как во дворе палить...
– Пускай штрафует, мама! Не обеднеем. Это я патроны проверяю – не отсырели ли капсюли.
– Ступай за околицу и пали себе за милую душу, – для порядка поворчала мама, бросая на меня вовсе не сердитые взгляды.
Оля вернулась через полчаса. Забегала домой – переменить валенки на подшитые кожей лесоброды.
Мы пошли к бору прямиком через огороды. Этот путь выбрал я, угадав, что не хочется Оле идти проулком мимо своей избы.
Мягко проседала под ногами взрыхленная лопатами и не успевшая промерзнуть земля, кое-где на снегу пестрели плетенки заячьих следов. Знать, не права мама: до сих пор наведываются русаки в село полакомиться капустными кочерыжками.
На заокольной стороне Быстрянки мы с Олей постояли немного, полюбовались селом, которое отсюда было видно все, словно на печной заслонке. Зима породнила все избы. Засыпала снегом и добротные железные крыши, и прохудившиеся от времени тесовые. А изо всех труб вырастали прямые, высокие дымы, будто перед дальним плаванием поднимала пары бревенчатая эскадра.
Сравнение это показалось мне удачным, и я сказал о нем Оле.
– Ты просто бредишь своим морем, – вздохнула она. – И чем только оно тебя завлекло?
– Тем же, чем и ты! – воскликнул я. – Характером своим, гордым, непокорным...
– Я тебя всерьез спрашиваю, а ты мне балагурки...
– Я всерьез и отвечаю, Оленька. Знаешь, один из писателей-маринистов, Стивенсон, кажется, или наш Станюкович, не помню, сравнивал морскую романтику с неизлечимой болезнью. Только заболевают ею самые сильные, самые смелые люди. А разве я не сильный, разве я не смелый?! – Я подхватил ее па руки и кружил до тех пор, пока у самого не замельтешило в глазах.
– Ты сибирский медведь,– негромко рассмеялась она.
– Ага. Только не засоня, а шатун. Не удержать меня возле берлоги. Хочется весь свет обойти, людей посмотреть. Представь на минутку, Оля, огромный пустынный океан, ни дымка в нем, ни чайки... И вот через много-много дней на горизонте появляется земля. Давным-давно открытая, может, еще самим Магелланом. Но для тебя она загадочная, незнаемая! И пока ты не ступил на нее ногой – ты тоже Магеллан. Разве это не здорово, Олеся? Честное слово, если бы я не попал в моряки, то выучился бы хоть на паровозного машиниста. Ездил бы в Москву за песнями!
– Видишь, какие мы с тобой несхожие,– снова вздохнула она, – ты бродяга, а я домоседка. Мечтаю о своей маленькой хатке, сад возле нее хочу вырастить. И чтоб ты всегда был подле меня. Знал бы ты, как я ненавижу это твое море! По ночам заснуть не могу оттого, что оно в ушах у меня журчит...
– Под водой оно тихое, Олеся, молчаливое и холодное.
– Хоть тихое, хоть громкое, все одно оно для меня злой разлучник.
– Олеся, родная моя! А помнишь, как пели мы в тайге, у костра, песню о бригантине? Ты же любила ее: «Пьем за яростных, за непокорных, за презревших грошевой уют!..»
– Когда это было, – грустно усмехнулась она. – Была я в ту пору просто желторотой девчонкой...
– А теперь, Олеся? Неужто ты стала совсем другой?
– Теперь, говоришь? Теперь я узнала, почем каждый день жизни. Глянь, руки у меня красные, как гусиные лапы. Оттого что я ими сепаратор верчу. Куда уж мне с такими руками путешествовать!
– А я знаю, Олеся, стоит тебе только увидеть море, ты сама в него влюбишься и станешь настоящей морячкой!
– Ах, перестань, Шура! Не хочу я больше слышать о твоем море! – крикнула она и рванулась вперед. Серый платок замелькал в подрослом сосняке.
Я кинулся за нею вдогонку, стараясь ступать в ее следы. Есть в наших краях такое поверье: если долго пройдешь след в след за суженой, будешь с нею век вековать.
Настиг я ее не скоро. Сграбастал разгоряченную, запорошенную снегом, стал целовать ее щеки, губы. Она обмякла на моих руках.
– Оля, Оленька, Олеся моя! Я тебе все уши проторочил своей любовью, а ты ни разу не сказала, что любишь меня...
– Разве ты без того не понимаешь, Шура?
– Не хочу понимать! Хочу слышать, каждый день, каждый час!
Она прижалась ко мне, ласковая и вздрагивающая, просунула в рукава моего полушубка свои теплые руки.
– Родной мой, единственный, – едва слышно прошептала она.
Снегу на тропинках почти не было. Он осел на вершинах матерых, раскидистых деревьев. Кое-где на мшистой земле огневицей расползались кружева спелой морошки. Притомленная морозцем, она кровинками оттаивала во рту. Грозди оранжевых ягод сгибали ветки рябин. Гибкая нагая лиственница стыдливо прислонялась к корявому боку кедра.
Из дупла высунула пегую, любопытную мордашку белка. Я потянул из-за спины ружье.
– Оставь, Шура, – придержала ствол Оля. – Забыл, что ли: не охотятся здесь.
– Да я просто пугануть ее хотел, чтобы не подглядывала за нами.
– Сам ты тоже переменился,– усмехнулась Оля, опуская руку, – мудреный стал, непонятный...
Она уводила меня все дальше и дальше, и я послушно следовал за ней. Миновали кедровники, углубились в дикую тайгу. Я смотрел по сторонам, пытаясь признать знакомые места. Куда там! Заросли кедрачом когдатошние грибные поляны, скрошились кочки на посохших топях, обмелели, а может, пробили другие русла лесные ручьи. Время меняло лицо земли даже без помощи людей.
Мы прошли тропой через Кистеневскую падь. В детстве нам не позволяли ходить в тайгу дальше ее. Стращали лешим, злыми разбойниками. Сколько разочарований принес нам впоследствии родительский обман!
Заброшенное зимовье одиноко чернело на рыжем, глинистом бугре. Крыша избушки сбекренилась от старости, стены подперты толстыми жердями. Но ветхую постройку до сих пор берегли, в шишкобой ночуют здесь промысловики.
– Куда мы? – хотел спросить я, но Оля прижала мои губы ладонью.
Она сама отворила плотно пригнанную дверь. Внутри избы был нежилой дух, углы покрылись зеленоватой щетиной плесени. Давно, видать, не заглядывали сюда люди. Но стекла в окошке целы, подновлена каменка, а перед ее топкой оставлена вязанка дров. По таежному обычаю, постояльцы, уходя, заготовили топливо для следующих.
Я перешагнул порог избы и остановился в недоумении, а Оля обвила мою шею руками.
– Желанный мой, – прошептала она. – Как я буду тосковать одна...
Я поднял ее, полегчавшую, словно пушинка, и отнес на прикрытую запашистым сеном лежанку.
– Погоди, Шурок, – ласково отстранила она меня, – давай сперва в горнице приберем.
Еловой лапой она подмела пол, а я, нашарив в печурке коробок спичек, затопил каменку. Сухие поленья занялись разом, в избе мигом потеплело.
– Вот теперь все, как на свадьбе... – целуя меня, сказала Оля.
Глава 12
«В армии подражают тем, кого любят. Это извечная истина. Я не раз ловил себя на том, что подражаю своему первому командиру, Котсу. В моих командах появлялись его интонации, даже некоторые его словечки я невольно перенял. Ну и что же в этом плохого?
Ведь когда я терялся, прильнув к перископу,
И когда меня качка за душу брала,
Он меня не жалел, по плечу мне не хлопал,
Но суровость его мне поддержкой была...
Интересно, будет когда-нибудь кто-то подражать мне?..»
Не спится Кострову. Чуть забрезжило за окном, и он уже на ногах. Выкатывает из-под койки тяжелые гантели и отправляется на улицу. Двадцатиминутная зарядка, затем холодный душ, и получен запас бодрости на целые сутки.
Когда с полотенцем через плечо он возвращается в свою комнату, возле двери обнаруживает Геньку Лапина.
– Тебе чего? – растерянно спрашивает Костров.
– Я к вам, – отвечает матрос.
– Заходи...
Генька несмело переступает порог, мнет в ручищах бескозырку.
– Ну говори, зачем пришел. Я слушаю.
Но матрос продолжает молча уродовать пружинный каркас бескозырки.
– Чего ты маешься? Говори.
– Вот чего, товарищ командир,– осмеливается матрос, – аварию-то я нарочно устроил. Со зла хватил реостатом на всю катушку...
– Врешь ты все, Генька, – недоверчиво усмехается Костров.
– А кто вас просил жалеть меня, как слепого кутенка? Может, не нужна мне вовсе ваша жалость!
На глазах его появляются слезы.
– Ну и дуралей ты, земляк, – покачивает головой Костров. – И шутки твои глупые. За такие шутки под трибунал отдают.
Пряча лицо, Генька мелко подрагивает плечами.
– Разрешите идти, товарищ командир? – с усилием выдавливает он.
– Погоди. Бери стул, садись, – жестом останавливает его Костров. – На-ка, выпей воды, – протягивает он стакан. – Ты ведь мне набрехал про аварию, Генька? – чуть погодя спрашивает он.
– Казнюсь я, дядя Саня,– едва слышно шепчет Генька. – Думаете, не знаю, сколько вы из-за меня горя хлебнули? А теперь, говорят, вас из-за меня с командиров снимут...
– Кто это говорит?– светлеет лицом Костров.– А ты, значит, выручать меня решил? Только напрасно ты за меня переживаешь, Генька. С моря меня никто снять не может. Хоть блокшив, но на мою долю достанется! А ты бы пошел ко мне на блокшив?
– Спасибо вам на добром слове, товарищ командир, – тихо отвечает матрос.
– Спасибом ты не отделаешься. Иди лучше и подумай, как дальше служить будешь. Хорошенько подумай...
В начале восьмого приходит с докладом Левченко.
– Новости есть, Юрий Сергеевич? – завизировав бумаги, спрашивает Костров.
–. Есть, и неприятные. Звонили комплектовщики, начальник штаба распорядился откомандировать матроса Лапина обратно на береговую базу.
Кострова ошеломляет это известие. Он медведем выбирается из-за стола, смахнув локтем папку с документами. Обида и злость подкатывают к сердцу. Как могли решить судьбу человека, даже не посоветовавшись с командиром? Костров понимает, что кто-то действовал за его спиной.
– Так готовить на Лапина документы? – справляется Левченко, подняв с пола разлетевшиеся листы.
– Погодите, старпом, – говорит Костров, хватая телефонную трубку. – Вы не заняты, Николай Артемьевич? Зайдите ко мне на минутку.
Тут же, словно только и ждал звонка, замполит появляется на пороге.
– Доброе утро, – с обычной улыбкой здоровается он. – Очередные неприятности? Догадываюсь какие, товарищ командир.
– Нельзя списывать Лапина! – обращаясь к обоим своим помощникам, говорит Костров. – Матрос только что был у меня. Сам пришел. Понимаете, сам пришел! Его теперь поддержать надо, а не бить обухом по голове!
– Я пытался убедить комплектовщиков в том, что мы через месяц-другой поставим Лапина на штат, – подает голос старпом. – Они говорят: ничего не можем поделать, приказ!
– Я сейчас же иду к начальнику политотдела, – поднимается Столяров. – Парня надо отстоять. И мы его непременно отстоим, товарищ командир!
Из записок Кострова
Я уезжал из дому перед самым закрытием навигации. На песчаных плесах Оби уже синели забереги. Навстречу пароходу плыла сала – крошево из свежего льда.
Тащил меня опять старенький «Абакан». Надсадно пыхтя и расплескивая колесами воду, он боролся с быстрым течением реки. Знакомого мне помощника почему-то не было. Я не стал узнавать, куда он подевался, мне думалось, что парню повезло, стал капитаном, принял под свое начало новый речной лайнер. Той осенью я всем подряд желал только хорошего.
До пристани в Борках я снова добрался на председателевом газике, но за рулем его сидел колхозный агроном Тимофей Спиридонович Костров. Ехал он в район по делам.
Мой однофамилец – второе лицо в колхозе. Правда, боевых наград у него поменьше, чем у председателя, зато с войны агроном пришел в офицерских погонах. И не зачванился – вышел в поле рядовым колхозником. Потом бригадирил до тех пор, пока не осилил заочно сельскохозяйственный институт. Стал первым в округе дипломированным специалистом. Пытались его забрать в район на завидную должность, но заупрямился Спиридоныч, наотрез отказался покидать Костры.
Агроном ехал не спеша, аккуратно притормаживая на колдобинах, часто оборачивался к нам с Олей.
– Неужто не жаль бросать родные места, племяш? – спрашивал он.
– Чего врать, Тимофей Спиридоныч,– признался я,– с моего сердца сейчас можно лыко драть...
– То-то и оно! Я, как тебе известно, не последним был в армии. Ротой командовал. Теперь наверняка бы в комбатах ходил, а может, и полк уже дали бы. Только дернул меня лукавый в сорок седьмом заявиться отпускником в Костры. Две недели всего погостевал, а вернулся в гарнизон и места себе найти не мог. Ностальгия заела. Смысл у этого мудреного словечка простой: тоска по родине. Полгода крепился, а после не выдержал и уволился в запас.
Может, и не сговаривались агроном с председателем, только дудели они в одну дудку.
– Вас, Тимофей Спиридоныч, война от крестьянства оторвала, – защищался я, – а я по призванию пошел в училище. Буду пахарем моря.
– А я вовсе тебя не корю, – через плечо глянул на меня агроном, – и советов не даю. Просто о себе рассказываю.
Оля молча слушала наши разговоры. Сидела она печальная, будто отрешенная от всего, и даже руку машинально выпрастывала из моих ладоней. Должно быть, в душе ее шла борьба, но я не замечал ни красноты ее век, ни обострившихся скул. Видно, и вправду счастье слепо, Все это я припомнил и осознал гораздо позднее.
Мы едва успели к отплытию. «Абакан» уже сердито сипел прохудившейся сиреной. Прощаться пришлось второпях. Зато я долго смотрел с кормы парохода на одинокую девичью фигурку, пока она не обратилась в темную точку на выбеленных инеем досках причала.
В Новосибирске я купил билет на самолет и через двое суток был на месте назначения.
Соединение подводных лодок стояло в продолговатой, как ложка без черенка, бухте с лесистыми берегами. Приземистые раскоряки-сосны подступали к самому морю. Говорят, что за них крепили швартовы первые пришедшие сюда корабли. Заслонившие горизонт горбатые сопки кудрявились запорошенной снегом порослью.
И сосны, и скованная синим льдом маленькая речушка так живо напомнили мне Костры, что я сошел на берег с захолонувшим сердцем. Но осмотрелся и понял свою ошибку. Слишком в дальнем родстве были таежные красавицы Приобья со здешними деревьями. Злые океанские ветры скрутили узлами их ветви, покорежили стволы. На земле возле их корневищ ни мха, ни можжевельника, только охает под снегом хрусткая галька.
Хозяевами здешней яловой, каменистой земли были испокон веку одни рыбаки. Поселок ближнего рыбокомбината маячил на горушке верстах в пяти от военного городка. Иногда под гору спускались крикливые рыбачки, разыскивая своих тощих, висломордых свиней.
Меня поселили на плавказарме – трофейном японском транспорте, который, как и всё в этих краях, назывался озорно и непонятно: «Черная Ляля». Под бортом ПКЗ, среди других подводных лодок, стоял и мой минзаг.
– Добро пожаловать, самый младший! – такими словами встретил меня командир, капитан второго ранга Котс.
«Как он помещается в отсеке?» – глянув на него, мысленно удивился я. Со своими ста восьмьюдесятью сантиметрами я был чуть повыше командирского плеча. Котс обласкал меня взглядом светло-голубых глаз, пригласил сесть. Он напомнил мне доброго великана из арабских сказок.
По наивности я пропустил мимо ушей обращение «самый младший», но оказалось, что за ним кроется многое. И стояночные наряды – «через день на ремень», и должность заведующего офицерской кают-компанией. Все это было внештатным приложением к моим обязанностям и называлось у Котса «проверкой на герметичность».
Меня предупредили, чтобы я, не приведи бог, не начал роптать вслух. Это влекло за собой еще одну новую, дополнительную нагрузку.
Командир часто заглядывал ко мне в мой минный отсек и, выслушав мой доклад, как бы невзначай осведомлялся:
– Ну как, осваиваетесь, самый младший? Суток вам хватает?
– Так точно, товарищ капитан второго ранга! – бодро отвечал я. – Даже на сон остается, – хотя у самого от недосыпания трещала голова.
– Вы уже за то молодец, – приободрял меня Котс,– что рук себе раньше времени не связали. А то нынешние марсофлоты, едва вылупятся из гнезда, и сразу в загс. После заявляются в часть с семьями и хозяйством... Разве пойдет им служба на ум! Еще и не плавали, а пора в док становиться – корма ракушками обросла!
Командир возмущенно фыркал, а я отворачивался в сторону, чтобы не показать предательски рдеющее лицо.








