355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Николюкин » Розанов » Текст книги (страница 5)
Розанов
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 03:07

Текст книги "Розанов"


Автор книги: Александр Николюкин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 39 страниц)

Магия некрасовского стиха зачаровывала Розанова. «Некрасову как-то удалось дать „стиль всей Руси“… Стиль ее – народной, первобытной, почти дохристианской… Стиль этой глыбы неустроенной, этой силушки, этого таланта»:

 
Холодно, странничек, холодно,
Голодно, странничек, голодно.
 

Некрасов виделся Розанову вне литературы, вдали от нее: «Он – будто зверь, бродящий по окраине города в темной ночи и щелкающий зубами на город. И к утру – причесался, прилизался и вошел в город, но с ночным чувством: сел за стол и начал играть в карты, взял перо и начал писать стихи».

Последнюю статью о Некрасове, посвященную его письмам, Розанов закончил знаменательными словами: «О Некрасове будут еще много, очень много писать» [60]60
  Ветлугин В. Из подробностей о Некрасове // Колокол. 1916. 19 марта.


[Закрыть]
. И, как всегда, оказался прав.

Некрасов не был единственным кумиром нижегородских гимназистов. В умонастроениях гимназистов царила «писаревщина», и ученики даже в разговорах старались подражать слогу Писарева. Увлечение Писаревым, начавшееся у Розанова еще в Симбирске, к тому времени прошло. Однажды в шестом классе он пришел к своему товарищу в гости, увидел у него том Писарева и захотел перечитать. Но все писаревские мысли и самое изложение показались ему до того скучными и ненужными, что с этого дня он как бы забыл, что существует Писарев.

В седьмом классе гимназии Василий стал читать переводы английского философа-позитивиста Герберта Спенсера («Воспитание умственное, нравственное и физическое») и был поражен глупостью автора – самой души авторской, а не только глупостью отдельных мыслей. «Он с первой же страницы как бы читает лекцию какой-то глупой, воображаемой им мамаше, хотя я убежден, что все английские леди гораздо умнее его. Эту мамашу он наделяет всеми глупыми качествами, какие вообразил себе, т. е. какие есть у него и каких вовсе нет у англичанок. Ей он читает наставления, подняв кверху указательный перст. Меня все время (гимназистом!) душил вопрос: „Как он смеет! Как он смеет!“ Еще ничего в то время не зная, я уголком глаза и, наконец, здравым смыслом (гимназиста!) видел, чувствовал, знал, что измученные и потрепанные матери все-таки страдают о своих детях, тогда как этот болван ни о чем не страдал» (116).

Спенсер поучал, что не надо останавливать детей – пусть дойдут до последствий своих неверных мыслей и вредных желаний, и тогда, ощутя ошибку и боль от вреда, – вернутся назад. И это будет прочное воспитание. Например, если ребенок тянется к огню, – то пусть и обожжет палец. В связи с этим Розанов вспоминает: «Да, мое любимое занятие от 6-ти до 8-ми лет было следующее: подойдя к догорающей лежанке, т. е. когда ½ дров – уже уголь и она вся пылает, раскалена и красна, – я, вытащив из-за пояса рубашонку (розовая с крапинками, ситцевая), устраивал парус. Именно – поддерживая зубами верхний край, я пальцами рук крепко держал нижние углы паруса и закрывал, почти вплотную, отверстие печи. Немедленно красивой дугой она втягивалась туда. Как сейчас, вижу ее: раскалена, и когда я отодвигался и парус, падая, касался груди и живота, – он жег кожу. Степень раскаленности и красота дуги меня и привлекали. Мне в голову не приходило, что она может сразу вся вспыхнуть, что я стоял на краю смерти. Я был уверен, что зажигается „все от огня“, а не от жару и что нельзя зажечь рубашку иначе, как „поднеся к ней зажженную спичку“: „таков есть один способ горения“. И любил я всегда это делать, когда в комнате один бывал, в какой-то созерцательности. Однако от нетерпения уже и при мамаше начал делать „первые шаги“ паруса. Всегда усталая и не замечая нас, – она мне не объяснила опасности, если это увеличить. А по Спенсеру, „и не надо было объяснять“, пока я сгорю».

И Розанов дает обет не иметь ничего общего с позитивистами, такими, как Г. Спенсер и ему подобные: «Никогда моя нога не будет на одном полу с позитивистами, никогда! никогда. – И никогда я не хочу с ними дышать воздухом одной комнаты!» (79).

Особенно отталкивало Розанова бездушие позитивизма, который он называл «философским мавзолеем над умирающим человечеством»: «Возможно ли, чтобы позитивист заплакал? Так же странно представить себе, как что „корова поехала верхом на кирасире“. И это кончает разговоры с ним. Расстаюсь с ним вечным расставанием» (110). И отсюда литературный вывод: «Души в вас нет, господа: и не выходит литературы» (168).

В нижегородской гимназии началась любовь и привязанность на всю жизнь Розанова к Достоевскому. Именно в те годы он стал для него «родным» и «своим». В шестом классе, взяв на рождественские каникулы «Преступление и наказание», Василий решил ознакомиться с Достоевским для образовательной «исправности». Вот как он позднее вспоминал ту памятную ночь с 23 на 24 декабря 1875 года: «Помню этот вечер, накануне сочельника, когда, улегшись аккуратно после вечернего чая в кровать, я решил „кейфовать“ за романом. Прошла вся долгая зимняя ночь, забрезжило позднее декабрьское утро: вошла кухарка с дровами (утром) затопить печь. Тут только я задул лампу и заснул. И никогда потом нервно не утомлялменя (как я слыхал жалобы) Достоевский. Всего более привлекало в нем отсутствие литературных манер, литературной предвзятости, „подготовления“, что ли, или „освещения“. От этого я читал его как бы записную книжку свою. Никогда ничего непонятного я в нем не находил. Вместе с тем, что он „все понимает“, все видит и ничего не обходит молчанием, уловкою, – меня в высшей степени к нему привлекало» [61]61
  Розанов В. В. Из переписки К. Н. Леонтьева // Русский вестник. 1903. № 4. С. 650–651.


[Закрыть]
. Но подлинное глубокое понимание Достоевского было еще впереди.

На всю жизнь сохранились у Розанова добрые воспоминания о нижегородских друзьях-гимназистах. Среди них был Костя Кудрявцев, исключенный из гимназии «за неуспевание». Двенадцать его писем Розанов включил во второй короб своих «Опавших листьев», предпослав им такую характеристику своего приятеля:

«У Кости Кудрявцева директор (Садоков) спросил на переэкзаменовке:

– Скажите, чт овы знаете о кум?

Костя был толстомордый (особая лепка лица), волосы ежом, взгляд дерзкий и наглый. А душа нежная. Улыбнулся и отвечает:

– Ничего не знаю.

– Садитесь. Довольно.

И поставил ему единицу. Костя мне с отчаянием говорил (я ждал у дверей):

– Подлец он этакий: скажи он мне квум– и я бы ответил. О квумтри страницы у Кремера (грамматика). Он, черт этакий, выговорил – кум! (есть право и так выговаривать, но им не пользуются). Я подумал: „ кум! – предлог с“; что же об нем отвечать, кроме того, что – „с творительным“?…но это – до того „само собой разумеется“, что я счел позорным отвечать для пятого класса.

И исключили. В тот час у него умер и отец. Он поступил на службу (чтобы поддержать мать с детьми), – сперва в полицейское управление, – и писал мне отчаянные письма („Вася, думали ли мы, что придется служить в проклятой полиции“), потом – на почту, и „теперь работаю в сортировочной“ (сортировка писем по городам)… Да, он кум не знал: но он был ловок, силен, умен, тактичен „во всяких делах мира“. А как греб на лодке! а как – потихоньку – пил пиво и играл на биллиарде! И читал запоем. Где этот милый товарищ?!» (246).

Читая корректуру «Опавших листьев», где печатались письма Кости Кудрявцева, Розанов записывает для «Мимолетного»: «Я вижу, до чего был хуже, „несноснее“ своих товарищей. Я был именно „несносный“, с занозиной, царапающийся, ругающийся. Это – отвратительно, и в тайне – в том лишь оправдание, что я их чрезвычайно любил и донес до старости память о них. Это определенное хорошее во мне» [62]62
  Розанов В. В. Собр. соч. Мимолетное. С. 62.


[Закрыть]
.

Среди ближайших друзей Розанова в гимназии были Стася Неловицкий и Владимир Алексеевский (сохранилась их фотография втроем). По наблюдению Розанова, Стася всегда был в задумчивости. Сын инженера. Мать – худенькая, еле бегала на исповедь, а дома – молчалива. Кроме Стаей 15 лет в семье была еще сестра Зося 9 лет.

Раз у Алексеевских, вспоминает Розанов, жгли магниеву нитку. Были все Неловицкие. Должно быть, была елка. Зося стояла, опершись локтем на стол. «Я смотрел на нее: и мне казалось, такой точеной красоты(„как из слоновой кости“) я и потом никогда не видал» [63]63
  Там же. С. 64.


[Закрыть]
.

От нее Розанов услыхал первое польское слово: «почтов его». Стася молча подал ей почтовой бумаги, и она вышла. Розанов догадался, что значит «почтов его». Стася с ней не разговаривал, презирал (девчонка). Притом она не интересовалась наукой. Стася же весь ушел в познание природы, читал «Восемьдесят тысяч верст под водой» Жюля Верна – роман только что был переведен на русский язык Марко Вовчок. Розанов вспоминает, как однажды Стаська сказал:

– Немо.

– Что? (я).

– Немо.

– Что??!!

Он сжал таинственно губы, отвернулся и пошел задумчиво вперед. На другой день:

– НЕМО.

– Да чт о, говори?!

– Под водой.

– Под водой??

– Ты дурак (он).

– Не понимаю.

Комната Стаей вся пропахла квасцами, соляной кислотой, наполнена стеклянными трубками и блюдечками «для выпаривания». В паяльную трубку попеременно дули Стася и Розанов. Но во всем этом опытнее был Алексеевский. У него была уже серная кислота, азотная кислота и минералы. Розанов продолжает:

«У меня минералов было больше всех. Не скрою: часть их я поворовал в гимназии (тогда уже „естественная история“ была прекращена, а „коллекция“ – шкаф деревянный со стеклом, даже 2, кажется, шкафа – осталась). Так как мы восстановили естественные науки, то мне кажется, я даже невинно украл. „Выморочное имущество“, и бери кто хочет. Я откуда-то достал книг и, „оставленный без обеда“ за лень, – распорядился.

Мы разделили естественные науки: Стася взял физику, Алексеевский – химию, я – минералогию с кристаллографией, геологию и палеонтологию. Клянусь Богом – до сих пор кое-что удержалось. Кое-что полезное, нужное, принесшее мне пользу в литературной и философской жизни… С Лагранжем „я не нашел Бога в природе“».

Среди любимых книг того времени были «Биографии знаменитых астрономов, физиков и геометров» Франсуа Араго, «Популярная астрономия» Джона Гершеля, «Геологическое доказательство древности человека» Чарлза Лайеля, «Физиологические письма» Карла Фохта. Все это было прочитано, изучено, влюблено, говорит Розанов (в отличие от последующих поколений гимназистов и школьников, которые лишь «проходили» Гершеля и Лайеля). На этом «держалось» мировоззрение юного Розанова, и он с презрением смотрел на «наших классиков».

Гимназисты питали презрение ко всему русскому, вернее – ко всему «своему», «близкому», «здешнему», – и переменяли имена на чужие. Прочитав Бокля и Дрэпера, Розанов выбрал себе английское имя «Вильям». Симбирский приятель Розанова по фамилии Кропотов называл себя и подписывался: «Kropotini italio».

Гимназисты «набирались миросозерцания». К ним троим примкнул Петруша Поливанов (в дальнейшем народоволец, пробывший в заключении в Петропавловской и Шлиссельбургской крепостях 20 лет), – но не был прилежен. Костя Кудрявцев посмеивался издали. Остафьев «ничего не мог». Лишь эти трое были самыми развитыми гимназистами, «наукообразными».

В гимназии же Розанов «безумно полюбил» философию. «Самая интересная» (книги Джорджа Генри Льюиса и другие). И конечно, история, философия истории: в третьем – пятом классах – Бокль, в шестом – Бентам и Милль, в восьмом – «История возникновения и влияния рационализма в Европе» В. Э. Лекки. «Мы читали, изучали, составляли рефераты и прочитывали в общем собрании „нашей маленькой Академии“, – вспоминает Розанов. – Она была нисколько не хуже (теперь думаю) Петербургской с ее чиновниками и лестью высокопоставленным лицам („почетные академики“). У нас был энтузиазм, вера в науку и углубленное философское о ней размышление» [64]64
  Там же. С. 65.


[Закрыть]
.

В самой гимназии успехи Розанова были, как уже говорилось, весьма слабы, что не преминуло сказаться: он дважды оставался на второй год в том же классе и кончил гимназию лишь в 1878 году. Ему было 22 года. Уже в восьмом классе он должен был взять отсрочку воинской повинности, но никакого о том понятия не имел.

Вдруг дома спохватились: «Василий, сколько тебе лет? Иди скорее в Воинское присутствие». Василий пошел. Там старичок генерал. Взглянул на какую-то бумажонку, которую он ему подал, и начал кричать. Василий молчит, а тот еще кричит. Наконец говорит: «Подпишитесь задним числом». Василий подписался «задним числом», ничего не понимая. – «Смотрите же впредь… Прощайте», – сказал генерал и чуть ли даже руку не подал. Придя домой, рассказал брату Николаю, который был вместо отца. Он и говорит: «В Австрии, если, отправляя письмо, положить на него по ошибке или неведению марку низшего достоинства, чем следует, – то взыскивается с адресата в восемь раз стоимость недодачи. Также и в прочих штрафных случаях. У нас просто взыщут недодачу. И вот теперь этот случай: ведь можно принять за уклонение от воинской повинности, и тогда…» [65]65
  Там же. С. 234.


[Закрыть]

Василий не понял, что «тогда». Вспоминая этот случай из своей юности, Розанов прибавляет, что правительство у нас скорее лениво и неумело. Но оно не «зло», «коварно» или «выжимательно» («выжимают налоги»). Злоупотребления по части «перебрать чужую денежку» он впервые встретил в Петербурге среди лиц очень образованных, ученых и литературных. В провинции же «взять взятку» – сама мысль об этом представляет ужас. Такое впечатление осталось у Розанова от провинциальных чиновников, столь красочно изображенных Гоголем взяточниками.

В гимназии же, когда Розанову было 18 лет, зародилась его первая любовь – к учительнице музыки Юлии Каменской: «Это был прекрасный роман, ни от кого не скрытый. Я был в VII классе гимназии. Мы чудно читали с нею Монтескье, Бентама и немного „шалили“ (256). Ей было 19 лет, но она заболела, пошла горлом кровь, и родители увезли ее летом 1877 года в деревню Ключицы Нижегородской губернии».

Сохранились копии писем Юлии, снятые рукой Василия Васильевича. В одном из них, 18 февраля 1876 года, она пишет: «Не можешь ли ты прийти сегодня, это будет удобно. Мы будем одни, а завтра приедет моя мать. Милый мой, все, кто узнал мою любовь к тебе, – все восстали против нее, т. е. все, кому успела разблаговестить Анна; если бы ты только знал, какая у меня накопилась против всех злоба – ужасно! Не знаю, на горе или на радость мы сошлись с тобою, только теперь-то я знаю, что люблю тебя. Вся твоя Юля. Пишу на уроке. Я тебя буду ждать в пять часов. Ответь или приходи» [66]66
  ГЛМ. Ф. 362. Ед. хр. 69. Л. 1.


[Закрыть]
.

Получив летом 1876 года «кислое» письмо Розанова, его друг Кудрявцев иронично вопрошает: «Разве quasi-вдовушка уехала из Нижнего? или твоя симпатичная amante изменила тебе, что люди опять начинают казаться тебе „копошащимися“ червяками и собственное твое я чуть-чуть не разлетается мыльным пузырем? Не подумай, милый Вася, что я смеюсь над тобой, но мне, честное слово, самому до крайности жалко тебя и горько за состояние твоего духа…» (256).

Память о первой любви осталась в душе Розанова: «Милые, милые люди: сколько вас, прекрасных, я встретил на своем пути. По времени первая – Юлия. Проста, самоотверженна» (51).

Глава третья МОСКОВСКИЙ УНИВЕРСИТЕТ. АПОЛЛИНАРИЯ СУСЛОВА

1 июня 1878 года Розанов получил в Нижегородской гимназии аттестат зрелости, в котором были выставлены отметки: Закон Божий – 4, русский язык и словесность – 3, логика – 4, латинский язык – 3, греческий язык – 3, математика – 3, физика – 3, история – 4, география – 3, французский язык – 3.

По этому далеко не блестящему аттестату он был 1 августа того же года принят в число студентов Московского императорского университета, где через четыре года получил аттестат, что окончил курс по историко-филологическому факультету и определением Университетского совета утвержден в степени кандидата.

Однако мечта об университете, выношенная на берегах Волги, обернулась обманом. Розанов рассказывает об этой мечте юности: «Мы все были теоретиками и мечтателями с ранней школьной скамьи. Средняя школа для нас проносилась, как в тумане, и мы все смотрели, из разных захолустных уголков России, в ту неопределенную даль, где для нас и было только одно – сияние милого, обвеянного мечтами, нас ожидавшего университета. Собственно, только эта поэзия ожидания и согревала нас в те ранние годы, и ничем учитель не мог так привязать к себе и заинтересовать в классе, как рассказав что-нибудь о годах своего университетского учения – какие бывают профессора, что они читают, какой они имеют вид, наконец. Мы уже во многом были серьезны, но если в чем были дети, со всей поэзией детства, со всею нескрываемою и нас не смущавшею наивностью, так именно в этом ожидании, в этих усилиях представить людей, занятых только наукой, т. е. изысканием истины, и совершенно непохожих на всех окружавших нас, которые нам наскучили, которых мы часто не любили и не уважали. Помню эти долгие, уединенные прогулки по нагорному берегу Волги, с определением по положению солнца того направления, где был университетский город и куда вот уже скоро умчит поезд и… тогда начнется совсем, совсем другое» [67]67
  Розанов В. В. Собр. соч. Легенда о Великом инквизиторе… С. 163.


[Закрыть]
.

Но ничего другого не было. Все было обманом воспоминаний школьных учителей. Розанова поразила прагматическая методология, господствовавшая в преподавании. Было чтение разных вещей о разных предметах, но не было науки в смысле теории. Даже и мысли о возможности теоретического подхода нигде не было. Самые предметы наук как-то странно никого не интересовали. Интересовали книги, написанные об этих предметах, и репутации, создававшиеся на основе этих книг. В результате, говорит Розанов, «огромное множество островов, ни к чему не примыкающих», «просто рассказы об островах, которые давно скрылись под поверхностью воды. А мы ждали материка» [68]68
  Там же. С. 164.


[Закрыть]
.

Но Розанов застал еще старых профессоров, последних идеалистов 40-х годов. Один из них, оставшийся в его памяти на всю жизнь, крупнейший русский филолог Ф. И. Буслаев, сказал как-то: «По-моему, где профессор – там и университет». Продолжая эту мысль, Розанов говорил, что «выстроиться университету нельзя», как выстроили в те годы «Сибирский университет» в Томске: большое кирпичное здание с вывеской, но без профессоров и без студентов. В «университете» университету еще нужно зародиться: завестись чудакам-профессорам и всей студенческой братии сжиться, кого-нибудь похоронить и справить тризну. И тогда это будет университет.

Историю русского языка и литературы в Московском университете читали ректор Н. С. Тихонравов и Ф. И. Буслаев, историю всеобщей литературы – Алексей Николаевич Веселовский и Н. И. Стороженко, сравнительную грамматику индоевропейских языков – Ф. Ф. Фортунатов, всеобщую историю – В. И. Герье, П. Г. Виноградов, русскую историю – В. О. Ключевский, римские древности – И. В. Цветаев, Ф. Е. Корш, политическую экономию – А. И. Чупров, философию читал декан М. М. Троицкий. Кроме того, Розанов слушал лекции по церковной истории, богословию, теории и истории искусств, славянской филологии, греческим древностям, греческой и латинской литературе, санскриту, греческому и латинскому языкам.

На одном курсе с Розановым учились будущий глава партии кадетов П. Н. Милюков, историк М. К. Любавский. В последние годы жизни Розанов писал: «Какая радость, что наш выпуск в МОСКОВСКОМ университете дал трех СЫНОВ России: Любавский (М. Куз.), Н. Зайончковский, Вознесенский и я. Патриоты и несущие факел религии. Это хорошо и счастливое воспоминание, счастливая мысль» [69]69
  Розанов В. В. Собр. соч. Мимолетное. С. 67.


[Закрыть]
.

Первую зиму 1878/79 года Розанов квартировал в доме Сабуровой на Третьей Мещанской, конспектировал первый том «Римской истории» Т. Моммзена, весной готовился к экзамену у профессора Сергиевского по его книге «Апологетическое богословие». Вокруг в садах цвели вишни. Розанову же, только вступившему в университет, казалось, что все эти книги «нужно знать», независимо от того, «скучно» или «не скучно».

Дом был деревянный и довольно большой, старый, барский. Хозяйка – пожилая девушка, слушавшая в молодости (в 40-е годы) лекции Т. Н. Грановского в Московском университете. Впрочем, с ней Розанов познакомился в большом саду, окружившем дом, уже незадолго до выезда из этой квартиры, а раньше никогда не видал.

В восемь часов вечера в комнату студента подавался самовар, и Розанов заваривал ложечку чаю, с верхом. Прилежный изучатель римских древностей и богословия пропускал в себя стакан за стаканом с белым хлебом и к трем утра выпивал весь самовар: в стакане оставалась чуть-чуть подцвеченная вода: «Кронштадт виден», – как говорят о таком чае в Петербурге.

Половина дома была отдана немцам, у которых и поселился Розанов. Много лет спустя он вспоминал: «Пустили меня за очень дешевую плату в одну немецкую семью, – собственно, для того, чтобы я охранял хозяйку и ее маленькую дочь. Муж часто уезжал в долгие командировки, на месяц, на две недели, а раз даже на полгода. Не знавшая русского языка его „Frau“ могла бояться в большой и пустынной квартире. И вот, чтобы она не боялась или боялась меньше – пустили студента. Мне отведены были три комнаты наверху, из которых я занимал две, а третья стояла совсем пустая, с яблоками и вареньем „на зиму“. Хозяйка не говорила по-русски, кроме „здравствуйте“ и „прощайте“, я не говорил по-немецки, кроме „guten Morgen“ и „gute Nacht“; иногда, раз в две недели, раз в неделю, я спускался к ней вниз. Сяду около ее швейной машинки, на которой она вечно починяла белье. Так просидим с полчаса, даже с час. Затем рассмеемся, пожмем друг другу руку и разойдемся».

Она была еще молодая и добрая, эта «фрау Констанца», но недавний поклонник Юлии оставался к ней холоден: «Разумеется, мне и в голову не приходило ухаживать. И ни тогда, ни потом. Просто не могу представить себе: „ухаживать за чужой женой“; это то же, что воровать из кармана чужие платки, осложняя это дело чем-то вроде подделки векселя. Подделываешь „дружбу к дому, к мужу“, похищаешь величайшее его сокровище, устой жизни и счастья. „Кража со взломом“, „растрата казенных денег“… нет, это все меньше и слабее сравнительно с нарушением „покоя чужого дома“. Поразительно, что это у нас не судится, не судят. Конечно, я здесь не говорю о случаях несчастной семьи, где иногда любовь и „похищение“ есть только вывод из тюрьмы узника: дело героизма, свободы и рыцарства».

В университете Розанов был стипендиатом А. С. Хомякова, любил историю. Особенно запомнились ему лекции B. О. Ключевского, который после смерти в 1879 году C. М. Соловьева стал читать курс русской истории. Среди студентов прошел слух, что в большой словесной аудитории во втором этаже нового здания университета новый профессор, приглашенный из духовной академии Троице-Сергиевой лавры, будет читать первую пробную лекцию.

Аудитория была полна, пришло несколько профессоров университета, среди них знаменитый Герье. И вот неуклюжей, раскосой и торопливой походкой вошел новый профессор и не столько сел, сколько «уместился на кафедре», живя на ней, двигаясь, поворачиваясь и корпусом, и головой, и руками. «По аудитории пронесся резкий, тонкий, нам, студентам, показалось – почти дискант; но, конечно, дисканта не было: это был горловой голос, голос в высоком напряжении, при котором голосовые связки особенно дрожали» [70]70
  Варварин В. Около науки и университета (По поводу 30-летия ученой службы В. О. Ключевского) // Русское слово. 1909. 12 декабря.


[Закрыть]
.

Ни темы, ни хода мыслей «пробной лекции» Розанов не запомнил: «Меня заняло в ней другое: строение мысли, строение фразы как словесного предложения. Ничего подобного я не слыхал ни прежде, ни потом. Ключевский нередко останавливался (на мгновение), чтобы перестроить иначе уже произнесенную фразу и кончить ее так, как нужно было: в последнем завершении, в последнем чекане, к которому ни прибавить ничего нельзя было, ни убавить из него. Поэтому, когда фраза завершалась, – это была художественная, литературная фраза, которая могла сейчас же лечь под печатный станок. Медленно, с какой-то натугой, со страшной внутренней работой вам сейчас же на кафедре он „печатал“ слово, строки, предложения, всю характеристику лица или эпохи, давал ответ на вопрос или недоумение науки и ученых. Это было необыкновенно. Речь, им произнесенную, без поправок, без корректуры, без „просмотра автора“ – можно было помещать куда угодно: все было кончено и завершено, отделано последнею отделкою. За каждое слово и оттенок слова он мог бы судиться или стреляться на дуэли, – если бы это сколько-нибудь было вообразимо относительно его».

Ни на одного из университетских профессоров Ключевский не был похож. «Полная им противоположность», – свидетельствует Розанов. Чтение его было полно оттенков, нередко оно звучало тонкой и решительной иронией в отношении исторических лиц. Общий привкус его речи был шутливый, подсмеивающийся. И все это так просто и непретенциозно, как может быть только у старого преподавателя духовной академии.

Через две-три лекции Ключевского слушал уже весь факультет, всякий, кто мог. Он совершенно заслонил собою память о лекциях прежних историков – С. М. Соловьева и Н. А. Попова. «С ним хлынула в университет огромная русская волна; в университет, несколько европейский, несколько космополитический, несколько пресный и без определенного вкуса. И все это без вражды к кому-нибудь, к чему-нибудь…»

Розанов уподобляет Ключевского и его лекции некоей лиане, повилике, которая растет и ползет по старой русской стене, залезая своими «крючочками» во все ее щелочки, во все ее скважинки. И никто так, как он, не знает, не любит эти старые священные стены. «Русская порода, кусок драгоценной русской породы, в ее удачном куске, удачном отколе – вот Ключевский». И может быть, отсюда начинается великий мастер стиля Розанов, пока еще всего лишь как восхищенный зритель. Осознав в юности значимость «стиля», он в трилогии довел его до совершенства. Ведь и сами эти воспоминания о Ключевском написаны в преддверии розановского «Уединенного».

О других университетских профессорах Розанов нередко вспоминал с добродушной иронией. Еще из гимназии вынес он взгляд на профессоров как на «богов», как на что-то до такой степени светлое и превосходящее обыкновенный уровень людей своими знаниями, своим горизонтом зрения, благородством и высотой своих интересов, что «мы все, – вся улица, всякие чиновники, конторщики, фабричные, фабриканты, торговцы и все „знакомые“ и родные, – ходим где-то внизу-внизу, по грязной равнине или по глубокой долине, тогда как они одни, – эти Буслаевы, Стороженко, Герье, Макс. Ковалевские, Зверевы, Муромцевы, Захарьины, Тимирязевы, – стоят на высоте горы или различных соседних гор (наук) и одни видят солнце и освещаются солнцем, которого прямо мы никогда не увидим».

«Ну где же знать четыре языка, читать Мильтона в подлиннике, поехать в Англию и пожать руку Дарвина или даже увидеть самого Гладстона и тоже, может быть, поговорить с ним? – вопрошает Розанов. – Гладстон станет говорить с человеком, который читает Гомера, как я Михайловского и Лейкина. Но станет ли он разговаривать с читателем Лейкина?» [71]71
  Варварин В… Подготовление к профессуре в России // Русское слово. 1909. 16 июня.


[Закрыть]

Розанов говорил, что университет не наложил на него заметного отпечатка: «Вовсе не университеты вырастили настоящегорусского человека, а добрые безграмотные няни» (184). В университете он был поражен, что студентам не преподносилась идея «науки в целом», представление о «всеобщности и универсальности знаний». Профессор философии, у которого в голове никак не связывались «все науки», просто читал студентам логику по Миллю, психологию по А. Бэну и историю всех философских систем – «по шаблону».

Пробудившийся в университетские годы серьезный интерес Розанова к философии столкнулся с рутиной всей системы преподавания: «Все-таки к философии именно я почему-то питал особенное благоговение: „прочие – в сюртуках, а этот – в хламиде“. Вдруг по какому-то торжественному случаю я увидел нашего Матвея Михайловича <Троицкого> до того расшитого в золото (позументы парадного мундира) и со столькими орденами на груди… что мой туман спал. „Ах, вот отчего… университет не дает никакой идеи о науке: все они занимают должность V-ro класса, дослуживаются, к 40-летию службы, до тайного советника и мирно прилагаются „к отцам“ на Дорогомиловском или Ваганьковском кладбище“» [72]72
  Розанов В. Вековая бездейственность русской профессуры // Новое время. 1911. 27 августа.


[Закрыть]
.

С годами Розанов вспоминал об университетских преподавателях все более саркастически: «Как хорошо, что я проспал университет. На лекциях ковырял в носу, а на экзамене отвечал „по шпаргалкам“. Черт с ним. Святые имена Буслаева и Тихонравова я чту. Но это не шаблон профессора, а „свое я“. Уважаю Герье и Стороженко, Ф. Е. Корша. Больше и вспомнить некого. Какие-то обшмыганные мундиры. Забавен был „П. Г. Виноградов“, ходивший в черном фраке и в цилиндре, точно на бал, где центральной люстрой был он сам. „Потому что его уже приглашали в Оксфорд“. Бедная московская барышня, ангажированная иностранцем» (185). Действительно, с 1903 года Виноградов стал профессором Оксфордского университета, а после 1917 года и вовсе перешел в английское подданство.

Однако именно к университетским годам относится кардинальное событие в жизни Розанова. В гимназии, читая Белинского и Писарева, он усвоил «обычно русский» (по словам самого Василия Васильевича) атеизм. В те годы, вспоминал он, Россия и русское общество переживали столь «разительно-глубокий атеизм, что люди даже типа Достоевского, Рачинского и (извините) Розанова предполагали друг у друга атеизм, но скрываемый: до того казалось невозможным „верить“, „нестаточным“ – верить!!!» [73]73
  Розанов В. В. Литературные изгнанники. С. 251.


[Закрыть]

На университетской скамье в результате овладевшего им неодолимого чувства «постоянной внутренней скуки» и сменявшей ее «вечной задумчивости», мечты, переходящей в безотчетное «внутреннее счастье», в душе юноши произошел перелом.

В автобиографии, написанной в 1909 году для словаря писателей-нижегородцев, который готовил В. Е. Чешихин-Ветринский, но который так и не был доведен до конца, Розанов писал, что уже с первого курса университета он перестал быть безбожником, Бог стал для него – «мой дом», «мой угол», «родное». «Не преувеличивая, скажу: Бог поселился во мне. С того времени и до этого, каковы бы ни были мои отношения к церкви (изменившиеся совершенно с 1896–97 г.), что бы я ни делал, что бы ни говорил или писал, прямо или в особенности косвенно, я говорил и думал собственно только о Боге: так что он занял всего меня, без какого-либо остатка, в то же время как-то оставив мысль свободною и энергичною в отношении других тем» [74]74
  РГАЛИ. Ф. 419. On. 1. Ед. хр. 21. Л. 3–4.


[Закрыть]
.

С университета он уже не оставлял Бога, не забывал Бога. Но характер «чувства Бога» и постижение Бога изменялись в связи с переменою взглядов на пол, брак, семью, отношение Нового и Ветхого Заветов между собою. Но, в конечном счете, все было в зависимости от «крепчайшего утверждения в семье». Вся его личность, «смиренная, простая и кроткая», уперлась в это «смирение, простое и крепкое» и взбунтовалось и побудило Розанова, такого «тихонького», восстать против самых великих и давних авторитетов.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю