355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Николюкин » Розанов » Текст книги (страница 13)
Розанов
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 03:07

Текст книги "Розанов"


Автор книги: Александр Николюкин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 39 страниц)

Другое почти что крылатое выражение Соловьева Розанов припомнил в связи с полемикой в «Русской мысли» по национальному вопросу: «Влад. Соловьев был больше мастером философских софизмов и софистических словечек, нежели мастером философских понятий. В грубой полемике своей против Н. Я. Данилевского и его книги „Россия и Европа“ и против Н. Н. Страхова и его сочинений – „Борьба с Западом в нашей литературе“ он употребил термин „зоологический национализм“: и хотя это было в 1893–1894 годах минувшего века, его вот и до сих пор словечко не только не умерло, но перебегает поджигательным огоньком в журнальных и газетных полемиках» [263]263
  Розанов В. Князь Е. Н. Трубецкой и Д. Д. Муретов // Колокол. 1916. 12 августа.


[Закрыть]
.

Розанов справедливо подметил, что если, беря в руки какое-нибудь сочинение Белинского или Чернышевского, берешь вместе с тем и всю его «душу», то единичное сочинение Соловьева – всегда обращение к публике по данному вопросу, за которым какова вообще его душа – неизвестно. «Душа» же его если и выразилась, то лишь во всей массе его сочинений, да и то не вполне, не окончательно.

Он не был, как отмечает А. Ф. Лосев, ни славянофилом, ни западником. «Соединить, слить, связать Notre Dame de Paris с Кремлем» – вот идея Соловьева. Слить величайшую поэзию, величайший пафос, самую «душу» Запада и его католичества с самою «душою» Востока, с «святою православною душою», в ее лирике, в ее экстазе, как она выразилась в одном слове в четыре буквы: «Царь» [264]264
  Варварин В. Католицизм и Россия // Русское слово. 1911. 21 мая.


[Закрыть]
. Так писал о нем Розанов и в таком смысле он был одновременно и западником, и славянофилом, любил и ненавидел «тем холодным презрением и тою холодною любовью, которая неотделима при уверенности: „все это пройдет и всего этого не нужно“».

Споривший со славянофилом Хомяковым Соловьев в чем-то весьма существенном и продолжал его. Острый, волнующийся, вечно досадующий ум Соловьева «прошелся „ледоколом“ по нашему религиозному формализму» [265]265
  Розанов В. В. Собр. соч. Около церковных стен. С. 436.


[Закрыть]
, говорил Розанов. В этом историческое значение и сила его.

В воспоминаниях о Соловьеве Розанов рассказывает историю, проливающую свет на его философский метод и дающую живое представление об этом человеке. Еще в некрологе Соловьеву, написанном Розановым для «Мира искусства», появилось определение его мировоззрения как эклектического. По этому поводу Розанов тогда же отметил в сноске, что в оставшейся ненапечатанной статье своей «Схема развития славянофильства» он, по просьбе Соловьева, заменил в характеристике общего склада его ума слово «эклектизм» на слово «синкретизм».

Позднее Розанов рассказал этот достопамятный эпизод подробнее, «в лицах»: «В пору участия в „Мире искусства“ я написал маленькую статью „Классификация славянофильских течений“. Заглавие было другое, но тема – эта. В конце ее было указано и „место Влад. Соловьева“, так как уже постоянным интересом к церковному вопросу он, несомненно, принадлежал к славянофильскому крылу русской литературы, чуждой церковного интереса во всяческих своих „крыльях“ и всем вообще „оперении“ и в целом теле. Рукопись (затерявшуюся потом у Д. В. Философова, соредактора „Мира искусства“) я показал Влад. Соловьеву, только что тогда со мною познакомившемуся. Он ее принес мне через неделю с одобрением и с просьбой изменить только одно слово.

– Какое?

– Вы даете мне историческое положение эклектизма…

– Ну, да! У вас есть много славянофильского, и в то же время вы – пылкий западник. Вы православный и в то время защищаете католичество. Когда вы полемизируете с позитивистами, – вы выступаете как христианский философ или, по крайней мере, как представитель немецкого философского идеализма, а когда вам надо поразить профессоров духовной академии или Грингмута и „Московские ведомости“, или Достоевского и Страхова, – вы говорите жестким языком позитивистов и естественников, их тезисами, их аргументами, их смехом. Вы ни в одном лагере, и в то же время принадлежите ко всем, смотря по моменту борьбы и позиции воина. Я не осуждаю этого и вообще не вмешиваюсь в это, а только определяю это как эклектизм.

– Против определения я не спорю, а только хотел бы, чтобы вы употребили другое слово – синкретизм.

– Это еще что за зверь?

– Почти то же, что „эклектизм“, но другого оттенка. Эклектизм есть внешнее приспособление вещей друг к другу, понятий друг к другу, философских систем друг к другу. „Эклектик“ обычно не имеет никакой своей идеи… Синкретизм же совсем другое. В философии Кузен был эклектик; но если вы будете читать историю греческой философии, то вы найдете там целые эпохи синкретизма, когда дотоле раздельно и противоположносуществовавшие философские течения неудержимо сливались в одно русло, в один поток, преобразовывались в одно более сложное и величественное учение» [266]266
  Варварин В. Религиозный «эклектизм» и «синкретизм» // Русское слово. 1911. 8 июля.


[Закрыть]
.

Называя себя синкретистом, а не эклектиком, Соловьев «конфузился при этом, беря себе выше ранг», в отличие от нынешних наших идеологов, выдающих свою эклектику за стройную теорию. Что касается Розанова, то он согласился с Соловьевым и немедленно поправил одно слово. Видимость согласия между столь несхожими писателями и людьми была как бы установлена.

Итоговую характеристику Соловьева и своего отношения к нему Розанов высказал в «Мимолетном»: «Многообразный, даровитый, нельзя отрицать – даже гениальный Влад. Соловьев едва ли может войти в философию по обилию в нем вертящегося начала: тогда как философия – прибежище тишины и тихих душ, спокойных, созерцательных и наслаждающихся созерцанием умов. Соловьев же весь был шум и нельзя отрицать – даже суета. Самолюбие его было всепоглощающее: какой же это философ? Он был ПИСАТЕЛЬ – с огромным вливом литературных волнений своих, литературного темперамента – в философию. Он „вливался“ в философию, как воды океана вливаются в материк заливами, губами и всяческими изгибами: и пенился, и плескался, и обмывал „философские темы“ литературным языком и литературною душою» [267]267
  Розанов В. В. Собр. соч. Мимолетное. С. 223.


[Закрыть]
.

Особенно удивляли Розанова горячность и неуемность Соловьева, «верный ветер», пронизывавший его жизнь. Его сочинения он сравнивал с «падучими звездочками» в вечном философском небе – и каждая из них переставала гореть раньше, чем успеешь сказать «желание». Что-то мелькающее, что-то преходящее. И при этом его «желание вечно оскорблять». «Какой же это философ! – восклицает Розанов, – который скорее ищет быть оскорбленным или равнодушен к оскорблению и уж никогда решительно не обидит другого. Его полемика с Данилевским, со Страховым, с (пусть нелепыми) „российскими радикал-реалистами“, с русскими богословами, с „памятью Аксакова, Каткова и Хомякова“ до того чудовищна по низкому, неблагородному, самонадеянно-высокомерному тону, по отвратительно газетному языку, что вызывает одно впечатление: „фуй! фуй! фуй!“» [268]268
  Там же.


[Закрыть]
.

Проза Соловьева, говорил Розанов, «вся пройдет», просто не будет читаться иначе как для темы «самому написать диссертацию о Соловьеве». Но останутся вечно его стихи. Как он не благороден и не мудр в прозе, так в стихах он и благороден и мудр, а в некоторых даже «единственно прекрасен».

Как-то Соловьев сравнил с камнями русских поэтов: «Пушкин – алмаз», «Тютчев – жемчуг». Ему есть тоже какой-то самостоятельный камень, замечает Розанов, – особый, ценный, хороший. «Кошачий глаз»? (очень красивый и без намеков) – топаз? аквамарин? Может быть – красивая, редкая, «настоящая персидская» бирюза?.. В поэзии его положение «вечно и прекрасно». По мнению Розанова, оно где-то между Тютчевым и Алексеем Толстым.

И наряду с этим Соловьев производил впечатление какого-то «ненасытного завидования», «ревнования» к другим. Он почти не мог выносить похвалы другому или особенно если заметит тайное восхищение к другому. Тут он точно ножницами «отхватывал» едва вырвавшийся кусочек похвалы.

Незадолго до смерти писатель Рцы сказал Розанову о Соловьеве: «Я все время чувствовал его завистливым, пока сидел с ним у вас». – «Удивительно, – отмечает Розанов. – Рцы очень зорок. Сказал это он мне без моего вопроса, „сам“ и как „свое“».

Розанов был Соловьеву интересен, но Василий Васильевич признается, что не любил его. У Розанова всегда была грусть о Соловьеве, о том, что он глубоко несчастен и каким-то внутренним безысходным, иррациональным несчастьем. И в этом виделась частица «тайны» и несчастья Гоголя и Лермонтова.

Соловьев был единственным встреченным Розановым за всю его жизнь человеком с ясно выраженным в нем «демоническим началом». «Все мы, русские, „обыкновенные“ и „добрые“. А-бы-ва-те-ли и повинующиеся г. исправнику. Вл. Соловьев в высшей степени „властей не признавал“, и это было как-то метафизично у него, сверхъестественно; было как-то страшно и особенно. Михайловский, например, „отрицал власти“, и все „наши“ вообще находятся с ним „в ап-па-зи-ции“. Ну, это русское дело, русское начало, стихия русская. Дело в том и тайна в том, что Вл. Соловьев, рожденный от русского отца и матери (хохлушка) и имея такого „увесистого“ братца, как Всеволод Соловьев <автор исторических романов>, – был таинственным и трагическим образом совершенно не русский, не имея даже йоты„русского“ в физическом очерке лица и фигуры. Он был как бы „подкидыш“ у своих родителей, и „откуда его принесли – неведомо“. Отсюда страшное отрицание „исправника“. Он ничего не нес в себе от русской стихии власти и от русского врожденного и всеобщего „ощущения“ власти, хотя бы и „ругаешь“. – „А, ты ругаешь– значит, я есмь“, – говорит власть Михайловскому. Соловьеву она не могла ничего подобного сказать: он ее не видел, не знал, не осязал. Как странным образом он „не осязал“ и русской земли, полей, лесов, колокольчиков, васильков, незабудок. Как будто он никогда не ел яблок и вишен. Виноград – другое дело: ел… Странный. Страшный. Необъяснимый. Воистину – Темный» [269]269
  Там же. С. 224–225.


[Закрыть]
.

Он «сходился», «дружил», «знакомился» со Страховым, Данилевским, И. С. Аксаковым, с «памятью Киреевского и Хомякова» и расходился с ними, ничего ровно не чувствуя, ни боли, ни страдания. «Крови из раны не текло». В этом отношении он был сходен с Мережковским, говорил Розанов: «Я не предполагаю вообще в нем бытия какой-нибудь крови, и если бы „порезать“ палец ему – потекла бы сукровица, вода. А кровь? Не умею вообразить. Вот не сказал ему тогда: „Влад. Серг., – если бы вам порезаться – у вас бы не вытекло крови“. Уверен: он задрожал бы от страха (и тоски): это главная его тайна» [270]270
  Там же. С. 225.


[Закрыть]
.

Соловьев вел полемику с Данилевским, Страховым, но его самого как бы тут не было, «крови его не было, сердца его не было». «Текли чернила и сукровица»… В Соловьеве и Мережковском Розанову виделась какая-то странная и страшная для него ирреальность. «Точно их нет», «точно они не родились», а ходят около него привидения под псевдонимами «Соловьев» и «Мережковский».

В Соловьеве Розанов не находил «вечно человеческой сути», нашей общей, нашей простой, нашей земной и «кровянистой». «Воспоминания» о нем есть, а «присутствия его никогда не было». Есть люди, ходящие по земле и не вдавливающие в землю свою ногу, не оставляющие следа от себя, физического впечатления, как бы неосязаемые, бесплотные, а только «звенящие», «говорящие», спорящие и почти всегда очень талантливые. Люди «без запаха в себе». Был, а когда ушел – то «им не пахнет». Пожал руку – а пота на вашей руке не оставил.

Таков был, на взгляд Розанова, Соловьев. Такие непременно ездят только на извозчике, а не «ходят пешком». «Владимир Соловьев вышел прогуляться и через полчаса будет дома», – нельзя сказать, услышать, вообразить. Такой будет жить «в номерах», «гостить у приятеля», но ни к кому не станет «на хлеба». «Соловьев харчуется там-то», – нельзя выговорить, и просто такого не было. «Соловьев женился», «Соловьев празднует имянины», «у Соловьева сегодня – пирог» – небылицы! Он только «касается перстами» жизни, предметов. «Уверен, – пишет Василий Васильевич, – что хотя „влюблены были в негомногие“, но он никого решительно, ни одной девушки и женщины, не „поцеловал взасос“ (бывают такие), и ни одной не сказал, „прикоснувшись губами“: „Давай – еще!!!“» [271]271
  Там же. С. 226.


[Закрыть]

Зато «слова» Соловьев знал как ученый человек, прошедший университет и духовную академию. Он усвоил и запомнил множество слов: русских, латинских, греческих, немецких, итальянских, лидийских, – философских, религиозных, эстетических и из них «делал все новые и новые комбинации, с искусством, мастерством, талантом, гением. Но родного-то слова между ними ни одного не было, все были чужие… И он все писал и писал… И делался все несчастнее и несчастнее… Нет, господа, о нем надо петь панихиды» – так завершает Розанов свое пространное рассуждение о месте и значении В. С. Соловьева в истории русской культуры.

Глава шестая «НОВОЕ ВРЕМЯ» И «МИР ИСКУССТВА»

По приезде в Петербург Розанов, давно уже печатавшийся в «Русском вестнике» и «Русском обозрении», не мог понять, почему на него никто не обращает внимания и ему не платят гонорары, пока один из сослуживцев не сказал ему: «Писали бы в „Русской мысли“ – там хорошо платят»… Суворин в «Новом времени» начал «хорошо платить» с самого же начала газеты, и к нему «все пошли» [272]272
  Письма В. В. Розанова к Э. Голлербаху. С. 43.


[Закрыть]
.

Весной 1899 года Розанов ушел со службы в Государственном контроле и стал постоянным сотрудником газеты «Новое время», которую с 1876 года и до своей смерти в 1912 году издавал А. С. Суворин. Доход семьи резко увеличился: жалованье 300 рублей в месяц и свыше 2000 рублей в год за литературные и передовые статьи.

Из скромной квартиры на Петербургской стороне семья, в которой было уже три дочери (Таня, Вера и Варя) и сын Василий, переезжает летом на Шпалерную, дом 39, на углу Воскресенского проспекта. Здесь осенью 1900 года родилась самая младшая дочь – Надя (дома ее звали Пучок), единственная из детей Розанова, создавшая свою семью (в замужестве Верещагина, затем Соколова).

Широкая лестница недавно выстроенного дома вела в просторную квартиру из пяти комнат с видом на Неву. Здесь в первые годы нового века собирались выдающиеся деятели русской культуры на розановские «воскресенья», где обсуждались проблемы религии, философии, литературы, искусства.

На своих «воскресеньях» Розанов, по своему обыкновению, не столько говорил, сколько шептал в ухо собеседнику или бросал невзначай «фразочки». К нему в дом ходили все – и друзья, и недруги. «Хитер нараспашку!» – говорил о нем Андрей Белый, весьма неприязненно относившийся к Василию Васильевичу.

Тем не менее именно ему, Андрею Белому, принадлежит одно из наиболее ярких описаний этих воскресников у Розанова, которые «совершались нелепо, нестройно, разгамисто, весело; гостеприимный хозяин развязывал узы; не чувствовалось утеснения в тесненькой, белой столовой; стоял большой стол от стены до стены; и кричал десятью голосами зараз; В. В. где-то у края стола, незаметный и тихий, взяв под руку того, другого, поплескивал в уши; и – рот строил ижицей; точно безглазый; ощупывал пальцами (жаловались иные, хорошенькие, что – щипался), бесстыдничая пере-блеском очковых кругов; статный корпус Бердяева, всклокоченною головой ассирийца его затмевал; тут же, – вовсе некстати из „Нового времени“: Юрий Беляев; священник Григорий Петров, самодушная туша, играя крестом на груди, перепячивал сочные красные губы, как будто икая на нас, декадентов; Д. С. Мережковский, осунувшийся, убивался фигурою крупною этою; недоуменно балдел он, отвечая невпопад; с бокового же столика – своя веселая группа, смакующая безобразицу мощной вульгарности Розанова; рыжеусый, ощеренный хищно, как бы выпивающий карими глазками, Бакст, и припухший белясо, как шарик утонченный, с еле заметным усенком – К. Сомов. Все – выдвинуты, утрированы; только хозяин смален; мелькнет белым животом; блеснет своим блинным лицом; и плеснет, проходя между стульями, фразочкою: себе в губы; никто ничего не расслышит; и снова провалится между Бердяевым и самодушною тушей Петрова; здесь царствует грузная, розовощекая, строгая Варвара Федоровна <Варвара Дмитриевна>, сочетающая в себе, видно, „Матрену“ с матроной; я как-то боялся ее; она знала, что я дружил с Гиппиус; к Гиппиус она питала „мистическое“ отвращение, переходящее просто в ужас; я, „друг“ Мережковских, внушал ей сомнение» [273]273
  Белый А. Начало века. М., 1990. С. 478–479.


[Закрыть]
. И все же розановские воскресники произвели на Белого неизгладимое впечатление, которое он не забыл и через 30 лет, когда писал свои воспоминания «Начало века».

На розановских «воскресеньях», продолжавшихся до 1910 года сначала на Шпалерной, а затем в Большом Казачьем у Царскосельского вокзала, бывали также С. П. Дягилев, Вячеслав Иванов, Федор Сологуб, Алексей Ремизов, Анна Григорьевна Достоевская. Яркие зарисовки внешности и манер Василия Васильевича оставила Зинаида Гиппиус, знавшая его с первых лет петербургской жизни, еще на Павловской: «Невзрачный, но роста среднего, широковатый, в очках, худощавый, суетливый, не то застенчивый, не то смелый. Говорил быстро, скользяще, негромко, с особенной манерой, которая всему, чего бы он ни касался, придавала интимность. Делала каким-то… шепотным. С „вопросами“ он фамильярничал, рассказывал о них „своими словами“ (уж подлинно „своими“, самыми близкими, точными и потому не особенно привычными. Так же, как писал)» [274]274
  Гиппиус 3. Н. Живые лица. Прага, 1925. Вып. 2. С. 13.


[Закрыть]
.

Мережковские познакомились с ним в 1897 году через молодого философа Федора Шперка, вскоре умершего, хотя слышали о нем давно. Вместе с Д. В. Философовым они посетили его в глухой Петербургской стороне, пробираясь по хлипким дощатым тротуарам. В доме была бедность: «Такая невидная, чистенькая бедность, недостача, стеснение». Розанов служил еще в Контроле, и сразу понималось, что это нелепость. И Мережковские ввели его в круг редакции журнала «Мир искусства», начавшего выходить с 1899 года. Редакция помещалась тогда в квартире Дягилева, редактора-издателя, на углу Литейного проспекта и Симеоновской.

Там проходили и первые «среды», на которых бывал Розанов. «Среды» эти были немноголюдны, и туда приглашались с выбором литературно-художественные «сливки».

Василию Васильевичу эта «нелюдность» нравилась. Он, впрочем, всегда был немножко один или с кем-нибудь «наедине», не удаляясь притом никуда. Гиппиус вспоминает эпизод, как в столовой «Мира искусства», за чаем, он вдруг привязался к Сологубу, молчавшему с обычной каменностью лица. Между Сологубом и Розановым близости не было. Но для розановской интимности все были равны. И Розанов обратился к нему:

– Что это, голубчик, что это вы сидите так, ни словечка ни с кем. Что это за декадентство. Смотрю на вас – и, право, нахожу, что вы не человек, а кирпич в сюртуке!

Случилось, что в это время все молчали. Сологуб тоже помолчал, затем произнес, монотонно, холодно и явственно:

– А я нахожу, что вы грубы.

Розанов осекся. Это он-то, ласковый, нежный – груб!.. Инцидент сейчас же смазали и замяли, а Розанов, замечает Гиппиус, конечно, не научился интимничать с выбором: интимность была у него природная, неизлечимая, особенная: и прелестная и противная.

«Мир искусства» был первым в России журналом эстетическим, начавшим борьбу за возрождение искусств в стране, и Розанов с увлечением писал для него все недолгие годы его существования. И хотя любопытный Василий Васильевич скучал порой на этих «средах», не умел участвовать в общем разговоре, а умел лишь говорить интимно, то были счастливые годы его жизни.

И в жизни его семьи то были самые светлые годы. Об этом времени он скажет потом: «Лучшее в моей литературной деятельности – что десять человек кормилось около нее. Это определенное и твердое. А мысли?.. Что же такое мысли… Мысли бывают разные» (267–268).

Кто же эти десять человек? – Пятеро детей, приемная дочь Шура, сам Василий Васильевич с женой, «бабушка», как он называл тещу, и прислуга Вера.

Литературные доходы продолжали расти, достигнув в 1906 году 12 тысяч, а в 1909 году – 17 тысяч (к тому времени семья переселилась в Большой Казачий переулок, дом 4).

Доходы Розанова – это прежде всего ежедневный, беспрестанный, изнурительный труд. «Писательство есть Рок. Писательство есть fatum. Писательство есть несчастье» (95), – записывает он 2 мая 1912 года. А 1 августа 1912 года добавляет: «Талант у писателя невольно съедает жизнь его.

Съедает счастье, съедает все. Талант – рок. Какой-то опьяняющий рок» (160).

У нас как-то не принято входить в финансовые дела писателей, особенно если они достаточно богаты. Иное дело, если нищие и бедствуют… Василий Васильевич не скрывал своих капиталов, заработанных честным трудом. В «Уединенном» он сообщает читателю: «К 56-ти годам у меня 35 000 руб. Но „друг“ болеет… И все как-то не нужно» (77). Это в 1912 году, а до 1909 года, когда вышли его «Итальянские впечатления», «все было в убыток, и издавать значило разоряться».

Писатель не имел «свободы пера» и «свободы духа», потому что не имел финансовой свободы, свободы жить своим трудом. После же «Итальянских впечатлений» книги Розанова быстро раскупались, что дало ему творческую свободу: «И теперь мне „читателя“ не нужно и „мнения“ не нужно. Я печатаю что хочу – душа моя свободна» (180).

У нас было принято вести отсчет от 1913 года, когда все пошло, по мнению одних, вверх, а по мнению других – резко вниз. У Василия Васильевича, бесспорно, пошло вниз, хотя прорывы в высокое, даже высочайшее творчество были впереди. Тем не менее это был предвоенный рубеж, когда вышла книга «Литературные изгнанники» и был отпечатан первый вариант второго короба «Опавших листьев» («Смертное»). Интересно взглянуть на доходы Василия Васильевича в этом году, благо он аккуратно из года в год вел записи всех своих денежных дел.

Итак, в 1913 году доход семьи составил 15 909 рублей, в том числе: 6000 – жалованье в «Новом времени», 3827 рублей – за литературные статьи и 108 рублей – за передовые в «Новом времени», 380 рублей – проценты в газете, 588 рублей – пенсии, 762 рубля – издание книг, 2244 – проценты с капитала и, наконец, 2000 рублей – плата за обучение детей, вносимая газетой. К тому времени семья обитала в семикомнатной квартире на Коломенской, 33, прожив до этого два года на Звенигородской, дом 18.

Квартиры всегда были большие и часто менялись, потому что Василий Васильевич не переносил ремонтов в квартире, и, когда вставал вопрос о необходимости ремонта, – подыскивалась новая квартира, и семья переезжала.

День в семье Розановых был строго распределен. Детей, учившихся в гимназии Стоюниной, будили в восемь часов утра. Умывшись, одевшись и прочитав «Отче наш» и «Богородицу», они шли здороваться с родителями в спальню. Потом шли завтракать. К этому времени привозилось четыре бутылки молока из Царского Села: считалось, что там лучше молоко.

Через полчаса вставали родители и старшая дочь Аля. За кофеем отец просматривал газеты, которые выписывал: «Новое время», «Русское слово», «Колокол» (после 1905 года). Даже когда дети стали взрослыми, Василий Васильевич все равно не разрешал читать им газеты, говоря, что им они не нужны и что он как писатель обязан читать их, но что и ему они надоели. Особенно он любил читать на последней странице всякие страшные приключения, вроде того как некий Шуваловский, всю жизнь считавшийся православным, был погребен на еврейском кладбище по еврейскому обряду.

Варвара Дмитриевна была очень хорошей хозяйкой и за здоровьем детей очень наблюдала. Газет она никогда не читала, кроме статей самого Василия Васильевича. Аля любила читать «Русское богатство» и кадетский журнал «Русская мысль» и была отчасти «революционерка».

За столом дети должны были сидеть тихо, перед едой креститься, съедать все, что поставлено на стол. Если же дети капризничали и не ели, Василий Васильевич рассказывал о своей бедности в детстве, когда не было в доме хлеба, а комнаты приходилось топить разобранным забором, отделявшим сад от дома.

Василий Васильевич работал до часу дня, когда подавался завтрак, после которого он ложился в кабинете спать на кушетку, а Варвара Дмитриевна накрывала его меховой шубой. В квартире водворялась полная тишина, детей, не ходивших в гимназию, спешно одевали и отправляли гулять во всякую погоду, будь то снег или дождь.

В четыре часа Василий Васильевич просыпался, вставал, одевался и, ехал в Эртелев переулок (затем ул. Чехова), в редакцию «Нового времени». Настоящих друзей, кроме хозяина Алексея Сергеевича Суворина, у него в редакции не было. Главного сотрудника газеты М. О. Меньшикова он недолюбливал и посмеивался над ним за статьи об аскетизме, считая их фальшивыми. К тому же в редакции у Меньшикова был свой кабинет, а у Василия Васильевича никогда не было.

Домашняя прислуга очень любила Василия Васильевича и говорила: «Барин – добрый, а барыня – строгая». Если он не уезжал в редакцию, то в четыре часа пили чай, а если уезжал, то в шесть часов подавался обед. Василий Васильевич не смел опаздывать на обед. Варвара Дмитриевна очень сердилась и говорила, что труд прислуги надо беречь и приходить вовремя. И Василию Васильевичу очень попадало за опоздание к обеду.

Дочь писателя Татьяна Васильевна рассказывала: «Помню, в зимние дни ждем мы папу из редакции. Звонок; горничная идет открывать парадную дверь, мы, дети, гурьбой бежим отцу навстречу. Мы рады, что он пришел. Он пыхтит, шуба на нем тяжелая, на меху, барашковый воротник, руки у него покрасневшие от мороза, перчаток он не признает. „Это не дело, – говорил он, – ходить мужчине в перчатках“. На ногах у него штиблеты и мелкие калоши. Лестница высокая, – 5 этаж, лифт когда работает, когда нет. Отец улыбается, целует нас, детей, идет в столовую, подают миску со щами или супом, валит пар, и счастливая семья, перекрестившись, дружно усаживается за стол. Как я любила эти моменты – так уютно, тепло было в столовой после мороза, папа за столом рассказывает всегда что-нибудь интересное. Обед состоял из 3-х блюд. Щи или суп с вареным, черкасским мясом (часть мяса 1-го сорта). Мясо из супа обыкновенно ел только отец, и обязательно с горчицей, и очень любил первое блюдо. На второе подавалось: или курица, или кусок жареной телятины, котлеты с гарниром, изредка гусь, утка или рябчики, судак с отварными яйцами; на третье – или компот, или безе, или шарлотка; редко клюквенный кисель. После обеда мы должны были играть в детской, а отец шел заниматься в кабинет, разбирать монеты или читать. Читал он в конце жизни мало, больше со средины книги или с конца, – уставал» [275]275
  Воспоминания Татьяны Васильевны Розановой об отце – Василии Васильевиче Розанове и всей семье // Русская литература. 1989. № 3. С. 216.


[Закрыть]
. Действительно, Василий Васильевич был страстным нумизматом, но об этом речь впереди.

Пока же в первый год работы в «Новом времени» Василий Васильевич передал своему другу по «Миру искусства» Петру Петровичу Перцову все напечатанные до тех пор статьи, чтобы тот сделал из них выбор материала. Вооружившись ножницами и синим карандашом, вычеркивающим абзацы и целые страницы, Петр Петрович подготовил четыре сборника статей Розанова: «Сумерки просвещения», «Литературные очерки», «Религия и культура», «Природа и история», вышедшие в свет в 1899 и 1900 годах.

Заглавия сборников, как и отдельных статей, придумал Перцов и, как вспоминает Розанов, «за крайним утомлением, я не принимал ни советом, ни даже взглядом участия в этом первом издании избранных трудов моих» [276]276
  Розанов В. В. Природа и история. С. I.


[Закрыть]
. Так начался «выход к свету», как определил это позднее сам писатель.

Молодой соловьевец Перцов соединял Розанова с Мережковскими. Гиппиус писала о нем: «Провинциал, человек упрямый, замкнутый и сдержанный (особенно замкнутый потому, может быть, что глухой), был он чуток ко всякому нарождающемуся течению и обладал недюжинным философским умом… Как они дружили, – интимнейший, даже интимничающий со всеми и везде Розанов и неподвижный, деревянный Перцов? Непонятно, однако дружили. Розанов набегал на него, как ласковая волна: „Голубчик, голубчик, да что это, право! Ну, как вам в любви объясняться? Ведь это тихонечко говорится, на ушко, шепотом, а вы-то и не услышите. Нельзя же кричать такие вещи на весь дом“. Перцов глуховато посмеивался в светло-желтые падающие усы свои, – не сердился, не отвечал» [277]277
  Гиппиус 3. Н. Живые лица. С. 14–15.


[Закрыть]
.

Незаменимый собеседник наедине, Розанов становился робким, стушевывался в большом обществе. В кружке «Мир искусства» в первые годы его стесняли новые люди и даже сама обстановка квартиры Дягилева на Литейном, куда привел его Перцов, вспоминавший об этом первом посещении редакционного вечера: «Появление Василия Васильевича произвело эффект, и весь вечер внимание было устремлено на него. Но сам он был решительно сконфужен. Главное, его смущало, что он, тогда еще очень консервативно настроенный и хорошо сохранившийся провинциальный „дичок“, попал на вечер к „декадентам“, которые неизвестно еще, как ведут себя. Подозрительно оглядывался он по сторонам, как бы ожидая появления чего-нибудь неподобающего…

Особенно его взоры привлекала висевшая посредине кабинета Дягилева резная деревянная люстра в форме дракона со многими головами. По окончании вечера мы пошли с ним вдвоем по Литейному. „Вы видели, какая у них люстра? – боязливо сказал он и, помолчав, прибавил: – Разве Страхов пошел бы к ним больше одного раза?“ Консервативный и благодушно-старомодный Страхов был для Василия Васильевича в те годы руководящим идеалом. Однако время шло, и постепенно Василий Васильевич убеждался, что на Литейном, 45, ничего особенного не происходит, что страшная люстра висит спокойно на своем месте и эти „декаденты“, пожалуй, вовсе не такие развратители и потрясатели всех основ, какими их воображали и изображали в кругах, где он до тех пор вращался. А так как именно в „Мире искусства“ встретил Розанов первое серьезное внимание к своим, тогда еще новым идеям и пугавшей его самого сексуальной философии, то немудрено, что, забыв Страхова, он стал все чаще и чаще бывать „у них“, – пока не акклиматизировался совсем в „Семирамидиных садах“» [278]278
  Перцов П. П. Литературные воспоминания. 1890–1902. М.; Л., 1933. С. 299–300.


[Закрыть]
.

В своих неопубликованных воспоминаниях о Розанове, написанных сразу после его смерти, П. П. Перцов рассказал о первой встрече с Василием Васильевичем. Перцов жил тогда в Петербурге на Пушкинской в том громадном «Пале-рояле», который был так хорошо известен петербургскому литературному миру. «Однажды утром ко мне постучались… Так как я начинал свое „утро“, по петербургским обычаям, к вечеру, то и не торопился открыть дверь. Неизвестный посетитель ушел, ничего не добившись… Часа через два раздался снова стук. На этот раз я открыл, и в дверь просунулась сердитая физиономия господина средних лет, в очках, с рыжей редкой бородкой, с угрюмым и раздражительным видом. „Какой типичный учитель!“ – было первое мое впечатление: какой типичный учитель, сердитый, потому что ему плохо ответил ученик… Это был Василий Васильевич Розанов, и с этой смешной встречи началась наша долгая и прочная дружба».

В те первые годы в Петербурге «Новое время» лишь изредка, больше по протекции Страхова, печатало его фельетоны. «Как пройдет фельетон в „Новом времени“, так мы и живы месяц», – говорил Перцову тогда Василий Васильевич.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю