355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Николюкин » Розанов » Текст книги (страница 34)
Розанов
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 03:07

Текст книги "Розанов"


Автор книги: Александр Николюкин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 34 (всего у книги 39 страниц)

Такое явление, как Розанов, считает Бердяев, возможно только в России. «Он зародился в воображении Достоевского и даже превзошел своим неправдоподобием все, что представлялось этому гениальному воображению».

В очерке «О типах религиозной мысли в России» (1916) Розанов характеризует положение, сложившееся в философской мысли в Москве к началу мировой войны. В 1911 году в Москве возникло религиозно-философское книгоиздательство «Путь», в котором образовались две группы философов, неизменно спорившие между собой: левое течение, руководимое кн. Е. Н. Трубецким, около которого стоит и Бердяев; и более крупное правое течение, представленное П. А. Флоренским, В. Ф. Эрном и С. Н. Булгаковым. Последнее течение и образует собою «молодое славянофильство», которое вызывало особый интерес Розанова, укреплявшийся и личными контактами [709]709
  Розанов В. О типах религиозной мысли в России // Колокол. 1916. 19 августа.


[Закрыть]
.

Этот «философско-поэтический кружок», как называет его Розанов, являет собой «самое крупное умственное течение в Москве». Все юное и возрождающееся, говорит он, притягивается, нравственно влечется к этому течению. «Изданные уже теперь „Путем“ книги гораздо превосходят содержательностью, интересом, ценностью „Сочинения Соловьева“» (183), – записал он в «Опавшие листья».

Главой московского славянофильства Розанов считает П. А. Флоренского, книгу которого «Столп и утверждение истины» Бердяев назвал «самым значительным явлением в этом течении» [710]710
  Розанов В. Молодые московские славянофилы перед судом Н. А. Бердяева // Колокол. 1916. 26 августа.


[Закрыть]
. Розанов же писал, что громадный труд Флоренского, разошедшийся весь в четыре месяца (при тираже в две тысячи), «стал в этом кружке „столпом“ отправления дальше, а для иных – „столпом возврата“, во всяком случае – пунктом, куда собираются люди» [711]711
  Розанов В. Князь Е. Н. Трубецкой и Д. Д. Муретов // Колокол. 1916. 12 августа.


[Закрыть]
.

«Это теперь умнейший человек в России», – писал Розанов в августе 1918 года Э. Голлербаху. Знаменательное суждение, если вспомнить, сколько еще людей было живо тогда в России.

Сопоставляя влияние Мережковского, которое распространялось преимущественно на тех, кто «находится на первых стадиях религиозного пути и обладает небольшим еще религиозным опытом», с глубоким воздействием книги Флоренского, Розанов замечает: «Странно сравнивать ту утонченную ученость, какою, например, пропитан от первой до последней страницы знаменитый „Столп и утверждение истины“ профессора и священника П. А. Флоренского с „жидким трепетанием“ собственно брошюрок и статеек Мережковского» [712]712
  Розанов В. В. Собр. соч. Легенда о Великом инквизиторе… C. 633.


[Закрыть]
. Сравнение убийственное для Мережковского.

«Густой книгой» назвал Розанов труд Флоренского: «Тут все трудно, обдуманно; нет строки легкой, беглой. Вообще – ничего беглого, скользящего, мелькающего. Каждая страница не писалась, а выковывалась. И кажется, нельзя усомниться, что мы имеем перед собою книгу, которая

 
Пройдет веков завистливую даль.
 

Это – „столп“ вообще русский, чего-то русского» [713]713
  Розанов В. В. Собр. соч. О писательстве и писателях. С. 576, 580.


[Закрыть]
.

«Он ползет, как корни дерева в земле» (121), – сказал Розанов о народных, почвенных, коренных основах мышления Флоренского.

По свидетельству Розанова, Флоренскому предлагали сделать второе издание его книги, которую вскоре стало невозможно достать даже за высокую цену у букинистов, но он отверг мысль о втором издании, усматривая в книге «какие-то недочеты».

Интерес и значение книги Флоренского заключались для Розанова, помимо «густого собственного меда» автора, в том, что читающий как бы вводится в целую духовную академию всех мыслителей древнего и нового мира, античных трагиков и философов. «Не ее философская и богословская сторона более всего привлекает, не ее „выводы“, направление. Даже не самое содержание. Мне нравится, – писал Розанов, – самое течениеее; мне нравится сам странник, в вечер дней своих или в вечернем настроении души вышедший с такою любовью к людям, древним, новым, всяким, поискать в „лесу истории“, в „степях истории“, цветочков и маленьких, и больших, пахучих и скромных, красивых и некрасивых… Говоря его же словами, – мне нравится более всего его „ дружбак человечеству“, белая, тихая, бессорная, бессварная. Книга совершенно лишена полемики. Она собирает только положительные цветы, не вырывая ничего сорного».

Таково было понимание гуманизма Розановым, воплощенное для него в книге Флоренского. И как далеко оно от дышащих злобой и ненавистью «философских» книг социал-демократов, печатавшихся в те годы и переиздававшихся позднее миллионными тиражами как образцы «воинствующей марксистской партийности».

В письме Розанову в мае 1913 года Флоренский рассказывает, в каких настроениях писалась в Сергиевом Посаде его книга. «Выйдешь безлунной ночью в сад. Потянутся в душу щупальцы деревьев: трогают лицо, нет преград ничему, во все поры существа всасывается тайна мира. Мягкая, почти липкая тьма мажется по телу, по рукам, по лицу, по глазам и огустевает, словно осаждается на тебе, и ты – уж почти не ты, мир – почти не мир, но все – ты, и ты – все… В корнях бытия – единство, на вершинах – разъединение. Это единство особенно чувствуется, когда идешь по сельской дороге безлунною-беззвездною летнею ночью. Движешься – прорезываешь густую смолу, а расширившиеся, вросшие друг в друга вещи так и мажут по щекам, по лбу. Первооснова сущего открыла недра свои, и не знаешь – к чему нужна личность» [714]714
  Флоренский П. А. У водоразделов мысли. М., 1990. С. 17–18.


[Закрыть]
.

Книга Флоренского, писал Розанов, «в каждой строке сладка», ибо она есть «огромное явление нашей умственной жизни». Самое важное во Флоренском – «я», «человек». История его женитьбы, рассказанная в письме Розанову, «по красоте и глубине просится в средневековую легенду» [715]715
  Розанов В. В. Собр. соч. Мимолетное. С. 148.


[Закрыть]
.

Василий Васильевич высказывал сожаление, что некоторых очень важных своих мыслей и наблюдений Флоренский решил «никогда в жизни не печатать и вообще никак не высказывать. Сохранить их в абсолютном молчании и неоповещении кому-либо», чтобы не «запутать ум людей».

Первый издатель Розанова в наше время поэт и критик Юрий Иваск в статье «Розанов и Павел Флоренский» [716]716
  Спасовский М. М. Розанов в последние годы своей жизни. Берлин, 1939. С. 40.


[Закрыть]
заметил, что мы, вероятно, никогда не узнаем, о чем именно Розанов и отец Павел Флоренский говорили друг с другом. Однако кое-что из этих бесед или «молчаний вдвоем» нам Василий Васильевич все же поведал. В книге об античных монетах он писал: «Вместе с Павлом Александровичем Флоренским мы – заядлые любовники монет. В письмах мы то любимся, то ссоримся, спорим о земле и о небе; но когда глаза наши устремлены по одной оси и перед нами лежит греческая монета, то мы только потрагиваем за руку друг друга и уже не можем ничего говорить. Мир умолкнул, толпы нет: на нас глянула жизнь из-за двух тысяч лет, и, завороженные ею, мы ничего не видим и не слышим в „юдоли здешней“, идеже бысть „скрежет зубовный и окаянство“» [717]717
  ВРСХД. 1956. № 42. С. 26.


[Закрыть]
.

Тот же Юрий Иваск писал в предисловии к тому избранных произведений Розанова, изданному 40 лет назад в Нью-Йорке: «Если бы Розанов был французом, англичанином, немцем, американцем, то давно уже… появилось бы полное собрание его сочинений, с комментариями, в 25–30 увесистых томах! Были бы изданы также однотомники страниц в тысячу. Но он был писателем русским, гордился этим своим званием, и от русской своей судьбы не отрекался, хотя судьба эта, как известно, ни писателям нашим, ни нам, читателям, не благоприятствует» [718]718
  Розанов В. В. Избранное. Нью-Йорк, 1956. С. 59.


[Закрыть]
. Розанов разошелся с революционной эпохой, и эпоха ему за это жестоко отомстила.

Глава четырнадцатая «В ЭТОТ СМУТНЫЙ ГОД»

19 июля (1 августа) 1914 года Германия напала на Россию, началась мировая война. Большевики были единственной партией в стране, желавшей поражения своему Отечеству, Родине.

Иная точка зрения была у русского народа. Ее-то и выразил Розанов в своей книге «Война 1914 года и русское возрождение», появившейся осенью 1914 года.

Летом того же года он писал в «Мимолетном», что «война 1914 г. страшна и вполне апокалиптична, потому что это есть „светопреставление“ науки». «Никогда нельзя было ожидать, что именно наука „светопреставится“, – такая объективная, ясная и спокойная, но вот именно она „светопреставилась“. Не страсти, не поэзия, – а холодная, позитивная наука. Огюст Конт, который был „как все“, – встал на руки, вытянул ноги кверху, что-то неубедительное и непонятное забормотал, расстегнул „невыразимые“ – и „пошел вперед“ („совершается процесс“). Вот бы ахнул Достоевский» [719]719
  Розанов В. В. Собр. соч. Мимолетное. С. 249.


[Закрыть]
.

И в то же время война 1914 года стала проявлением героизма и терпения. Писатель приводит многочисленные документы, письма того времени, запечатлевшие подъем патриотических чувств любви к Родине. Однако, когда повезли в Петроград тела Шувалова, Воеводского, Бобрикова, кн. Кильдишева, братьев Катковых и еще многих других, старики качали головами: «Как юноши лейб-гвардии конного полка, из первых аристократических семей, могли поскакать прямо на пулеметы», – то никому не приходило на ум, что они дали тон войне, – как регент «задает камертоном» тон поющему хору… Все – бросились! Все – за ними!.. И война повелась в этом быстром, неудержимом, восторженном духе.

Родители рыдают и будут рыдать, пишет Розанов, но Россия будет помнить и благословлять, а умереть «благословенным всею страною» – это прекрасно и это счастливо и для юноши, и для старика… И вот также «первым подскакал» к неприятелю и погиб Олег Константинович, сын великого князя. Всё – «первым», все «вперед» [720]720
  Розанов В. В. Война 1914 года и русское возрождение. Пг., 1915. С. 203.


[Закрыть]
.

Историческая правда была на стороне русского народа и его певца Розанова, хотя нам семь десятилетий пытались внушить обратное: будто интересы и чаяния русского народа выражали «разрушители» и «погромщики» национального уклада русской жизни, приведшие страну к поражению 1918 года.

Ныне забыто, что война 1914 года была названа Отечественной, как и война 1812 года. Не случайно строки главной песни Великой Отечественной войны против фашизма «идет война народная, священная война» родились на волне общенационального подъема 1914 года и были использованы B. И. Лебедевым-Кумачом в 1941 году из песни Первой мировой войны.

Когда Розанов подарил свою книгу о войне 1914 года C. Н. Булгакову, тот в письме 27 ноября 1914 года благодарил «за самую прекрасную книжку Вашу, которую я местами читал с волнением и восхищением. Это истинно русские чувства, слова, и любовь к народу и солдату, и понимание, единственное по художественной силе выражения. Пишите побольше таких статей, и помогай Вам Бог! Рекомендую для чтения своей семье и всем знакомым как лакомство» [721]721
  Письмо С. Н. Булгакова В. В. Розанову // ВРХД. 1979. № 130. С. 170.


[Закрыть]
.

В 1915 году обозначилась неизбежность надвигающейся революции. Большевики видели в ней единственное спасение. Розанов же продолжал утверждать, что «революция есть ненавидение. Только оно и везде оно» [722]722
  Розанов В. В русских потемках // Новое время. 1910. 2 октября.


[Закрыть]
.

Василий Васильевич рассуждал, как всегда, по-своему. Революция будет все расти в раздражение, говорил он. «Никогда не настанет в ней того окончательного, когда человек говорит: „Довольно! Я – счастлив! Сегоднятак хорошо, что не надо завтра“… Революция всегда будет мукою и будет надеяться только на „ завтра“… И всякое „завтра“ ее обманет и перейдет в „послезавтра“… В революции нет радости. И не будет. Радость – слишком царственное чувство, и никогда не попадет в объятия этого лакея» (107).

Образное предвидение революции и социализма предстает в первом коробе «Опавших листьев»: «Социализм пройдет как дисгармония. Всякая дисгармония пройдет. А социализм – буря, дождь, ветер… Взойдет солнышко и осушит все. И будут говорить, как о высохшей росе: „Неужели он (соц.) был?“ „И барабанил в окна град: братство, равенство, свобода?“

– О, да! И еще скольких этот град побил!!

– „Удивительно. Странное явление. Не верится. Где бы об истории его прочитать?“ (104).

О результатах долгого и упорного „строительства социализма“ Розанов отзывается с предельной ясностью: „Битой посуды будет много“, но „нового здания не выстроится“. Ибо строил Микеланджело, Леонардо да Винчи, но революция всем им „покажет прозаический кукиш“ и задушит еще в младенчестве, лет 11–13, когда у них вдруг окажется „свое на душе“. – „А, вы – гордецы: не хотите с нами смешиваться, делиться, откровенничать… Имеете какую-то свою душу, не общую душу… Коллектив, давший жизнь родителям вашим и вам, – ибо без коллектива они и вы подохли бы с голоду – теперь берет свое назад. Умрите“ (45–46).

О том же писал Достоевский в Записных тетрадях последних лет, которые знал и на которые не раз ссылался Розанов: „Парижская коммуна и западный социализм не хотят лучших, а хотят равенства и отрубят голову Шекспиру и Рафаэлю“ [723]723
  Достоевский Ф. М.Полн. собр. соч. Т. 27. С. 54.


[Закрыть]
.

Революция, считал Розанов, имеет два измерения: длину и ширину, но не имеет третьего – глубины. И вот по этой причине и этому качеству она никогда не будет иметь „спелого, вкусного плода“ (107), так же как никогда не завершится. Как бы предваряя формулу Андрея Платонова („Дом человек построит, а сам расстроится. Кто жить тогда будет?“), Василий Васильевич пророчески предрекал: „И „новое здание“, с чертами ослиного в себе, повалится в треть-ем-четвертом поколении“ (46).

Но Розанов не был бы Розановым, если бы не видел и другой стороны революции. Поэтому в „Уединенном“ писал как бы „в оправдание“ революции, но не как идеи, а как прямого действия: „А голодные так голодны, и все-таки революция права. Но она права не идеологически, а как натиск, как воля, как отчаяние. Я не святойи, может быть, хуже тебя: но я волк, голодный и ловкий, да и голод дал мне храбрость; а ты тысячу лет – вол, и если когда-то имел рога и копыта, чтобы убить меня, то теперь – стар, расслаблен, и вот я съем тебя. Революция и „старый строй“ – это просто „дряхлость“ и „еще крепкие силы“. Но это – не идея, ни в каком случае – не идея!“ (45).

Исходя из своей родовой теории, Розанов не любил „революционеришек“, потому что они „не понимают боли“, „не понимают смерти“, „не понимают рождения“. Об этом свидетельствует классовый террор, сопутствующий революции, стремление силой, злом насадить добро: „Если раздавить клопа, ползущего по стене, то мы войдем в Царство Небесное“ – я не могу верить такому социализму» [724]724
  Розанов В. В. Собр. соч. Мимолетное. С. 192.


[Закрыть]
, – писал Розанов в только недавно опубликованной книге «Мимолетное. 1915 год».

Объявляя революцию «предательством», Розанов видел в ней прежде всего измену общечеловеческим интересам. Революция – это раскол, дробление, «две части», «мы и вы». А человечество – я. Субъект. Единое. Как Одно Небо и Один Бог.

Добро родится только от добра, писал в том же «Мимолетном» Розанов. Добро никогда не родится из зла. Но из этого он делает вывод не о том, что революция – зло. Нет, он пишет нечто иное: «…какая надежда! Значит, нечего и „беспокоиться“ о социализме, о позитивизме, об атеизме. „Твори добро“. „Все в гору“. И не помышляй об остальном. Какая надежда. Море надежды. Океан надежды» [725]725
  Там же. С. 244.


[Закрыть]
. То есть зло таит свое разрушение в себе самом.

Отношение к революции и революционерам определялось не только идейными позициями писателя, но и глубоко личными, интимными мотивами. О них в книге «Мимолетное» рассказывает сам Розанов (21 января 1915 г.).

В годы первой революции у него был обыск. Подошли прямо к письменному столу падчерицы Шуры, выдвинули три ящика и ссыпали содержимое их в глубокий мешок и запечатали при понятых. Полицейский офицер был вежлив и Василий Васильевич вежлив. Варвара Дмитриевна подняла было голос, но то было единственною минутою, когда Василий Васильевич заволновался, ибо полагал, что для человека невинного обыск – решительно ничего.

Что же произошло? Накануне толстый и мягкотелый швейцар Никифор вошел на цыпочках и шепотом конфиденциально сказал Розанову: «У вас эту ночь придут с обыском». Тот выпучил глаза: «Как? Почему?» – «Так что полицейский офицер сказал: придут с обыском». – «Из-за чего??!» – «Так что значит револьвер хранится…». – «Какой револьвер???»

Войдя в комнату, где была падчерица, Василий Васильевич сказал непонятное и удивительное сообщение швейцара. Мать безумно перепугалась, а «барышня», вся побледневшая, выдвинула правый ящик письменного стола и, взяв письмо из него, порвала в клочья и вынесла в сортир. Все так быстро, что Василий Васильевич даже не спросил, что это, – не догадался о связи с обыском. Затем с падчерицей сделался нервный припадок, и был позван доктор.

Только через месяц Василий Васильевич узнал, что Шура дала свой адрес для пересылки письма, не к ней, но к одной революционерке, бывавшей всю зиму в доме у Розановых «как друг» и родной человек. Однажды эта революционерка спросила Шуру:

– Послушайте, не позволите ли вы дать свой адрес для письма ко мне… Оно должно прийти на этих днях… Вы смотрите на почтовые штемпеля – какого города. Если из Ростова-на-Дону – то ко мне… Ведь у вас самих в Ростове-на-Дону нет знакомых?

– Нет.

– Значит, письмо не вам, а мне. Если я дам свой адрес, то письмо перехватят и прочтут. А письмо – ответственное… Хорошо? Вы ведь вне подозрения, и мало ли кто может вам писать из Ростова-на-Дону?

– Хорошо, хорошо. Пожалуйста, пожалуйста!

Письмо пришло, а революционерка эта, пропагандировавшая на фабриках и бывавшая у Розановых не менее как через два дня на третий или через день, на этот раз не была в течение двух недель и пришла уже после того, как и получено было «письмо из Ростова-на-Дону» и произошел обыск… без результата.

Ни о чем не догадываясь, семья Розановых, особенно старшая дочь Шура, продолжала дружить с революционерками. Это были две сестры, жившие душа в душу друг с другом. И они обе опять через день или два завтракали или вечеряли у Розановых, иногда оставались ночевать. Та, к которой «шло письмо», кончила с медалью гимназию, лютеранка, атеистка и, кроме «рабочего движения» в России и в Германии, ничем не интересовалась. Василий Васильевич находил ее скучной.

Но сестра ее, тоже революционерка, была обширно образованная и развитая девушка, с знанием и любовью к Гёте, с грезами и мечтами, с начатками религиозного чувства. Она была «до того русская», что ради пропаганды в одной школе на фабрике перешла в православие. Эта сестра особенно нравилась Розанову, и собственно на ней была основана дружба с ними обеими.

Месяца через два после обыска Василий Васильевич как-то между прочим сказал этой «интересной» сестре:

– Знаете, какая беда могла бы выйти. Ведь у Шурочки порок сердца. А об обыске она сказала: «Если бы меня увезли и за мною затворились тюремные двери – я бы умерла от „разрыва сердца“».

Он говорил спокойно, как говорят о прошлом: ведь «не умерла». Он не упрекал, но у него были слова: «Как ваша сестра была так неосторожна».

«Талантливая» сестра всегда бывала нежна, с глубоким тембром голоса, и Василий Васильевич был поражен, когда ее голос зазвучал холодно и формально:

– Что же, раз идет борьба, и другие люди и сидят в тюрьме, и их даже казнят, то отчего же вашей Шурочке не сесть в тюрьму?

Розанов был поражен таким «классовым подходом» и не нашелся ничего сказать. Но задумался. И нет-нет все возвращался к этому факту, к аргументации сестрички. «Положим, они борются, – размышлял Василий Васильевич. – Но ни Шурочка, ни мать ее, ни я, и вообще никто из нашей семьи не борется. Сочувствуем – да. Их – гонят. Отчего им не дать приют, не спрятать, не помочь в какой-нибудь мелочи, хоть спрятать прокламации, которых сам и не стал бы читать, или их дурацкий „типографский шрифт“, коим они печатают свои замечательные произведения. Чем бы дитя ни тешилось, лишь бы не плакало. Молоды. Борются. А я люблю видеть турнир. Все же движение, и меньше сна в нашей России».

И действительно, Василий Васильевич мог бы сам взять на хранение «шрифт», просто даже не интересуясь революцией. Как не порадеть «соседу». Но, считал он, удивительно, как эта, развитая и глубокая, не понимает, что нельзя третьих лиц совать в борьбу и опасность, когда они вовсе туда не идут. Какая неразвитость и односторонность революционного понимания жизни!

Проходили годы. И вот года через три-четыре Василий Васильевич стал допытываться, как мог произойти сам факт обыска. Шуре Бутягиной могло идти тысячи писем, в том числе и из Ростова-на-Дону. Явно, что письмо «Бутягиной из Ростова» совершенно неуловимо для полиции, если она не значится в списках сыскной полиции. Как же она могла спохватиться именно об этом письме? По почерку? Но что такое один почерк среди ста тысяч почерков на письмах, посылаемых вообще из Ростова?

Розанов вспоминал, что за свою личную письменную практику, то есть из 500 корреспондентов и почерков, ему случилось один раз встретить почерк абсолютно совпадающий с другим уже известным почерком, но совершенно иного лица. И Василий Васильевич недоумевает: «Неужели же „там, где изучаются адреса“, в самом деле нужные письма узнаются по почерку? И вообще возможно искать лишь тогда, когда для этого есть фундамент, построенный на других данных. Тогда легко находится. Притом „пишущий – виновен“». Ну, его и арестуй на квартире или произведи у него обыск. А если его местожительство неизвестно, то откуда полиция убеждена, что он непременно в Ростове? Таким образом недостаточно по почерку перебирать даже 100 000 писем из Ростова-на-Дону, но нужно перебирать 50–100 миллионов писем, вообще ходящих по России. Уловить здесь оттенки почерков – совершенно невозможно. А что некий преступник напишет письмо Шуре Бутягиной, с которой он незнаком и она его никогда не видела, этого полиция вообще не могла знать.

Так что же такое вышло, что случилось? – задавался вновь и вновь вопросом Василий Васильевич. И приходил к единственному выводу, что нет другого разрешения проблемы, как то, что сидевшая две или три недели на фабрике революционерка-пропагандистка поджидала ареста Шуры, после чего явилась бы в дом с удивлением, негодованием на «подлое правительство» и упреками Розанову, как он может молчать, когда делаются такие мерзости.

По замыслу сестер-революционерок Розанов должен был сыграть свою роль в этом деле. Его хотели «вовлечь» в революцию помимо его воли. Сам он так говорит об этом: «Я довольно рассеян и мог бы „вознегодовать“ (ведь я о всем-то догадался через годы) и из „ни то, ни се“ в отношении революции – перейти в ярые. Все они – тусклые и бездарные, а у меня „перо в руках“. Вообще я очень мог бы помочь, – и меня и с других сторон „тянули“. Тогда этот решительный удар, моя „ярость“, горе семьи, „мать чахнет от увезенной куда-то дочери“, сыграли бы свою роль. Я нашел бы „слова“, которых у революционеришек нет, и „составил бы момент во влиянии на общество“… Словом, это очень понятно в счетах революции, которым горе и несчастие Шурочки и ее матери и всех пяти (еще малолетних) наших детей было нужно не само по себе, а как возбудитель ярости в видном русском писателе. Они целили совсем в другого зверя, и – не „удалось“, но кинули в жерло 7 человеческих малолетних и больных жизней. Против их всех воли, и вообще на „них“ не обратив никакого внимания».

Такова была прямая встреча Розанова с безнравственностью идеологии и практики революционеров. И это навсегда запомнилось Василию Васильевичу.

История с обыском у Розанова получила общественный резонанс. 12 октября 1906 года в петербургской прессе появилось сообщение: «На днях петербургская полиция явилась ночью к писателю, сотруднику „Нов. Времени“ В. Розанову и произвела тщательный обыск всей квартиры, перерыла все книги, рукописи и захватила переписку, в которой особенно много писем от лиц духовного звания» [726]726
  Известия книжных магазинов т-ва М. О. Вольф по литературе… 1906. № 31. 12 октября. С. 242.


[Закрыть]
. Как видим, в печать просочились несколько иные сведения об обыске, чем рассказывал сам Розанов.

Дочь писателя Татьяна Васильевна Розанова, которой было тогда одиннадцать лет, вспоминала много лет спустя: «Обыск этот я помню. Он, по-видимому, был связан с тем, что у нас в то время бывала жена папиного племянника Владимира, который имел отношение к революционному движению. В связи с этим и произведен был обыск. Последствий он других не имел, как только изъятие каких-то писем лиц духовного звания» [727]727
  ГЛМ. Ф. 362. Ед. хр. 166. Л. 3.


[Закрыть]
. Пояснение это сделано Татьяной Васильевной при сохранившемся сообщении печати об обыске и потому повторяет ту же версию о письмах лиц духовного звания.

Розанов был романтиком в вопросах революции. Так, он считал, что в начале нашей революции «не было красивого». Англия встретила свободу «Потерянным раем» Мильтона. А у нас не было «красоты-властительницы» в самой встрече, в «первый момент свободы». «О, потом могло пойти похуже, поплоше, – говорил Василий Васильевич, – как всегда бывает в истории: но необыкновенно важен первый шаг какого-нибудь напора, новой силы, нового начинания» [728]728
  Розанов В. В. Собр. соч. О писательстве и писателях. С. 427.


[Закрыть]
.

Отсюда жажда героического и осознание невозможности «героизма», как его понимал Розанов. И винит он в том всю русскую литературу, которая только тем и занималась, что развенчивала, разрушала идеалы. «С весны, „с незапамятных времен“ нашей истории героическому негде было расти, но особенно негде стало ему расти с появлением язвительного смеха в нашей литературе. С детства ведь все читали и смеялись персонажам Грибоедова; потом явился Гоголь: захохотали. Начал писать Щедрин: „подвело животики“! Ну, где тут было замечтаться юноше? А без мечты нет героя… У юноши с 14 лет „подводило животики“ при всяком чтении, а в 19 лет появилась кривизна губ, желтизна кожи, взгляд раздраженный и презирающий. Чиновник или писатель в 29 лет решительно презирал все в России, кроме себя и той „умной книжки“ (термин Чернышевского), которую он читал. Ну, можно ли было с этими „Печориными“ в 29 лет приступать к осуществлению свободы? Свобода – это юность, это свежесть, это надежда и любовь. Это требование свободы для людей в силу безграничного уважения к ним. Но ведь у нас никто не уважал никаких людей. В этом-то центр всего дела. У нас были отдельные кружки, уважавшие себя и своих членов, непременно только своих. Общерусского уважения не было. Вот где сгноился корень русской свободы!» [729]729
  Там же. С. 428–429.


[Закрыть]
К этой мысли Василий Васильевич возвращался много раз, добавляя к ней все новые и новые оттенки.

Его отношение к революционерам и революции не было однозначно. Он сам выразил это вполне определенно. В «Опавших листьях» он подвел некоторый итог: «Как я смотрю на свое „почти революционное“ увлечение 190…, нет 1897–1906 гг.?

– Оно было право.

Отвратительноечеловека начинается с самодовольства. И тогда самодовольны были чиновники. Потом стали революционеры. И я возненавидел их» (130).

Понятие человеческого «самодовольства» – чисто розановский критерий. Для него в центре мироздания был человек, а не «политики и борьба», «интимное», а не «общественное». Судить же о Василии Васильевиче с «классовых» позиций – это все равно, что «делать луну в Гамбурге», как выражался гоголевский герой.

Знакомство Розанова с революцией и революционерами началось в 1905 году. В октябре того памятного для России года его молодой племянник Володя, сын старшего брата Николая, позвал: «Не хотите ли пойти на митинг в Медицинской академии?» Это было среди общей тишины Петербурга: газеты не выходили, электричество не светило, конки не звенели.

Василий Васильевич рассуждал так: «До митингов, положим, мне дела нет. Я человек старый и ленивый. Да и до политики немного дела: жил и живу в своему углу. Но ведь вот соображение: это первые митинги в России, и полезно для будущей „Русской старины“, чтобы кто-нибудь просто дал картину того, что он увидел на них, держась мудрого наказа персидского шаха Наср-Эддина своему историографу Риза-кули-хану: „Не извращай описания событий. Победу изображай, как победу, а поражение описывай, как поражение“» [730]730
  Розанов В. В. Когда начальство ушло… С. 102 и далее.


[Закрыть]
. И Розанов решил пойти на митинг в Медицинскую академию на Выборгской стороне.

Мысль, что он едет на митинг, «новое историческое явление», оживила Василия Васильевича. Он взял извозчика, переехали через Литейный мост. Вот и Медицинская академия. За решеткой, в главном здании – огни, но неяркие. «С которого подъезда входить?» Толпа студентов, мастеровых, курсисток спешила вперед. Все смеялись и торопились.

Да где же митинг? Розанов со спутником заторопились тоже. В больших воротах стояла отворенная калитка, в которую проходили мастеровые в черных суконных потасканных пальто. Молодые, утомленные, озабоченные лица. Стоявший около калитки что-то их спрашивал, те отвечали и пропускались согласно ответу во двор.

– Здесь митинг Медицинской академии?

– Здесь митинг ювелирных мастеровых.

– А где же митинг рабочих и студентов в Медицинской академии?

Но привратник уже не обращал на Розанова и его спутника никакого внимания, занятый прямым своим делом – пропуском исключительно людей, имевших дело до этого митинга. Никто не знал, где митинг, пока в освещенных окнах спутник Розанова не увидел множества голов, как это могло быть только в набитом битком зале.

С ближайшего к Литейному мосту входа в отворенную не очень большую дверь двигалась толпа. – «Неужели раздеваться в этом столпотворении и холоде? – пронеслось в голове Розанова. – Тут и головы своей не найдешь, не то что пальто и калош». Но никто не слушал: пышные барыни сбрасывали пальто на пронзительном холоде и сырости, несшейся из незатворявшейся двери, в которую входила непрерывная толпа. «Ну, все равно! – решил он. – Как все!» И аккуратно засунул шапку в рукав пальто и, решительно отказавшись снять калоши, отдал пальто медицинскому в форме сторожу. – «Ничего, барин, не пропадет! И нумера не нужно». И действительно, не дал нумера вешалки, только назвав его.

Все торопились и было тесно. От маленькой площадки вились две крутые лесенки вверх. Розанов пошел по одной. Затор. Остановились. Опять чуть-чуть двинулись. Опять «стоп». Все терпеливы. Никто не протискивается, не обгоняет. На душе было хорошо. «Верно, ничего не увижу, – думал Василий Васильевич, – однако же все-таки был на митинге». И всем было весело. Удивительная деликатность, уступчивость друг другу – места, ступеньки, прохода – вытекала из того, что все эти люди были однородны или предполагали однородными друг друга, пришедшими каждый за тем же, как и сосед его, и с тем же «образом мыслей».

Это множество голов и грудей, бившихся только приблизительно сходными мыслями, – вот тут же, на месте, через гипноз обменивающихся взглядов, блуждающих улыбок, сливались в полное единство: «И я так же думаю, хочу так думать», «Я буду, как все, ибо это ужасно весело, счастливо таким хорошим счастьем единства, какого я никогда не испытывал, сидя в своем углу».

Характерно отношение Розанова к «толпе» на митинге, которая во всякое другое время и другом месте, на улице, на площади не имеет вовсе никакой мысли, лишена лица и головы. Здесь же она засветилась умными и новыми очами. «У, чудище, как ты страшно и хорошо!» – восклицает Василий Васильевич.

И вместе с тем в этой «толпе» на митинге терялась индивидуальность, терялся ум, тот хитрый и своекорыстный ум, который у каждого стоит в душе на страже. И вставало нечто безличное, упрощенное, выраженное в прямых линиях коротких мотивов, несложных мыслях, связывавшее множество лиц в одно новое, смеющееся и страшно счастливое лицо. На глазах Розанова исчезали индивидуальности, «свои семьи и дома». Все это туманилось, отходило на задний план, и вырастал один огромный «дом», где все жильцы давно знали друг друга и каждый старался услужить соседу. «Попросил кто-нибудь позволения стать на спину соседа, чтобы увидеть говорящего далеко оратора, – подумал Василий Васильевич, – и этот сосед блаженно согнет спину и скажет: „Становись, брат. Я уже видел, а ты – посмотри“».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю