Текст книги "Таврические дни (Повести и рассказы)"
Автор книги: Александр Дроздов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 14 страниц)
– Одолжайтесь, как говаривал у Гоголя Иван Никифорович Довгочхун. А? Таких давно не случалось курить, ротмистр? А? В вашем-то сумасшедшем положении? А? Как здоровье Елены Константиновны? Передайте: преклоняюсь, чту и целую ручки.
– Благодарю, господин полковник.
– За такую женщину, ротмистр, можно отдать пол-Дона. А? Героиня! Целую ручки. Что нового, ротмистр?
– К ним пришел обоз, Степан Васильевич. Патроны и гранаты. Помимо этого, босяки получили пулеметы.
– Сколько?
– Три пулемета.
– Годится. Генерал Краснов не очень нас балует.
– Первый их пост, – продолжал телеграфист, пуская изо рта дым, – у конного разъезда. Второй – у водокачки, с правой стороны. Настроение крепкое. С севера ждут интернациональный полк. Полагаю, нужно торопиться.
…Они настигли телеграфиста у полустанка, на дороге, покрытой стеклышками подмерзлых луж. На топот их сапог телеграфист обернулся. Козырек фуражки, оторвавшись краем, висел над его потным лбом. Он поднял к лицу руки. Каплев с ходу ударил его прямо в этот козырек, телеграфист упал и, скорчившись, коленями и локтями закрыл лицо. В дыру сапога светила его голая пятка.
– С-сучье вымя! – выдохнул из себя Алеша и, навалившись на телеграфиста, руками пополз по его плечам, нащупал жилистое, длинное горло.
Телеграфист выпростал руку, потянулся к карману. Каплев сапогом прижал руку телеграфиста к земле, на землю вывалился револьвер.
Они взяли его под руки. Сзади за шиворот держал Вихля. Голова ротмистра болталась, он шел, закрыв глаза. Из-под платформы вылез шершавый пес и, отведя морду, гулко залаял.
Орлов взметнулся с лавки и сразу проснулся. Быстрыми движениями он нашарил спички, зажег лампу. В дежурку полным-полно навалилось народу. Зеленый рассвет лег на бороды, на усы, на брови. Орлов кулаком толкнул раму, распахнул створки. Под самым окном молодо заорал кочет. Орлов сел на табуретку и сказал среди общего молчания:
– К-каплев, д-докладывай.
– Разведкой установлено, – докладывал Каплев, – что настоящий телеграфист, являясь белым офицером, выслеживал наше расположение и ночью доносил о нем казачьим заставам. Разведка застигла его на этом собачьем деле. Мы дозволили ему вернуться в обратный путь и, вполне извинительно, не сдержались, помяли гада. В текущую ночь этот сукин сын передал неприятелю расположение наших постов и состояние обоза.
Комбат глядел на ротмистра веселыми глазами.
– Не разрешите ли закурить, батальонный командир? – спросил пленный с усмешкой.
– Ничего, побудешь так.
– Военная этика требует: перед расстрелом дай закурить.
– Когда будем шлепать, тогда закуришь.
– Прикажете показания?
– Прикажу.
– Удалите из дежурной хамов.
– В дежурной у нас один хам, да нужно с него снять допрос. Коротко и правдиво объясняй все, сволочь. Как произошло, что на тебе телеграфный мундир?
– При занятии полустанка нашими частями самолично разменял здешнего телеграфиста, – сказал ротмистр, явно издеваясь: нижняя губа его с длинной ранкой слегка вздрагивала. – По счастливой случайности и куртка и штаны оказались впору. Население полустанка вполне воспитано нами. По-видимому, оно не склонно преувеличивать силы батрацко-босяцкой армии.
– Где твоя жена?
– Елена Константиновна, я думаю, в полной безопасности. Согласитесь – она не заинтересована больше в вашем обществе.
– Дальше.
– Лапотник! – вдруг закричал ротмистр, смертельно побледнев; обнажились бледные высокие десны и зубы, редко сидящие в них. – Лакей! На каждом телеграфном столбе от Ростова до Москвы будет висеть твоя вшивая армия! – Он поднял ногу в рваном сапоге, с маху положил ее на стол. – На, на, целуй мне сапог, хам, сволочь!
– Ладно, обернись покуда на природу, – спокойно сказал Орлов, повернул ротмистра к окну и выстрелил ему в затылок.
V
Казаки подошли к батальону с тыла. В течение получаса снаряды ложились у полустанка. Потом на рысях поскакали сотни.
Орлов уже не сомневался в том, что против его батальона противник бросил не меньше дивизии. Резерв, выдержав удар, гнал казаков к шляху. Мимо Орлова с раскрытым ртом, свистя над головой шашкой, прометнулся Алеша Величкин. Орлов послал адъютанта удержать резерв от преследования. Батальон в боевом порядке пошел на прорыв между рощей и полотном железной дороги. Дождь поливал как из ведра, низкий туман подымался с земли. Из тумана навстречу батальону, развертываясь в колонну, выплыли броневики. Картечь провизжала над головой. Теряя людей и коней, батальон ринулся в сторону, ближе к полотну.
Лошадь под Орловым на всем скаку завалилась на бок. Головой он ударился о брошенную винтовку, в глазах стало темно…
…Пленных было десять человек. В первые же дни от побоев и ран умерло восемь. На заре Алешу и Орлова подняли прикладами, вывели во двор. Здесь сидел на бревнышке древний старик, три месяца томившийся в станичной тюрьме, – сыновья его ушли с красными. Непомерно длинные, с темными сухими пальцами руки он положил на бревно. Лысое темя его было в струпьях. Борода, растущая из шеи, из черных щек и из ушей, отливала зеленью. Он так был древен и сидел так неподвижно, что птицы принимали его за пень. Шустрый воробей вспорхнул ему на колено и, подергивая головкой, клевал темные горошины на его ситцевых штанах.
– Здорово, дед, – сказал Орлов.
– Спасибо, – отвечал дед гулким басом, – спасибо на привете;
– Как звать-величать?
– Илья. Ильи сын. А фамилие… фамилие не помню. Может, Брыкин? Ведь так, пожалуй, и будет – Брыкин. Брыкин Илья.
– А я – Орлов.
– Это мне все одно, сынок. Для меня все люди – человеки.
Алеша, Орлов и Брыкин составили партию пленных. Два молодых казака на статных конях одинаковой золотистой масти погнали их степью в глубь Всевеликого Войска Донского. Стояли солнечные дни, звонкие и морозные. Солнце и ветер согнали со степи снег. Рыжая, как лисья шкура, степь лежала под голубым небом, раскрыв глазу волнистый горизонт. Черной плетью вьется шлях. В кургашках тоненько свистят сурки. Подкованные копыта лошадей звенят о промерзшую землю. Дед шагает бодро, раскачивая горбатыми плечами, загибая вовнутрь ступни ног, обутых в тонкие, сношенные кавказские сапоги. Звонко стучит о землю его суковатая палка. Лошади конвойных дышат пленным в спину.
Казаки, молодые парни, свесили из-под бескозырок синие чубы. Щеки тугие, губы пухлые, над губами остренькие усики. Первый, откинувшись на круп коня и зажмурив глаза, начал матовым, высоким голоском:
Ой, да возвеселитесь, храбрые донцы каза-а-ки-и…
И с разгона жидким баском подхватил второй:
Честью, славою-у своей-и, ей-на!
Голоса перевились и полетели по ветру?
Ой, да покажите всем друзьям пример,
Как из ружей бьем мы, да бьем своих врагов…
Под эту песню шли долго, не передыхая. Было уже и то хорошо, что светит солнце, что по дороге не бьют. Свое пленение Алеша не мог ничем объяснить. Под Орловым упала лошадь, зашиб голову и потерял сознание – понятно. А как сам попал?.. Обидно было.
Прошли хутор. Илья Брыкин шел тяжело – устал. Свою суковатую палку он держал теперь обеими руками и, ставя на землю, наваливался на нее всей грудью. Уже видно было, как под ситцевыми с горошинами штанами дрожат его тонкие, высохшие ноги.
Потом, позднее, небо завалили тучи. Тяжелые, темные и низкие, они подымались будто из самой степи и ползли над ней, касаясь ее своими животами. Солнце спряталось, подул резкий ветер. От хутора шлях пошел вниз, закрутился между буераками. В буераках шипела по ветру куга, сухой лист летел по воздуху. Вскоре густыми хлопьями повалил снег. Стали мерзнуть руки. Казаки озлели, оборвали песни. На своей спине Алеша чувствовал их отвердевшие взгляды.
Едва Брыкин споткнулся, по спине его стегнула плеть.
Снег валил и валил. У Брыкина зябла голая плешь, и нечем ее было прикрыть. Орлов снял свою папаху и надел на голову старика. Папаха была в черных пятнах крови. Дед, не оглянувшись, прошел с полверсты, потом прогудел:
– Спасибо тебе на жалости, человек. Будем помирать – отдаст тебе бог эту теплую шапку.
Одолевая ветер, шли около часа, когда сзади по обмерзшему шляху загремели колеса и скоро из-за столбов снега показались лошадиная морда, черная дуга и концы оглобель, обитые жестью. Казаки, оттеснив пленных со шляха, ждали, пока линейка проедет. Казак в тулупе, в мохнатой шапке правил лошадью, разведя локти, как городской кучер. На линейке, тесно сдвинувшись, сидели мужчина и женщина. Плащ, засыпанный снегом, покрывал их плечи. Линейка остановилась. Из-под плаща высунулось красное, со щеками, будто натянутыми флюсом, отечное лицо, нафабренные усы, серебряные погонцы. Мелькнуло и спряталось женское лицо. Из-под распахнутой у горла шубейки показалась грудь фартучка с широким красным крестом.
– Здорово, служивые! – закричал хорунжий нетрезвым голосом.
Конвойные ответили дружно:
– Здрав-жал-бло!
– Пленных гоните?
– Так точно, ваше-бло!
– Ко мне в станицу?
– Так точно, ваше-бло!
Женщина скинула с головы плащ и пристально, с острым любопытством, оглядела пленных. Черные и быстрые глаза ее подпухли. Языком она быстро облизала замерзшие губы. Орлов стоял молча. Она протянула ему узкую руку в золотистой варежке, обшитой коричневым шелком.
– Здравствуйте, комбат, – сказала она резко, будто вскрикнула, – мы знакомы.
Орлов молчал. Она засмеялась и прижала щеку к кожаному рукаву хорунжего. Алеша узнал ее острые зубки. Кулачком она стукнула по спине казака, сидевшего на козлах. Тот дернул вожжами, и линейка, визжа колесами, сдвинулась. Хорунжий укрыл плащом Настю Романову.
Партия продолжала свой путь, бредя за линейкой, едва подвигавшейся в сплошной снежной завесе. Орлов шел бодро. Эта встреча с женщиной, которая недавно обвела его вокруг пальца, подействовала на него, как стакан водки. Он встречал таких баб в эшелонах, которые захватывал его батальон. Они напоминали ему барских холеных сучонок с бантиками, с нарядными ошейничками, сучонок, ласковых по виду и кусающих сзади. Снег скрипел под его ногами. Алеша окликнул Орлова несколько раз и замолк. Свистел ветер, и холод крутил руки. Дед Брыкин отставал. Казаки подгоняли его плетками. Дед глухим своим басом начинал читать молитву. Голос его, разрываемый дыханием, тянул: «Верую…» «Во единого бога отца, вседержителя, творца неба и земли…» – гудел дед, и было похоже, что летит шершень.
На двенадцатой версте старик опустился на землю, оперся было руками, но руки сломились, и он завалился на бок. Его зеленая борода легла на снег, глаза он закрыл, вздохнул и улыбнулся, будто достиг желанных берегов.
Казак повернул лошадь, резко свесился с седла и вытянул деда плетью. Задрав бороду, дед вдруг прямо и ясно поглядел на казака, поднял палку и проговорил медленно и люто:
– Старика бьешь? А у старика-то палка! Эвона!
И ударил палкой по шее лошади.
Казак потрогал усы, оглянулся на товарища, наехал мордой лошади на старика. Вынул папиросу, зажег в горстке спичку, долго раскуривал. Глаза его медленно лютели. Он двинул лошадь, сказал:
– Пошли!
Тогда старик надел папаху и вдруг закричал тем обнаженным, голосом, каким кричит скотина под ножом:
– Люди добрые, да что делается? Что бог-то скажет?
Казак, перегнувшись, сгреб его руками и, крякнув, поднял и перевалил через холку коня. Дед дернул ногами в худых кавказских сапогах и схватился за папаху, чтобы не слетела. Его голос еще долго боролся с ветром. Алеша, глядя вслед отъехавшему в сторону казаку, вдруг почувствовал страшную легкость тела и золотой туман в глазах. Орлов, сдерживая, схватил его за руку повыше локтя. Второй казак закричал:
– Двигай, двигай, чертово племя! Все там будете!
Скоро они услышали в стороне сухой выстрел. Минут через десять их нагнал казак.
Алеша вспомнил слова деда и горько усмехнулся:
«Для меня, – говаривал дед, – все люди – человеки, всем одно прозвище – боговы!..» «Эх, дед, дед… Поздненько ты палкой-то замахнулся!»
Школу в станице отвели под тюрьму. Это было длинное одноэтажное здание под железной кровлей, выкрашенной в малиновый цвет. На окнах закрыли ставни. Не топили, и стены поросли желтым грибом. Из классов вынесли парты и шкафы, со стен сняли карты и картины, большая, низкая комната была похожа на пустой амбар. На черной классной доске мелом выведены слова песни:
Как на горке крутой
Семилетовцы стоят.
Ой ли! Браво! Да люди!
Семилетовцы стоят,
Семилетовцы стоят,
В Красну гвардию палят.
Ой ли! Браво! Да люли!
В Красну гвардию палят.
Наискось неумелой, но храброй рукой изображен казак на коне: свесил пику, на пику надета голова еврея с длинными, как девичьи косы, пейсами.
И поперек всей доски афишными буквами: «Мы, красная падаль, суть хамы и подлюки!» Пленные рассказывали Орлову и Алеше, что все эти художества принадлежат хорунжему Федорову, что каждое утро он проверяет, целы ли стишки и рисунки, и если художества смазаны, то следует жестокая порка шомполами и плетьми.
В классе сидело человек до пятидесяти. Это был разный народ, нахватанный по городам и селам и взятый в боях. Кто лежал на шинелях, кто слонялся вдоль стен. Здоровый матрос с разорванным ухом стоял у печи и, обняв ее ладонями, методично стукал о печку лбом. У него из спины нарезали ремней, и он помешался. Два китайца в лохмотьях, босые сидели друг против друга на корточках, печально глядя друг другу в глаза. Этих взяли на пулемете, кололи штыками.
Орлов долго выбирал себе угол, бросил шинель и стал снимать сапоги. Похоже, он располагался здесь надолго. Алеша кинулся около него на шинель, руками прикрыл глаза, стал думать. Потом вытащил из кармана круглое зеркальце и лежа медленно разглядывал свое отекшее от усталости лицо. Голубой глаз смотрел на него из ободка, живой и добрый. На желтоватых белках красная паутинка. В зрачках спицы света. Как же это так: погаснет глаз? Жил Алексей Величкин, красный боец, и шлепнули его. Погасили глаза. Помереть – этого положения Алеша не мог себе представить. Помереть, не видевши жизни, свободной от бар и кулаков, не пожравши досыта, не любивши… Алеша повернул зеркальце. Голая девка кажет свои огненные волоса и бесстыдные перси. Помереть, не целовав такой небывалой девки…
Орлов бродил по комнате, приглядывался к людям. И люди стали приглядываться к нему. Алеше стало удивительно, как просто и легко командир обходится с людьми во всех случаях и обстоятельствах жизни, даже в плену.
К вечеру была поверка – пришли казаки и пересчитали пленных, как скот. Ни лампы, ни свечи на ночь не полагалось. Легли рано. В сон бросались, как в пучину: сон раскрывал эти каменные стены и уводил в свободную жизнь.
Орлов, спавший чутко, проснулся среди ночи. Щель под дверью осветилась. Женский голос сказал часовому за дверью:
– Пропусти, пропусти, Колоколов!
Дверь медленно и осторожно стала приоткрываться, в комнату вошла женщина, держа в руках керосиновую лампу с жестяным абажурчиком на стекле. Красный крест на ее груди перекосился. Высоко подняв над головой лампу, женщина разглядывала спящих. Орлов понял, что она ищет его, сел, набросил на колени шинель.
Свободной рукой Настя Романова подобрала юбку, присела на корточки, стала жадно глядеть на Орлова. Глаза у нее были выпуклые и круглые, как кольца.
– Ты рад меня видеть? – спросила она сухим, несвободным голосом.
– Пошла вон, девка! – процедил Орлов сквозь зубы, темнея от злобы.
Она засмеялась, вытянула руку и опасливо, как злую собаку, тронула Орлова за колено.
– Расскажи, ты долго мучил его? Издевался?
– Издеваться мне над вами нечего. Пришил – и делу конец.
– Я тебя убью, – сказала она шепотом и резким движением кисти вскинула браунинг.
Орлов, жмурясь от омерзения, размахнулся рукой. Быстро, как кошка, она села на пол, его кулак пролетел над ее головой. От своего размаха Орлов упал. Алеша, просыпаясь, завозился под шинелью. Вскакивая на ноги, Орлов увидел, что женщина сидит на полу, разбросав ноги в черных шелковых чулках, вытянув руку. Она выстрелила. Орлов, крутясь, поднял руки и свалился лицом в ее ноги.
Во всех углах вскакивали люди, очумело глядя, как женщина, морщась и кусая губы, старается руками сбросить со своих ног тяжелое тело командира.
Браунинг валялся на полу, сияя граненым боком. По ноге женщины, уходя в чулок, как вода в песчаную землю, стекала кровь командира.
Наконец ей удалось высвободить ноги, она тяжело поднялась и, пошатываясь, с раскрытым ртом, пошла к двери. В комнату уже ворвались казаки, чубатые, с безумными глазами. Загремели затворы винтовок. Женщина, вытянув руки и далеко отведя их от бедер, тупо глядела на казаков. Косынка свесилась ей на плечи, в волосах, зачесанных на уши, сверкал перламутровый гребень. Пленные, сбившись толпой, стояли над телом Орлова.
Ворвавшийся с шумом хорунжий приказал забившемуся в угол мужичонке в плисовых портах и солдатской рубахе выволочь убитого во двор. Мужичонка был жидок и запуган на всю жизнь.
Прижав ноги комбата к бедрам и дыша через усы, он с усилием дернул мертвое тело и потащил к дверям. Рот комбата был раскрыт, и среди зубов зияли три ямки.
– Наемники палачей, китайцы-пулеметчики – вперед! – скомандовал хорунжий.
– Моя не хочет… не хочу, – бабьим голосом сказал один.
Другой сказал:
– Моя хозяин – Ленин. Ты не моя хозяин.
– Этого, – хорунжий вытянул руку, выставил указательный палец, – который про Ленина, бей так, чтобы до Москвы дошло.
Первый шомпол оставил на теле красный, тонкий, как бечевка, след. Второй перехлестнул его накрест. Ж-жик, ж-жик! – свистели шомпола. Следы собрались в пучок, смешались. Тело китайца дергалось. Борода казака, сидящего на его плечах, вздрагивала. Ж-жик, ж-жик! – пели шомпола. Брызнула кровь, стекая по сухим бедрам. Китаец закричал. Голос его выгнулся дугой, будто вспрыгнул, упал, вспрыгнул опять. Кожа лопнула, мясо, истекая кровью, мокро всхлипывало под ударами. Крик китайца перешел в хрип. Покачиваясь над истязуемым и высунув язык, хорунжий поматывал головой, считая удары.
Тогда опять к Алеше пришел восторг и золотой туман. Ногой он сшиб лампу, придавил сапогом. Хрустнуло стекло. Огонь погас. Алеша нагнулся и, ладонью наткнувшись на браунинг, зажал его в пальцах.
– Товарищи, бей беляков! – закричал он так сильно, что его шатнуло от собственного голоса.
Гром голосов, топот ног были похожи на взрыв. В черной темноте сшибались, опрокидывали друг друга и остервенело дрались люди. Темнота гудела. Оглушительно ахнул револьверный выстрел. «Товарищи, товарищи, товарищи!» – надрывалась темнота. В волне людей Алешу донесло до дверей.
– Товарищи! – прохрипел он и в клубке тел вывалился за двери, во двор. Справа он увидел костер, уже догорающий, и казаков, бьющих из винтовок по крыльцу. Как в бою, знакомой тревогой пропели пули. Толпа, потеряв рассудок, ломила прямо на костер, на казаков. Несколько человек свалились в снег. Алеша свернул к каменной стене. Он легко влез на стену – она была ему по плечи. Какой-то человек, бормоча: «Восподи, восподи», приплясывал у стены, норовя влезть. Камень сыпался под его руками. Алеша схватил человека под мышки, подтянул его на себя и вместе с ним свалился за стену.
Они поднялись, отряхнулись от снега и побежали вниз, в степь. Снег был неглубок. Ночь была звездна, ветрена и черна. Казалось, ветер погоняет звезды, несет их на своих крыльях и, мерцая, они валятся, падают в степь. Скоро под ногами окрепла земля – они шли по косогору, голому и обледеневшему. За косогором они спустились в буерак. Здесь на ветру трепался и сорил листьями иззябший камышатник. Они сели, чтобы перевести дух и разглядеть друг друга. Стрельбы отсюда не было слышно. Алеша наклонился к товарищу и узнал в нем пугливого мужичонку, которого заставили тащить труп командира. То, что мужичонка последним прикасался к командиру, наполнило Алешу теплой приязнью к нему. Но мужичонка был жидок, немолод, хил. Разевая рот, он сидел на земле и, чтобы утишить задышку, глотал снег. Большие и несмелые глаза его очарованно глядели на звезды.
– Экий ты попался мне товарищ! – сказал Алеша грустно.
Мужичонка долго молчал, потом затряс плечами.
– А у меня карта имеется. Двухверстка, – сказал он с задором. – Как посветает, наметим себе дороги-пути. Вот я какой есть!
– Где же тебя мобилизовали, героя?
– Добровольный я, – сказал мужик. – За революцию и Ленина иду по сердцу.
Они отдышались, потерли снегом виски и, поднявшись, пошли к темнеющему леску, чтобы там дождаться рассвета и по карте наметить себе дорогу.
1935
КОВАЛЕВ, КОРОЛЕВ И АРКАДИИ ПЕТРОВИЧ
I
Ночами лужи на дорогах затягивал ледок, а днем шел дождь, холодный и секущий: осень встала сурово.
На крыше старосты резной петух-флюгер повернулся под рывком ветра и уставился клювом на запад – ветер потянул восточный, свистящий и злой. Облака поползли ниже к земле, надумал было накрапывать дождь и сегодня, но перестал, пыль от капель его, упавших тяжело, стала рябая, оспенная.
Собирался вечер. В пруду, обсаженном ветлами, пропела. раздувая беловатый живот, иззябшая лягушка.
И вот лопнул снаряд: подходили белые.
Аркадий Петрович, ехавший в тарантасе, чтобы перекинуться к белым, вобрал голову в плечи, перекрестился мелким крестом и ладонью тронул мужика, сидящего на козлах, сказав напуганно:
– Погоняй, голубчик.
Оглянувшись, увидел он, как по правую сторону проселка, там, где рыжее жнивье клином вдавалось в лес, поскакали всадники, низко пригнувшись к седлам, – то ли красные, то ли белые. Холодное солнце, катящееся на покой, загородилось тучами, от ржи тянуло запахом кротовых нор. Снова пропел снаряд, ахнул где-то за леском. Екая селезенкой, лошадь мирно бежала проселком, шлея хлестала ее по бокам, мужик на козлах позевывал.
«Только бы доехать до деревни, – подумал Аркадий Петрович, – а там как-нибудь вывернусь».
– Палят, – сказал он мужику.
– Канешна.
– Наши, что ль?
Улыбнулся, как привык улыбаться с тех пор, как бежал, чтобы перекинуться к белым, – искательно.
– Разбери их, которы наши, которы ваши. За эту за самую стрельбу придецца прибавить вам, барин.
– Гони, гони, – сказал Аркадий Петрович, – прибавлю.
За поворотом открылось село: оно лежало в котловине, загородясь полями, убегающими на скаты, схоронилось в голых яблонных и вишневых садах, поднявшихся вровень с соломенными крышами; розовая колокольня, исстеганная дождями и ветрами, сторожила их, как одряхлевший сторож. Засыпающее солнце не могло дотянуть сюда отяжелевшего взгляда своего – жнивье на верху скатов багрянилось еще, а село было в тени, в вечереющей сини близкого вечера.
У околицы на земле сидели спешенные красноармейцы; привязанные к городьбе лошади лениво нюхали повядшую траву, шевеля ушами.
Мужик натянул вожжи, сказал:
– Тпру, милой! – Поглядел на красноармейцев и спросил безразлично: – Пропущаете, ай нет?
От видящих медленно приподнялся крепкоплечий парень, подтянул сапоги и поправил козырек на картузе; лицо у него было желтее меди, все в веснушках, будто всадили ему в кожу множество мелких булавок с желтыми головками; глаза маленькие и удалые. Подойдя к лошади, он подтянул подпругу, похлопал лошадь ладонью по крупу и, мельком глянув на Аркадия Петровича, спросил как будто мимоходом:
– Кого и куда везешь, товарищ?
Аркадий Петрович перегнулся из тарантаса; держась за ручку своего чемодана, клетчатого, с пообитыми боками, старался он глянуть товарищу в его бедовые мелкие глаза.
– Я, товарищ, еду по командировке из Москвы. В Листовец еду, у меня мандат от товарища Кириллина, хотите взглянуть? У меня при себе мандат. Все в порядке, товарищ, и печати, и подписи, угодно ли взглянуть?
– Какой же это такой Кириллин-то? – спросил товарищ, взял в горсть гриву лошади и сказал ласково: – Да стой ты, черт!
– Товарищ Кириллин? Вы не знаете товарища Кириллина? Да он в Комиссариате внутренних дел, в этой комнате, что, знаете, как идти от подъезда, то третья. Безусый, у левого глаза родимое пятно, похожее на черный пластырь. Плешив он. Лет под сорок. Да вот, взгляните на мандат.
Засунув руку, он стал искать в боковом кармане бумажника, думая: «Авось пронесет и здесь, Христа ради».
– Ладно там. А почему попали на фронт?
– Да я же в Листовец еду.
– А ведомо вам, что Листовец в руках белых?
– В руках белых?
Товарищ отошел от лошади, облокотился о козлы и, сложив на них руки, из-под козырька стал глядеть Аркадию Петровичу в переносицу; глаза его сузились еще больше, загорелые на солнце морщинки поднялись к ним.
Аркадий Петрович вынул руку из бокового кармана, поправил чемодан, чтобы не лез на ноги, колени его коломытно свело.
– К завтраму ж отобьете, товарищ…
«Не пронесет, не пронесет», – впивался ему в мозг гвоздочек.
– Отобьем не отобьем, а ездить вам, товарищ, не к чему; здесь у нас эва чем пахнет, слышите?
За скатами забрехал пулемет, прорыдал, затих, зарыдал гулче; красноармейцы, лежавшие на животах, засмеялись чему-то весело.
– Может, мне переждать здесь, у вас? – спросил Аркадий Петрович, улыбаясь той улыбкой, какую презирал в себе, и вдруг как-то со стороны увидел себя в зеленом пыльнике, в запыленном и выцветшем шлюпике, с небритым, жалко сморщенным лицом, душа в нем стала скулить по-щенячьи.
– Переждать, товарищ, придется. А ну-ка, Петухов, сведи-ка товарища в сарай, тому-то нашему пленному повеселей будет, стосковался, поди. Слезайте, товарищ, приехали.
– У меня ж мандат, – оробев, проговорил Аркадий Петрович, а сам уже стал вылезать из тарантаса задом, думая, что пропал, говоря: – Я еду по инструкции центральной власти, уполномочившей меня… и у меня чемодан, можете обыскать, ничего подозрительного.
– Чемодан мужик к себе свезет, чемодана вашего нам не нужно. Иди, Петухов, да мигом назад.
Петухов был низок ростом, глумлив лицом, картуз его был прострелен, портки висели над рыжими сапогами будто надутые, через грудь косо шел ремень винтовки. Он зашагал вразвалку, качаясь всем телом, и поглядел на слезшего Аркадия Петровича, как на бездушное бревно. Потом повернулся и пошел к околице.
Аркадий Петрович безропотно пошел за ним, глядя на его пропотелую, всю в пятнах, и покрытую пылью гимнастерку, на винтовку с обрезанным дулом, чтобы легче весила, и думал, что как же так, что вот так история, что надо же выяснить…
Деревня была как вымершая, только от пруда, поворачивая надменно головы с черными мухами глаз, шли гуси, белые гагаки, неловко ставя наземь лапчатые красные ноги. Кое-где на дороге лежали кучки перегоревшего на денном солнце конского навоза, похожего на искрошенную солому. У колодца с высоко взметнувшимся недвижным журавлем стояли три солдата, курили и сплевывали в колодец.
Петухов подошел к чистенькой избе, отворил калитку в плетне и сказал девчонкиным голосом:
– Здеся.
Вслед за Петуховым Аркадий Петрович пошел садом; кривоствольные яблони, обмазанные известкой, только что сронили последние листья, под кустами крыжовника уже укладывался на покой намаянный деревенский день. Идя за Петуховым, глядел Аркадий Петрович, как под сбитыми его каблуками хрустят загнившие сучья, будто сухари на зубах.
Вышли на гумно, к риге.
У риги на земле, запорошенной соломенной трухой, сидел, опираясь спиной о затворенную дверь, красноармеец с медной, редкой бороденкой, молодой, с плоским носом и глазами, похожими на полотняные пуговицы с подштанников; глядел он в небо, положив винтовку на колени, на ближние звезды, еще не зажегшиеся, но уже намеченные недальней ночью. На выставленных наружу подошвах его сапог налипли земля и куриный помет.
– Чаво, чаво? – закричал он, завидя подходящих. – Кого ведешь еще, кого пымал? Давай его сюда, сукина сына, покажу ему, как против трудящего народу иттить!
Он встал, заломил фуражку набекрень, заголив узкий лоб, волосы цвета гнедой кобылы полезли ему на глаза, рог у него был веселый и недобрый. Приплясывая, он побежал к Аркадию Петровичу навстречу, остановился и затаращил бесцветные глаза.
– Буржуй? Давай сюда буржуев, мать их богородице… Товарища Ленина враг, так и мой ты враг беспременно, враг трудящего народу.
Аркадий Петрович поглядел на его лицо, русское-разрусское, на яркие зубы под тонкими белыми губами, на рыжую бороденку и сказал одними губами, ничего не думая:
– Прошу вас быть сдержаннее, я арестован по недоразумению, и скоро это выяснится…
– Покуда прояснится, пожалте в ригу, товарищ. Где пымали его, Петухов?
– Нигде не пымали – сам набег. Припри его в риге, Ковалев, там уж какое распоряжение выйдет.
– Поди в ригу, что ль! – закричал Ковалев, хватая Аркадия Петровича за рукав.
Аркадий Петрович отстранился и поправил рукав. Петухов свел лопатки, чтобы подкинуть на спине винтовку, повернулся и пошел назад, гумном. Аркадий Петрович закричал ему вдогонку:
– Приглядите за моим чемоданом, товарищ, я вас поблагодарю!
Петухов шел, не обернулся; проходя мимо крыжовника, поднял куст, спугнул нахохленную курицу и пошел дальше.
– Приглядим за чемоданом, имей такое спокойствие на милость, – сказал Ковалев, толкнул Аркадия Петровича кулаком под лопатки и закричал, сам тешась своим голосом – Иди, куды зовут, покеда голова на плечах держится!
Отстраняясь от Ковалева, Аркадий Петрович подошел к риге. Ковалев вынул застреху из петли, отдал щеколду и приоткрыл дверь, заохавшую на проржавленных петлях.
Аркадий Петрович торопливо скользнул в щель, дверь за ним тотчас же закрылась, заохав, снова скребнула щеколда, забитая застрехой.
В риге было темно, Аркадий Петрович в первую минуту ничего не разобрал; свет сочился из-под стены; под самой крышей скоро увидел Аркадий Петрович толстые бревна, соединявшие стены, иструшенное прошлогоднее сено, пыльными копнами лежащее в углах, дровни с высоко взодранными оглоблями, хомуты, постромки, сваленные в кучу колья. Потом он рассмотрел человека, сидящего на передке дровней.
Человек был черен, бородат, очень раскидист в плечах; сидел он, ссутулясь, положив длинные руки на колени, пухлые губы его были рассечены, неутертая кровь чернела на бороде. Аркадий Петрович двинулся к нему, переступил с ноги на ногу и сказал нерешительно:
– Здравствуйте, товарищ!
Человек ничего не ответил, только перевел на Аркадия Петровича большие светлые глаза, взгляд их был, что взгляд парнишки о восьми лет: лазоревый.
Аркадию Петровичу стало тошно и не по себе. Отойдя, он присел в сторонке на сруб, откинул полу пыльника и достал кожаный портсигар под крокодиловую кожу. И явственно почудилось ему, что пропал, беззащитен; губы его поджались по-старчески.
– Кто таков будешь? – спросил бородатый человек.
Подняв лицо, увидел Аркадий Петрович лицо туповатодоброе, покорное, расческой продранные волосы; судорожно сведя пальцы, он переломил папиросу, поглядел на нее, бросил на землю и ответил устало:
– Да вот арестован, совершенно неизвестно почему. Попал в полосу военных действий. Даже мандата не посмотрели, совершенно явный произвол. Как вы думаете, ведь выпустят, если нет никакой вины?