Текст книги "Записки баловня судьбы"
Автор книги: Александр Борщаговский
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 31 (всего у книги 34 страниц)
42
Впереди растерянность и дни отчаяния.
Впереди смерть Сталина, оплаканная большинством и вызвавшая ликование страдальцев и прозорливцев.
Впереди несостоявшийся процесс над «врачами-отравителями» и, как я уже упоминал, разбойная попытка изгнания из Союза писателей семидесяти пяти критиков; надо же было в благородную память об «отце родном» довершить начатое в январе 1949 года.
Впереди новый разрыв Сталина со своей челядью и его затворничество на московской даче.
Но я доскажу прежде о Леониде Соболеве.
Неприятие им моей рукописи – небольшой грех, частный случай, косвенное свидетельство его мобилизационной готовности. Вина его перед нашей культурой неизмерима.
Именитый литератор, оратор, как никто умевший польстить начальству – публично, когда человек чести посовестится расточать прельстительные улыбки, – он с возникновением российского Союза писателей получил державное поприще. Создание СП РСФСР – закономерный в движении литературы шаг; малочисленная комиссия по областным литературам в большом Союзе не могла серьезно влиять на литературную жизнь огромной Российской Федерации.
Сколь резко ни судил бы я год 1949-й, надо признать, что подавляющее большинство русской интеллигенции тогда с презрением отвернулось от антисемитских акций. Не та картина сегодня: мутный поток захватил многих, а среди них и тех, кого господь не обделил талантом, разумом и тщеславием. У них свои пророки и апостолы, они ведут за собой и часть молодежи, нетерпеливцев и честолюбцев, которым не сложно внушить, кто стоит на их пути к славе и благополучию. Но давно известно: страсти эти – сосуд без дна; сколько ни изливай туда гнева, желчи, проклятий, лжи, елея, лести, как ни приготавливай сатанинский коктейль шовинизма, как ни истребляй в культуре «масонский» элемент, не исключая и полукровок, – спустя десятилетие-другое возникнут новые таланты и новые честолюбцы, они вновь потребуют себе места и бумаги, и как тогда умилостивить их, на кого записать вину?
Нынешние воители-«антимасоны» уже одержали по крайней мере одну победу заставили благородных людей разной крови думать, пусть промельком, невзначай, тут же устыдясь этой мысли, и все же думать о том, кто по национальности критик, позволивший себе не одобрить книгу известного русского писателя; а кто есть Владимир Савельев, автор стихотворения «Еврейский вопрос», – русский или еврей; кто по крови драматург, выпустивший на сценические подмостки Льва Троцкого без зажатого в зубах кинжала и капающей с него крови? Мы опустились до того, что думаем об этом, говорим об этом, принимаем это в расчет, решая, выйти ли на трибуну, сказать ли правду или промолчать, предоставив такую возможность благородному славянину: ему, мол, это проще и с руки. Когда подобная унизительная мысль возникнет во мне – едва ударит предостерегающий колокол, – я тут же, непременно нерасчетливо, может быть и глупо, выйду на трибуну, чтобы не было пути к отступлению, чтобы снять сердечную боль…
Благословляю свою юность – она двигалась бурной, временами темной рекой, в сумерки нам бывало не увидеть, что бурый цвет струй не от донного торфяного подстила, а от крови; громкие наши лозунги заглушали стоны и крики, – все было в нашей устремленной, полуголодной и конечно же виноватой юности, но одного греха мы не знали: мы не начинали знакомства, дела, дружбы или борьбы с выяснения запаха племенной крови.
Это не прекраснодушное заблуждение памяти: четверть века революции не могли изгнать из бытия все заблуждения и предрассудки, а темноту – из закоулков быта. И «жид», и «кацап», и «гой», и «хохол», и полупрезрительное, через губу, «кацо» не испарились бесследно и не скоро замрут на устах тупых и невежественных людей. Я это понимаю, но, понимая, говорю: нашу юность едва ли не до самой войны не сотрясала эта гнилостная, самоубийственная лихорадка. Когда ненавистным делается святое понятие гражданин мира, а понятие национального абсолютизируется, так называемые «масоны», имевшие неосторожность родиться не в доме немецкого бюргера, чистокровного англосакса, славянина и проч., становятся ответчиками за все грехи человечества.
Леонид Соболев – случайный недруг моей рукописи, недруг по вдохновению, по злобной неусыпности души; Л. Соболев – случайная знаменитость, случайный руководитель, я бы даже сказал, случайный гость русского Олимпа, старавшийся, чтобы черты интеллигентности не слишком обнаруживались, чтобы вперед выходила «простецкая», ругливая натура, морская душа, этакий братишка, – Л. Соболев был вместе с тем типичнейшим выразителем времен застоя, косности, глашатаем и коммивояжером той поры.
Он возвысился в тридцатые годы и в годы войны и после победы прочно принадлежал к литературной элите, к этому ордену без устава, но с ясно очерченными границами. Все складывалось для него более чем благополучно, но не было власти, ответственного портфеля, и жадные руки хватали что подвернется, всякую ношу комиссий, редколлегий, советов и проч. и проч. Всегда на виду, но не чтимый писательской толпой и братством писателей-фронтовиков, отлично понимавших, что в новой прозе Л. Соболева нет фронтового опыта, что это расхожая беллетристика. Всегда на виду, управляемый оратор, сговорчивый рецензент Лесючевского, этакий «комильфо», тяжеловатый, с упитанным лбом тугодума, но всегда расцветающий улыбкой, готовый к интриге, отступничеству, сговору, но почему-то никак не нужный Фадееву в высшем литературном эшелоне. Словно брезгуя готовностью Леонида Сергеевича служить верой и правдой, Фадеев находил себе соратников и заместителей постарше и помоложе, не замечая подмигиваний Соболева и его прельстительного оскала. Но Соболев нетерпеливо ждал своего часа.
Час его – звездный час! – пробил с созданием Союза писателей РСФСР, организации, стучавшейся в дверь истории, но с первого дня угодившей в недобрые руки. Достаточно назвать даже и немногие имена поэтов и прозаиков страны – в данном случае я говорю о литературе русской, – от А. Яшина, Н. Рубцова или А. Жигулина до таких прозаиков, как В. Астафьев, В. Распутин, Е. Носов, Ф. Абрамов, В. Белов, – чтобы оценить, как богаты самородными талантами города и веси России. Действенная, повседневная, без ажиотажа поддержка подлинных талантов, бережное их воспитание – вот что, в сущности, и должно было стать высокой целью российской писательской организации. Но не то было на уме у Леонида Соболева; слишком мирской, расчетливый и корыстный это был ум, чтобы возвыситься до художественного идеала, до понимания истинных нужд талантливых людей России.
Поразительно, но именно в начале 50-х годов Александр Фадеев почувствовал опасность превращения писательского Союза в некую массовую, ремесленную организацию, где понятие таланта, творческой личности станет второстепенным или малозначащим; именно тогда он в кругу друзей, а на подпитии – и шире, твердил о необходимости резкого уменьшения числа писателей, создания в стране сравнительно немногочисленного объединения талантливых и профессиональных авторов. Организационным мечтаниям Фадеева не суждено было сбыться; впадая в крайности, поддерживая (пусть и с плохо скрытой брезгливостью) третьесортную драматургию, не протестуя против унижения и растаптывания таких художников, как Анна Ахматова и Михаил Зощенко, он сам поощрял, вопреки своим мечтаниям, невежество и дилетантизм, становился заложником софроновых.
Но и в дурном сне не могло ему привидеться, к какой неизбывной серости приведет – уже после самоубийства Фадеева – писательскую организацию страны «великий маг» ордена ремесленников, ленивец Леонид Соболев.
Медленно росли республиканские союзы писателей, от эстонского островного архипелага и до плоскогорий Памира единицами прибавлялись к семье писателей новые таланты, как тому и надлежит быть. Сравнительно медленно увеличивалась тогда и писательская организация Украины, где, что ни говори, вольготно жилось литературным функционерам-ремесленникам, а под жестоким боем оставалась упорно подозреваемая в национализме Лина Костенко, поэт, равного которому на Украине не было со времен Леси Украинки…
А Леонид Соболев открыл на необозримых просторах России массовое рукоположение в писатели, еще более пагубное, чем приснопамятный рапповский «призыв ударников в литературу». Призыв начала 30-х годов ударников в литературу хотя бы не завершился приемом их в творческий писательский Союз – он еще не существовал. Случилось много разочарований, но не много было рухнувших судеб.
Леонид Соболев смотрел вперед, его лукавому практическому взгляду виделись грядущие пленумы и съезды писателей, он умножал и складывал, делил и вычитал, прикидывал балансы голосов, жаждал влияния и власти. Дело усложнилось тем, что Московская писательская организация, созданная еще весной 1955 года, за три с половиной года до учредительного съезда СП РСФСР, оказалась ненадежной для имперских замыслов Леонида Соболева, да и не слишком к нему почтительной; самая крупная в стране, она оказалась непригодной для прислужничества, сговора, интриг. Московские писатели, в большинстве не принявшие только что состоявшейся первой расправы с «Новым миром», оказались в резком конфликте с косными силами литературы, с «первыми учениками» периода «культа личности», и вскоре законопослушный, подобострастно глядевший в глаза начальству Леонид Соболев поддержал карательные меры против МО СП РСФСР[48]48
А. Твардовский записал в рабочей тетради 9 апреля 1955 года: «Собрание по поводу создания Московской организации. Тот же Сурков. Ощущение омерзения, оскорбления, усталости, почти отчаяния от всех речей и всей меры, где так-сяк, а, по Суркову, оказывается, вся „скверна“ восходит к четырем статьям „Нового мира“. Стоило мне ходить за этим, сидеть там 6 часов? Но не пойти нельзя – день и ночь на примете, помянули и пропуск предыдущего собрания» («Знамя», 1989, № V).
В эту пору Твардовский – член президиума, один из секретарей Союза писателей СССР. Пройдет время, и станет одним из деятельных и уважаемых членов парткома МО СП.
[Закрыть].
«Великий маг» ремесленничества ликовал, глядя на то, как множатся и разбухают писательские организации краев и областей – высокая требовательность, профессионализм, талант – все было забыто, отброшено. Добрый пастырь готов был принять любого начинающего, особенно из числа краевого или областного начальства, ответственных работников издательств и газет. В те годы утвердился и обрел всесоюзный размах торный путь абитуриентов в литературу, прочно легли под ноги нетерпеливцев ступени вверх – через службу, самоиздание и «радение» о ближнем, но не о всяком ближнем, а о том, кто понадобится. Издательское дело – в столице и провинции – впало в коррупцию, непредставимую в пред– и послевоенную пору, – это сделалось неизбежным с появлением тысяч профессиональных писателей, взывающих к Союзу о хлебе насущном, об одежде и крове, но при таком уровне их книг, который не мог и ни в какой другой стране мира и вселенной не смог бы прокормить их.
Меньше всего задумывался Соболев о судьбе этих людей, о тупике, в который он их заводит, о неизбежных зависти и озлоблении, о тысячах и тысячах слабых, ненужных книг, этой странной горечи и ошеломлении самого времени. Среди писателей Швеции, Норвегии, Чехословакии или Польши, Венгрии или Англии не так уж много поэтов или прозаиков, кто может обойтись книжным литературным заработком. Большинство служит – они преподаватели, клерки, медики, инженеры, ученые и т. д. Большинство призванных в литературу Соболевым тоже служит, но, сделавшись без труда членами СП, они служат в редакциях, в журналах, в отделениях СП – впритык к материальному источнику своего существования, так сказать к «котлу», хотя и скудному сплошь и рядом, только что не дающему пасть.
Так на законном основании полулитература сращивалась с тем, что можно назвать литературной администрацией; так мы стали издавать сами себя и друг друга, на началах взаимной амнистии к уровню труда, дружеского снисхождения и попустительства. Так мы приучили себя называть поэтами посредственных версификаторов. И если бы возможна была парадоксальная премия за образцовую серость, за крайнюю, пограничную уже литературную серость, я бы назвал эту премию именем Леонида Соболева, так велик его практический вклад в расшатывание здоровых понятий о художественности литературы.
Как-то за несколько лет до смерти Фадеева Сергей Преображенский вдруг объявил ему, что подает заявление в Союз. Сказал он это как-то легко, почти игриво, видимо, в расчете на то, что при посторонних Фадеев не станет возражать. Фадеев ответил не сразу – ведь Преображенский писал главным образом о нем, о Фадееве, – выдержал паузу и сказал серьезно: «Твое личное дело, Сережа. Только прежде уйди из аппарата Союза…» Времена изменились: теперь, чтобы наверняка и побыстрее оказаться в Союзе писателей, нужно прийти в его аппарат, в аппарат издательства или литературного журнала, обрести известную издательскую силу и деловые связи.
В годы 1956–1962 Московская писательская организация навлекла на себя гнев начальства, вызвала озлобление группы сановных литераторов с Леонидом Соболевым во главе, ощутивших вдруг непривычную им незащищенность перед коллективом писателей даже при самом легком дуновении демократических ветров. С альманахом «Литературная Москва» было по кончено быстро (1956), по выходе первых двух томов. Казалось бы, редакция альманаха – общественная, на добровольных началах – в составе М. Алигер, А. Бека, В. Каверина, Э. Казакевича, А. Котова (директора изд-ва «Художественная литература»), К. Паустовского, В. Рудного и В. Тендрякова обеспечивала не только высокую требовательность к художественному уровню публикуемых произведений, но и полную меру гражданской ответственности. А коллектив авторов, выступивших в двух номерах «Литературной Москвы», может поразить любого, кто знаком с недавним прошлым нашей литературы: А. Фадеев, А. Сурков, В. Каверин, Н. Погодин, С. Маршак, И. Катаев, С. Кирсанов, Н. Заболоцкий, Н. Чуковский, Н. Тихонов, А. Яшин, И. Эренбург, Е. Дорош, Ю. Олеша, А. Крон, М. Цветаева, К. Федин, Л. Мартынов, В. Инбер, М. Луконин, С. Антонов, Т. Твардовский, Вас. Гроссман, П. Замойский, А. Ахматова, Н. Асеев, К. Симонов, Н. Хикмет, В. Шкловский, С. Михалков, В. Розов… Академия! Парнас! Цвет советской литературы, ее мастера, – а ведь я не назвал и половины авторов первых двух томов альманаха, вышедшего тиражом 100 000 экземпляров (первый том) и 75 000 (второй). Для третьего, готового тома не нашлось ни бумаги, ни наборщиков, ни издателя: альманах был запрещен
Какую же опасность для советской литературы могли представлять названные мною и не названные авторы? Зачем «прихлопнули» прекрасное начинание московских писателей? Принято считать, что прямым поводом к закрытию альманаха были опубликованные во втором томе рассказ А. Яшина «Рычаги» и «Заметки писателя» А. Крона. Это справедливо, если говорить о капле, переполнившей чашу, о последнем толчке к недоброму действию, – очень просто было выписать абзацы из этих двух публикаций и, положив их на стол партийного начальства, вызвать его гнев. Скажем, такой абзац. «Культ порождает иерархию служителей культу, – божеству нужны святители и угодники. Культ несовместим с критикой, самая здоровая критика легко превращается в ересь и кощунство». Или: «Там, где вкус одного человека становится непререкаемым, неизбежны нивелировка и грубое вмешательство в творческий процесс, вредная опека, травмирующая талант, но вполне устраивающая ремесленников… Там, где истиной бесконтрольно владеет один человек, художникам отводится скромная роль иллюстраторов и одописцев» (А. Крон).
Мысли вполне в духе XX съезда партии. Но дух этот улетучивался неудержимо, взмывший было вверх антикультовый «воздушный шар» падал, пусть не камнем, а с обманными виражами, по мере сбрасывания «балласта», но падал неотвратимо. «Новый мир» отнят у Твардовского, «Литературная Москва» – у москвичей. От живой антикультовой идеи осталась мертвая и мертвящая расхожая фраза: «Партия уже все сказала!» Партия сказала, свершился акт справедливости – развенчание культа личности Сталина, открылась возможность реабилитации – чаще посмертной – миллионов репрессированных. Но как быстро косное окружение Хрущева, пользуясь его человеческими слабостями, недостатком культуры, непоследовательностью, принялось хоронить демократические идеи и дух XX съезда, видя главную для себя опасность в пробуждающейся гласности. Ильичевы, Трапезниковы, Поликарповы и многие другие, причастные руководству культурой и наукой, вновь и вновь пропалывали неоглядное поле, охотно оставляя сорняки и расправляясь со всеми ростками нового. С 1961 года Леонид Федорович Ильичев заступит на высокую «вахту», станет секретарем ЦК по идеологии, вторым после Суслова руководителем духовной жизни страны. Не будучи сколько-нибудь известным или продуктивным ученым («работы по диал. и ист. материализму» – стыдливо сказано в однотомном энциклопедическом словаре), он сделается академиком АН СССР, организатором и режиссером памятных карательных акций, в том числе и разгрома художников и скульпторов в Манеже. А после двух встреч Н. С. Хрущева с деятелями литературы и искусства (режиссура Л. Ф. Ильичева) была распущена партийная организация Московского отделения СП РСФСР.
Год 1937-й истребил многих деятелей, действительно бывших идеологами и учеными, понадобились новые академики, «светочи мысли», и они объявились: «философ» Александров, автор компилятивных ученических работ по истории западноевропейской философии, безвестный историк С. Трапезников, прилагавший нечеловеческие усилия, чтобы сменить звание членкора на полного академика, но так и не сломившего сопротивление академического синклита, Л. Ильичев и иже с ним.
43
Запрещение «Литературной Москвы» было сигналом, знаком насильственно оборванной весны и возвращения на круги своя.
Партия все сказала! Незачем толковать о том, что уже получило оценку и обсуждено, к чему не может быть возврата, – в самой категоричности, крикливости, стиснутости подобных постулатов и был возврат к старому. Некоторые иллюзорные оттенки гласности или либеральные попущения самого Хрущева – вроде публикации «Теркина на том свете» или «Одного дня Ивана Денисовича» – уживались с ужесточением цензурных порядков. И хотя запрет «Литературной Москвы» не сопровождался массовой газетной травлей, нельзя сказать, что альманах был тихо задушен в подворотне. Шли партийные собрания, состоялось и общее собрание коммунистов писателей столицы, на котором требовали покаяния, по крайней мере от Э. Казакевича, общественного главного редактора «Литературной Москвы». Примечательно, что спустя почти пять лет, уже «при Ильичеве», точно так же была задушена и другая инициатива писателей Москвы (К. Паустовского, Н. Панченко, Н. Оттена и Арк. Штейнберга) – издание сборника «Тарусские страницы» (Калуга, 1961). На тарусских страницах уже не отыскать резкостей и свободомыслия «Заметок писателя» Александра Крона – другое время подступило к берегам Оки и Москвы-реки, – что же на этот раз вызвало гнев начальства?
То же, что и в «Литературной Москве»: настораживала самодеятельность и самостоятельность литераторов, готовность литераторов трудиться без платы, энтузиазм редколлегии, сложившейся не в начальственных кабинетах, а по свободному согласию писателей; пугала неказенность, неординарность инициативы; непризнание и нелюбовь вызывала известная, пусть микроскопическая, неподчиненность самих редколлегий. В этом чиновник видел попытку свободного, вне норм, дыхания, обмана, «подкопа», зерно крамолы, которое – только попусти! – даст бог знает какие всходы. И в «дружеских» встречах с правительством, в печально известном приеме на даче, предметом которого в большой степени и был запрещенный альманах «Литературная Москва», беспартийный Леонид Соболев вновь отличился пламенным послушанием, наветами на коллег и снова был поставлен в пример писателям-коммунистам. Его импровизационный доносительский дар был идеально приспособлен, пригнан именно к таким грубым, бесцеремонным, неравноправным «диалогам», к атмосфере демагогического пустословия, зажима и попрания гордости людей.
Исчез альманах. Московская писательская организация погрязла в «грехах». Печаталась многотиражная газета «Московский литератор», и там случались непорядки; острые пародии «не на тех», статьи, ставящие под сомнение систему представления к правительственным наградам писателей, критические заметки о лицах, критике не подлежащих, и т. д. Тревожило, что московскую многотиражку выписали некоторые литераторы Ленинграда, Киева, Тбилиси, – ведомственные изданьице приобретало непредусмотренный общественный вес.
В тяжкую вину было поставлено москвичам и исключение из Союза писателей литературоведа Эльсберга. Руководителем Московской писательской организации был тогда Степан Щипачев, коммунист со времен гражданской войны. Человек мягкий, расположенный к людям, он был для нас не администратором, а товарищем, искренне заинтересованным судьбой московских писателей. Он был человеком дела, но дела не напоказ, без броской афиши: в трудный для Ксении Некрасовой час он не рассуждал о милосердии, а вместе со своей женой, Еленой Викторовной, привел Некрасову в свой дом и надолго поселил у себя.
И надо же было случиться такому, что именно на правление Степана Щипачева пришлось дело Эльсберга. В те дни остро встал вопрос о вине некоторых лиц и оценке этой вины Союзом писателей. Не о мести шла речь, а о нравственной, общественной мере наказания. Немногие уцелевшие, возвратившиеся из лагерей писатели самим своим появлением среди нас, сломленными судьбами молча напоминали о грехах тех, из-за кого они претерпели. Но был в организации человек, наказания которого не молча, а громко и гневно требовали близкие и товарищи их жертв. И тихий, такой негневливый Степан Щипачев по многом размышлении принял решение рассмотреть дело Эльсберга на заседании президиума МО СП РСФСР.
Клеветы Эльсберга были вызывающие и связаны не только с репрессиями 1937 года, но и с более поздними временами, и послевоенными тоже. Создали комиссию, военная прокуратура предоставила ей архивные следственные и судебные дела Левидова, Бабеля, Макашина, Пинского и Штейнберга, бумаги и протоколы, неопровержимо доказавшие аморальный характер действий Эльсберга.
Займись тогда палачами и доносчиками прокуратура, правоохранительные органы, Эльсбергу не миновать уголовного наказания. Но ринуться в этот океан преступлений у общества не было ни сил, ни решимости, – это совершенно очевидно по тому, как писателям Москвы мешали осудить хотя бы одного из клеветников – Эльсберга. Для нас же было принципиально важно показать, как едины писатели в осуждении провокационных доносов.
Следователи НКВД и МГБ ставили Эльсберга в наименее уязвимую позицию: его допросами, как правило, не открывались, а завершались следственные материалы. Ему якобы оставалось только подтвердить то, что следствию стало известно без него. (Правда, в деле Штейнберга Эльсберг, на свою беду, оказался единственным провокатором.) Защищаясь, Эльсберг и упирал на то, что он «был вынужден подтвердить очевидное». Бывшие друзья и коллеги Эльсберга после очных ставок с ним использовали малейшую возможность передать близким на волю тревожное: «Берегитесь Эльсберга! Эльсберг – провокатор!» А он продолжал искать дружеской близости с семьями, изображал добрую опеку над ними, пытался подтолкнуть их к «честным признаниям», выудить «дополнительные сведения»… Открылась картина долгого нравственного падения. Эльсберг обратился в писательскую организацию Москвы с объяснительным письмом, оправдывая свои поступки «благими намерениями», желанием предупредить «роковые ошибки», удержать людей от «сползания в антисоветчину». Он оправдывал себя и временем, когда, мол, все и всеми понималось иначе, чем и сам он понимает сегодня. (В действительности все куда проще: на рубеже 20-х и 30-х годов Эльсберг, возглавлявший какое-то издательство в Ленинграде, был судим по уголовной статье и, вероятнее всего, купил смягчение своей участи обязательством служить.)
С момента, когда был назначен день заседания президиума, писательская организация испытала яростный нажим извне; наказание Эльсберга едва ли было бы возможным, если бы не спокойная твердость Щипачева. Ему звонили, его урезонивали и припугивали. Гневался Дмитрий Алексеевич Поликарпов, многолетний «опекун» советской литературы – и в должности своеобразного «комиссара» в СП СССР, и особенно в своем кабинете заведующего Отделом культуры ЦК ВКП(б), – Поликарпов, в штыки встретивший «Спутников» В. Пановой, «В окопах Сталинграда» В. Некрасова, роман Вас. Гроссмана «Жизнь и судьба», «Смерть в Риме» Кёппена и многое-многое другое. Гнев Поликарпова вызывало намерение выпустить роман Кёппена отдельным изданием: разоблачение нацистского генерала Юдояна, центральный женский образ книги – все показалось ему (после журнальной публикации) вредным и недопустимым. «Только через мой труп!» – воскликнул он, положив конец спорам. И надо же, чтобы «Смерть в Риме» поступила в продажу спустя несколько дней после сообщения «Правды» о похоронах Поликарпова!
Тон начальственных звонков становился все строже. Сначала: «Москвичи занялись не своим делом…», «Что еще вы там затеяли? Кончайте любительщину!» Потом с угрозой: «Вы что же, учредите у себя судейскую коллегию? Смотрите – заявления посыплются к вам десятками, найдутся еще плакальщики…» Предпринимались «фланговые обходы», звонки членам президиума, апелляции к гуманности и даже к интеллигентности, к чувству справедливости («Исключение из Союза – это ведь гражданская казнь…»), попытки добиться отсрочки заседания.
Нужен ли был Эльсберг своим покровителям? Едва ли! Быть может, они и презирали его, но действовали так, чтобы неповадно было москвичам, чтобы пресечь разгул демократии, стремление к независимости, возвратить всех в стойла (и к кормушкам тоже!) полного повиновения и телефонопослушания. А ведь наш суд чести не лишал Эльсберга гражданских прав, службы в ИМЛИ и возможности печататься; организация отвергла его за презренную клеветническую деятельность, это было самовоспитание организации, еще не умершая в нас наивная вера в обновление курса жизни.
Отвергнутый президиумом и общим собранием писателей Москвы, клеветник все же сохранил писательский билет. Руку помощи ему протянул конечно же небрезгливый Леонид Соболев: секретариат СП РСФСР на одном из текущих заседаний, а то и в порядке опроса, келейно, не проинформировав москвичей, отменил исключение. Беспартийный Соболев охотно прислужил Д. А. Поликарпову, полагая, что тем самым унижает Московскую организацию. Но гражданский суд состоялся, приговора не отменить было ни трусливым, действовавшим скрытно покровителям, ни времени.
Над организацией нависла опасность. Сочтены были дни правления Степана Щипачева и – что совсем невероятно для спокойного, не экстремального времени – дни существования партийной организации Московского отделения Союза писателей…
Эльсберг сохранен, партийная организация распущена! Неужели распущена из-за изгнания матерого клеветника? Неужели из-за тщеславия Леонида Соболева, так неуютно чувствовавшего себя в писательской организации, всегда настороженно относившейся к его актерству и фанфаронству?
Нет, поводов было много. В затылок гнилостно дышало меняющееся время. Наступали чиновники, не прощавшие малейшего непокорства, а Московская писательская организация раздражала и настораживала: «Литературную Москву» прикрыли, но покаяния не последовало, услышаны были только гневные обвинительные речи штатных ораторов со стороны. В организации проходили творческие обсуждения, москвичи настаивали на публикации романа А. Бека «Онисимов» («Новое назначение»), поддержали на обсуждении первую книгу «Ракового корпуса» А. Солженицына и добивались напечатания тех глав мемуаров Елизаветы Драбкиной о последних месяцах жизни Ленина, что увидели свет только в 1987 году. Москвичи дружно встали на защиту романа В. Дудинцева «Не хлебом единым», требовали широкой публикации прозы А. Платонова, а самого Платонова «недопустимо вознесли» на вечере в ЦДЛ, в докладе Юрия Карякина и во множестве выступлений, – вечер памяти Андрея Платонова стал предметом обсуждения на бюро райкома партии, а докладчик, Ю. Карякин, был исключен из партии и восстановлен позднее в парткомиссии ЦК, – десятки известных писателей-коммунистов Москвы встали на его защиту в письме, посланном в ЦК.
Дело Эльсберга прибавило черной, осудительной краски к характеристике москвичей. В ноябре 1962 года Д. А. Поликарпов вызвался провести беседу с членами парткома МО СП, в уверенности, что очная встреча, как это обычно бывало, приведет к покорству, к согласию по всем пунктам его критики. Обрушился он более всего на Вас. Гроссмана, не только за роман («Жизнь и судьба»), к тому времени по его подсказке арестованный МГБ, но и за святой, хрестоматийный рассказ «Тиргартен». Обрушился на живописцев и кинематографистов, искажающих образы советских людей, «прекрасных наших женщин», в то время как, к примеру, «на недавнем совещании рязанских доярок в зале и в президиуме сидели женщины одна другой краше, что называется, кровь с молоком и соболиные брови…».
А мы вознамерились спорить! Стали задавать вопросы, высказали неверие в то, что автор таких книг, как «Степан Кольчугин» и «Народ бессмертен», знаменитых сталинградских очерков, автор романа «За правое дело» мог написать антисоветский, подлежащий аресту роман. Предвзятая критика «Тиргартена» Поликарповым укрепляла нас в убеждении, что изъятый роман также прочитан предвзято, и мы настаивали на своем праве прочитать роман, не принимая на веру чужих оценок.
Наше не предвиденное Поликарповым непокорство было не то чтобы не по нутру ему – он его презрительно, царственно отвергал, не опускаясь до спора, ибо спор сам по себе означал хотя бы минутное допущение иной точки зрения.
Он резко поднялся, сказал, что не намерен обсуждать что бы то ни было, сегодня у него пошаливает сердце. «А мне еще пожить хочется», – сказал он, пообещав, что придет в скором времени для продолжения разговора. Удивленные и даже по-человечески виноватые, что довели Поликарпова до сердечной боли, мы ждали второй встречи, а он, посланный Л. Ильичевым к нам на последнюю разведку, знал, что встреча будет совсем другая, и не на улице Воровского, а на Ленинских горах, во Дворце приемов – встреча с Хрущевым и некоторыми другими членами Политбюро, с секретарем ЦК Л. Ильичевым, в тот год набиравшим силу. До этой встречи оставалось недели две, уже подходила к концу ее режиссура, Поликарпову не угрожал спор со «смердами», каковыми он воспринимал нас. На встрече в парткоме он выполнил поручение Ильичева и потребность собственной гневливой души: убедился в том, что мы неисправимы и нет надежды образумить нас.
Вот когда окончательно оформилась идея роспуска партийной организации – крайней меры, редчайшей в истории партии, связанной в прошлом с фракционным падением целой организации. Судьба парторганизации была предрешена, хотя самого решения пришлось ждать более двух месяцев – оно оформилось после второй встречи в Кремле, в Свердловском зале.