355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Борщаговский » Записки баловня судьбы » Текст книги (страница 32)
Записки баловня судьбы
  • Текст добавлен: 6 ноября 2017, 03:30

Текст книги "Записки баловня судьбы"


Автор книги: Александр Борщаговский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 32 (всего у книги 34 страниц)

Но я не упомянул о главной в глазах начальства вине Московского отделения Союза писателей. Писатели избирали свои руководящие органы – правление, президиум правления, руководителей творческих бюро единственно достойным писательской организации способом: к предположительному списку кандидатов писательское собрание, общее собрание равных (а не собрание выборщиков, утвердившееся с середины 60-х годов), добавляло и другие имена и список выносился на тайное голосование. Во главе организации, ее руководящих органов оказывались независимые, честные писатели, коммунисты и беспартийные (К. Федин, С. Щипачев, С. С. Смирнов, Я. Смеляков, М. Луконин, Е. Долматовский, С. Злобин, С. Наровчатов и др.).

Избранными считались те, кто получил относительное большинство голосов, отпадали кандидаты, замыкавшие после голосования список. Неизбранными чаще оказывались литераторы, уронившие себя откровенным карьеристским прислужничеством, те, кто особенно усердствовал в преследовании честных, подвергнутых несправедливой критике коллег, кто бесчестно боролся против «Нового мира» и его редактора Твардовского, кто, оставаясь сталинистом по убеждениям, и в новых условиях возрождал типично рапповскую критику. Эти люди продолжали редактировать журналы, секретарствовать в СП СССР, невозбранно издаваться, их по-прежнему одаривали орденами, лауреатством, депутатством и т. д., но москвичи не хотели видеть их в своем руководстве. В наших выборах конца 50-х и начала 60-х годов выразились здравый смысл и политическое здоровье Московской организации.

А отвергнутые были реальной силой. За ними не только власть в журналах (кроме «Нового мира»), в издательствах, но и безоглядная поддержка партийной бюрократии. «Чего ты путаешься с ними? Зачем к ним пошел? – с брезгливой гримасой спросил А. Софронов у М. Луконина, избранного в руководство МО СП. – Они – нищие; деньги у нас…»

В этих словах – весь А. Софронов, лишенный кочетовского фанатизма, готовый к сговору, к виляниям, к компромиссу и уступке[49]49
  Совсем недавно мы получили новое подтверждение того, что так выделяло Софронова – его готовность к сговору. Как-то в конце 60-х годов Н. Ильина заговорила с А. Твардовским о писателях, противниках «Нового мира». «Напечатай я их завтра, – сказал Твардовский, – перестанут ругать! Уж подкупить пытаются. Софронов звонил. Предлагал издаться в „Библиотеке „Огонька“. Верное дело: тираж большой, стихи оплачиваются поштучно, много денег. Отказался“ „Почему же отказался?“ – спросила Твардовского жена, Мария Илларионовна. „Из-за тебя, Маша. Хочу, чтобы ты на старости лет уважать меня могла“» («Огонек», 1988, № 17, с 28)


[Закрыть]
.

Н. Грибачеву Ленинская премия была присуждена за более чем скромное участие в коллективном сборнике о поездке Н. Хрущева в США – «Лицом к лицу с Америкой». Повод, что ни говори, анекдотический и для истинного художника унизительный, но в этой случайности выражена железная закономерность времени. Н. Грибачев был обречен на Ленинскую премию, он двигался к ней твердой поступью, с тем именно наклоном туловища, которого ждало и требовало начальство; обделить его высшей премией страны – значило нарушить что-то в самом устройстве мира, передать некий не формулированный словами идеал. В щедрых наградах неодаренных литераторов должна была парадоксальным образом выразиться прочность, стабильность самого времени. Казалось, не дай им к сроку – а то и до срока! – награды, не сделай их Героями Социалистического Труда, и что-то в общественном устройстве сломается. Не оттого ли уходили из жизни не удостоенными высоких наград лучшие художники страны, а сноровистые потомки рапповских вожаков купались в сиянии орденов и звезд?

Так сохранялось глубоко запрятанное, ловко маскируемое явление все того же попутничества в литературе, а «черной печатью», знаком этого нового попутнического проклятия оказывался талант, его новизна и независимость. Вс. Кочетов осмысливал в глубине души как попутчика Веру Панову с ее «Спутниками», со всем тем, что, по его искреннему разумению, было слабостью, недостатком партийности, «абстрактным гуманизмом».

У немилых москвичам «корифеев» были деньги и власть и способность находить единомышленников в других искусствах, всех тех «реалистов на подножном корму», кто ополчался на поиск, на любую попытку нового, неординарного мышления и любые новые формы реализма. К тому времени догматики и интриганы получали мощную опору: во главе идеологии, как я уже сказал, стал Л. Ф. Ильичев.

Он – режиссер с фантазией и размахом, одна за другой прошли подготовленные им акции: разгром художественной выставки в Манеже, а следом две «дружеские» встречи руководителей партии и правительства с писателями и деятелями искусства. Обе встречи строились по похожему сценарию, с той разницей, что первая, на Ленинских горах, продолжала публичный скандал, начавшийся в Манеже, вторая сосредоточилась на разгроме литературы и литераторов. Во Дворце приемов роль взрывного устройства сыграло подготовленное к случаю письмо отсутствовавшего Вучетича: совесть или чувство неловкости, видимо, помешали Вучетичу явиться в собрание, пред сотни нелюбезных очей, – испытание нелегкое, лучше сказаться больным. Скульптор гневался на то, что «Литературная газета» поддерживает, мол, модернистов, печатает статьи в их защиту, а его письму в защиту социалистического реализма места на страницах «Литературки» не нашлось!

Судьба редактора «Литературной газеты» Косолапова, моего соседа по длинному банкетному столу, была решена гневной репликой Хрущева: «Гнать надо таких редакторов!» Для второй, мартовской встречи – она как бы продолжала первую, но уже без угощений, – было тоже испрошено гневное письмо, на сей раз у Ванды Василевской (то ли не приехавшей из Киева, то ли отсиживавшейся в гостинице, от стыда подальше). Известная писательница, дочь польского сенатора, фигура достаточно драматическая, В. Василевская, чья нравственность казалась мне безупречной, гневалась в коротком письме на Андрея Вознесенского, цитируя его мысли из интервью какой-то варшавской газете, находя эти мысли недостаточно патриотичными и опасно либеральными.

По прочтении этого доноса Андрей Вознесенский был «выдернут» из Свердловского зала на трибуну, и началось ильичевское действо, в котором Хрущев мог показаться премьером только на поверхностный взгляд. Из первых рядов, от лиц никому, кроме Семичастного, не ведомых, полетела в Вознесенского ругань посолонее той, которую обрушил А. Жданов на Михаила Зощенко; из президиума раздавались гневные окрики Хрущева. Вознесенский поворачивался лицом к нему, теряя микрофоны, делаясь для зала сиротливо-беззащитным. Следом к трибуне был вызван художник Голицын, «очкарик», как его окликнул Хрущев, заметив, что Голицын не аплодирует вместе со всем залом, и пошло-поехало…

Не все поняли, что у мартовского спектакля в Свердловском зале была своя сверхзадача; рассчитаться с Московской писательской организацией. Председательствующий Ильичев, «импровизируя», выпустил на трибуну В. А. Смирнова, поднявшегося вдруг с места и от лица писательских масс ставшего поносить МО СП РСФСР, наш партком и недавний пленум, посвященный молодым прозаикам и поэтам. Он громко выкрикивал из зала, а после и с трибуны фамилии Мальцева и Борщаговского, и только минутным затмением ума и памяти Хрущева я могу объяснить, что не был вызван на «ковер» я, так разгневавший в 1940 году Хрущева. Могло быть и иное: в голову не пришло, что Смирнов говорит о человеке, досадившем ему в Киеве критикой пьесы Корнейчука! С чего бы этому человеку оказаться в Кремле в собрании избранных?

Призвали к ответу секретаря парткома Елизара Мальцева, и, понимая всю безнадежность и бессмысленность серьезного спора с распоясавшейся реакцией, с организованной кликой Семичастного, он отлично сыграл этакого Швейка, простака, отвечающего невпопад, так что Никита Сергеевич только руками замахал – иди, мол, какой с тебя спрос!

Судьба партийной организации Московского отделения СП РСФСР была решена: Дмитрию Поликарпову уже не с кем было встречаться, некому оказалось читать лекцию об «антисоветчике» Василии Гроссмане и прочих врагах социалистического реализма.

До самого своего конца Д. Поликарпов не мог простить мне моего недоверия и скептических вопросов на упомянутом заседании парткома, этой последней попытке начальственного давления на «нестандартный» партийный комитет.

Издательство «Графиск форлаг» (Копенгаген) выпустило в переводе на датский язык мою повесть «Тревожные облака» и пригласило меня в Данию на премьеру книги.

Возглавлявший тогда СП СССР Алексей Сурков уверил меня, что никаких препятствий к этой поездке не будет, Союз писателей заинтересован в ней, повесть антифашистская, для Дании, страны, испытавшей гнет фашистской оккупации, книга имеет особый смысл. Кроме того, я член правления Общества СССР – Швеция, председатель его литературной комиссии. Документы посланы на оформление, тревожиться мне нечего, можно уехать на две-три недели в Кузьминское на Оке, поработать.

Но едва мои документы попали в ЦК и запрос о поездке попал к Поликарпову, в деле случился крутой поворот

Телефонистка села Кузьминское на Оке срочно разыскала меня – Валя ждала немедленного звонка. Я затревожился: воскресный день, значит, дома что-то случилось.

И правда, случилось: пришел пакет, на конверте почтовые штемпеля Праги, внутри – бумаги из НТС, всякого рода информация о делах «Посева» и «Граней», все на тонкой папиросной бумаге, обращение – хотя и безымянное – с советами, как пересылать литературные материалы, рукописи, запрещенные в СССР, для публикации их, анонимной или авторской, за рубежом.

Все эти материалы – из Копенгагена, куда я как раз и собирался, и адрес для отправки рукописей из Москвы тоже Дания, Копенгаген.

Такие письма присылались в Москву тем, чьи произведения запрещались или подвергались уничтожающей критике. Их, в частности, получили А. Яшин (после разгрома «Рычагов» и «Вологодской свадьбы») и мой сосед В. Дудинцев – автор «Не хлебом единым». Сложилось уже и обыкновение: не задерживать дома этих «подарков», сдавать их оргсекретарю МО СП РСФСР В. Н. Ильину, – за ними тотчас же являлся по вызову спецкурьер.

Но зачем бы НТС присылало свои инструкции мне? Каких рукописей могли ждать от меня деятели «Посева» или редакторы «Граней»? Травля меня времен борьбы с «буржуазным космополитизмом» отошла в прошлое, и едва ли вообще НТСовцы сочувственно относились к жертвам идеологического террора, развязанного антисемитами. Нет я не был нужен «Посеву» и «Граням» Ничего они от меня не ждали, скоро я сумел в этом убедиться.

Валя спросила, что делать с бумагами, привезти ли их в деревню, хочу ли я прочесть все это?

Решение пришло мгновенно: тотчас же, без промедления отнести бумаги и конверт В. Ильину, не откладывать на понедельник, перейти двор и сдать «дары» НТС в дверь квартиры Ильина, напомнив, что бумаги пришли утром, а я в деревне.

Спустя неделю Сурков вызвал меня в Москву и встретил осуждающе-строго: «Что же вы подводите Союз?! Дмитрий Алексеевич изругал меня: оказывается, вы получили из Копенгагена антисоветские материалы и держите их на груди жаль с ними расстаться, – это не я говорю, так сказал Поликарпов. Он отказал вам в поездке…»

Я не сразу раскусил механизм провокации. Но надо было защищаться, рассказать, как все обстояло на деле, объяснить, что я по телефону велел жене, не теряя и минуты, сдать пакет Ильину. Сурков позвонил Ильину, через пять минут тот явился, и не с пустыми руками, а с распиской, письменным подтверждением сдачи НТСовского пакета спецкурьеру, вызванному в понедельник утром.

Сурков потянулся было к «вертушке», но подавил желание объясниться с Поликарповым при нас. Тем бодрее он заявил, что, поскольку все это ошибка, недоразумение, он добьется у Поликарпова разрешения на поездку.

В эти минуты я прозрел, понял с ясностью необыкновенной, что об ошибке не может быть и речи. Меня делают жертвой полицейской провокации, но не НТСовской, а внутренней. И все это дело рук самого Поликарпова, ведь к нему сходятся экземпляры таких бумаг, пакетов, все, что в тревоге сдают литераторы, удостоенные вниманием «Посева».

Я напрямик и сказал об этом Суркову. Сказал, что не верю Поликарпову: если ему сообщают о такого рода почтовых получениях московских (и не московских) писателей, то эта аккуратная, исполнительская контора так же неукоснительно должна извещать его о сдаче, о возвращении подобных бумаг писателями. Он должен знать, что пакет, полученный в воскресенье, в тот же день был сдан генералу Ильину. Он и знает это, но предпочитает лгать, говоря, что я храню подозрительные бумаги «на груди».

Через два дня я снова у Алексея Суркова; он прячет от меня глаза, ему стыдно собственного бессилия, теперь он понимает, что мои подозрения оправдались, но он не смеет сказать об этом вслух. Он мнется, жмется, уверяет меня, что растолковал Поликарпову все, что тот хорошо ко мне относится, я должен этому поверить… но вместе с тем сказал: «Посуди, Алексей, мне таких писем не шлют и тебе не пришлют, а ему прислали…»

– Он сам и прислал! – не выдержал я. – Неужели не ясно?

– Этого не докажешь. Бумаги из Копенгагена, а ты туда и приглашен. – Он перешел на «ты», подслащивая неудачу. – Все так нескладно случилось. Дмитрий Алексеевич сказал: зачем же мы человека под удар поставим…

Так провокация оборачивалась еще и заботой обо мне, «хорошем человеке», который неосмотрительно прется зачем-то в самое логово НТС!

Очень скоро, по смерти Поликарпова, я съездил в Копенгаген в составе небольшой делегации, приуроченной к двадцатилетию изгнания гитлеровцев из Копенгагена и Дании. Я выступал с лекциями у русистов столичного университета, в газетах печаталась информация о нашей поездке, печатались и рецензии на опубликованную повесть, но, как и следовало ожидать, никто из «Посева» или редакции «Граней» не поинтересовался мною. Хитроумная провокация не имела к ним никакого отношения; она помогла мне окончательно сформировать свинцовый образ столь хвалимого иными старыми, одолжавшимися у него писателями – образ Дмитрия Алексеевича Поликарпова.

Я далек от мысли считать его творцом некой самостоятельной политики в области литературы, рядом не только с Сусловым, но и с Ильичевым он – исполнитель, но исполнитель столь инициативный и энергичный, что иные важные ситуации если не создавались, то подсказывались, провоцировались им. Это – особая порода партийных честолюбцев.

Есть его прямая вина и в трагедии Пастернака. От него и через него шла вся негативная, взбесившая Хрущева информация после присуждения Пастернаку Нобелевской премии. Он и явился к Борису Леонидовичу в Переделкино с «высоким» ультиматумом – требованием публично отказаться от премии. Поликарпов на короткое время, на час, может быть два, покинул дачу Пастернака и пережидал в Доме творчества, в «преферансной» гостиной на втором этаже. Сидел мрачный, в пальто, накинутом на плечи, ждал назначенной минуты, чтобы вернуться и услышать решение Пастернака.

Посланец был выбран безошибочно: никто не смог бы так давить взглядом, так устрашать, сделать столь мрачным само будущее, жизнь поэта – самим своим появлением.

И пока в двухстах метрах от Дома творчества разыгрывалась драма души Пастернака, трагически одинокого перед силами шантажа и устрашения, в Доме творчества предприимчивые литераторы донимали Поликарпова просьбами об изданиях, квартирах, юбилеях, а он смотрел словно бы сквозь них, мимо, мимо, стараясь угадать, чем же встретит его измученная, изнемогшая жертва государственного натиска.

Когда сложился тандем Дмитрий Поликарпов – Леонид Ильичев, литературе и искусству впору было содрогнуться. Даже выделенный лично Хрущевым Александр Твардовский, которому позволено было напечатать и себя («Теркин на том свете») и других, чьи повести и рассказы вызывали разлитие желчи у Поликарповых, – даже Твардовский был смят, выдворен из «Нового мира» при активном участии литераторов-догматиков, бережно пронесших через десятилетия духовные святцы рапповщины.

Надзирателям да воздастся!

Мы были позваны в зал заседаний МГК, уселись за небольшие развернутые ромбом столы, и секретарь городского комитета Демичев объявил волю бюро МГК: партийную организацию МО СП РСФСР распустить, коммунистов поставить на учет на предприятия Москвы. «Пусть трудятся, работают! И не в газетах, не в заводских многотиражках, пусть не ищут уютных мест: в цехах, в цехах, у станков!» Надо было дать понять зарвавшимся писателям-коммунистам, что вина их серьезна, искупить ее можно только на китайский манер – физическим трудом, только в гуще народа.

Поразительное это было действо, попытка административно сформировать судьбы сотен взрослых людей, спасти их нравственность «приобщением к труду народа». У стоявшего за небольшой кафедрой докладывавшего Виктора Сытина пошла кровь носом; зажимая ноздри намокавшим кровью платком, он пытался объяснить, что писатели в подавляющем большинстве стары для цехов и станков, что почти все они с этого начинали свою жизнь еще в тридцатые годы, что они, за малым исключением, участники войны, а многие достигли пенсионного возраста.

Но секретарь МГК соображал не быстро; ему приказано говорить с нами покруче, и он не попустит, не даст поблажек! А когда смысл настойчиво повторяемых Сытиным слов дошел до него, он изрек, обращаясь к аппаратным работникам и членам бюро МГК: «Проверьте по спискам. Старики пусть себе оформляются по месту жительства, а кто помоложе – в цеха, в цеха!» Трудно ему было расстаться с маниакальной идеей.

И во все эти годы – пробудившихся надежд, горестных разочарований, возобновившихся гонений, в пору, когда награды и почести как из рога изобилия повалили на прислужников всех рангов, когда талант упал в цене настолько, насколько стало цениться усердие, когда литературу выстроили по четко разграниченным ярусам власти, влиятельности, издаваемости и обеспеченности, – фатоватая и тяжелая фигура Леонида Соболева возникала повсюду, и всегда поближе к начальству, чтобы по взгляду понять, угадать, какое слово, какая клятва, какая политическая хлестаковщина сегодня окажется в цене.

Когда подвыпивший во время «дружеского» дачного приема писателей Никита Хрущев грубо оскорбил Маргариту Алигер (она была членом редколлегии «Литературной Москвы»), а писательская братия трусовато смолчала и только Мариэтта Шагинян демонстративно ушла из-за стола и отсиживалась в автобусе, – в тон Хрущеву изощрялся один Леонид Соболев, работал рыжим у ковра, усердствовал вдохновенно, в очередной раз заслужив государеву похвалу.

44

В январе 1953 года мы, рядовые армии обманутых сограждан великой страны, не знали, что 12 августа 1952 года уничтожили писателей, поэтов и актеров – деятелей Еврейского антифашистского комитета. Слухи ходили мрачные, поговаривали о поголовных списках евреев, подлежащих высылке в районы Севера и Дальнего Востока. На исходе года 1952-го прошли аресты «убийц в белых халатах», и не рядовых, а врачевавших верхушку советского руководства и самого Сталина. Образ «врачей-отравителей» предлагался обывателю в расчете разбудить гнев масс, сделать их способными к действенной и решительной «самозащите». Атмосфера накалялась: в автобусах, троллейбусах, в метро, на улицах Москвы и во дворах.

Оптимист по натуре, веривший в добрые, а не злые приметы, в решительное большинство добрых, а не злых людей, я был потрясен сообщением ТАСС от 13 января 1953 года о раскрытии террористической группы в стране: «…большинство участников террористической группы (Вовси М. С., Коган Б. Б., Фельдман А. И., Гринштейн А. М., Этингер Я. Г. и др.) были связаны с международной еврейской буржуазно-националистической организацией „Джойнт“, созданной американской разведкой якобы для оказания материальной помощи евреям в других странах. На самом же деле эта организация проводит под руководством американской разведки широкую шпионскую, террористическую и иную подрывную деятельность в ряде стран, в том числе и в Советском Союзе. Арестованный Вовси заявил следствию, что он получил директиву „об истреблении руководящих кадров СССР“ из США от организации „Джойнт“, через врача в Москве Шимелиовича и известного еврейского буржуазного националиста Михоэлса.

Другие участники террористической группы (Виноградов В. И., Коган М. Б., Егоров П. И.) оказались давнишними агентами английской разведки. Следствие будет закончено в ближайшее время».

Прошло ровно пять лет – день в день – со времени убийства Михоэлса (13. I. 1948 г.) Он был похоронен с великим почетом, оплакан истово, лучшие люди русского и всего советского искусства скорбно склонили головы перед его прахом. В Доме актера прошел вечер его памяти, имя Михоэлса повторялось стократно, почтительно и с любовью. И вдруг – «известный еврейский буржуазный националист»!

Можно ли было обойтись без этой грязной, невежественной выдумки, изобличающей нищету духа палачей?

Можно было. Но преступному следствию, озабоченному отработкой ложной, фантастической версии, показалось заманчивым, чтобы «директивы „Джойнта“» врачу Вовси передавал его брат, знаменитый артист Михоэлс-Вовси. Михоэлс мертв, а мертвый свидетель в неправоправном суде так удобен! Чем размашистее ложь, тем больше она должна впечатлять! – уж если отважились сказать страшную правду о всеобщем любимце, значит, и впрямь дело нешуточное. И еще: надо же было как-то наказать мертвого Михоэлса за нелепое положение, в какое попал сам Берия, поспешив предложить вздорную версию гибели артиста «Автомобильная катастрофа»! Версия и часа не могла продержаться перед лицом здравого смысла, все кричало: «Убийство! Убийство!» – а обнаглевшие от безнаказанности убийцы мстили Михоэлсу за свой бездарный промах.

Мир не поверил сообщению ТАСС от 13 января 1953 года; не поверили и те за рубежом, кто традиционно числился в друзьях нашей страны. Преступлению «убийц в белых халатах» не поверила даже международная организация юристов-демократов, последовала просьба, а затем и настоятельное требование о допуске их на предстоящий процесс.

Готовился ли этот процесс с повторением старых, испытанных в трибуналах 30-х годов средств – пыток, провокаций, запугивания уничтожением всех близких и т. д., или организаторы его намеревались обойтись закрытым «слушанием», – этого мы не знаем.

Суд над врачами-«террористами» замаячил где-то впереди, называли даже и время – первую декаду или середину марта 1953 года, и обструкции Вышинскому на сессии ООН достигли такого накала, что главе советской делегации впору было убираться из Нью-Йорка.

В редакции «Правды» лихорадочно готовилось письмо, которое должны были подписать евреи, чьи имена и заслуги были известны стране и миру. Цель письма заклеймить банду отщепенцев, «врачей-убийц», и от имени всех остальных евреев гневно отмежеваться от «подонков и преступников», выразить верность социализму и великому вождю народов. В «Правде», среди прочих, письмом занимался Я Хавенсон, заведующий одним из отделов редакции, а мне по случайности пришлось в самый разгар событий стать их свидетелем.

Поздним вечером к нам в городок Моссовета позвонил генерал-лейтенант Драгунский, командовавший в ту пору Закавказским военным округом. Его срочно вызвало начальство, с предписанием прямо с аэродрома явиться в «Правду» к Хавенсону. Драгунский прилетел в Москву, примчался в редакцию и вскоре, по его рассказу, отправился за подписью к Эренбургу. (По другой версии, к Эренбургу под Истру повезли академика Минца с той же миссией.) Позиция Ильи Григорьевича разгневала Драгунского: он возвратился в «Правду» с исчерканным текстом письма и уехал в гостиницу «Советская», куда и позвал нескольких друзей, в том числе и нас с Валей.

К приезду Драгунского в «Правду» под письмом уже стояли некоторые подписи. Имен я не назову, опасаясь ошибок моей памяти или оговорок генерала. Драгунский сердился на Долматовского, тот решительно отказался подписать письмо, утверждая, что он русский поэт и хочет таковым остаться в сознании своих читателей, что он – частица советского народа, а не полномочный представитель еврейской нации. Драгунский искренне не понимал, как можно пренебречь подписанием спасительного письма, гордого заявления о преданности граждан еврейской национальности советской власти, революции и тем «руководящим кадрам СССР», извести, истребить, отравить которые вознамерились презренные Вовси, Коганы и Фельдманы!

О том, что письмо это – смертный приговор несчастным, ни в чем не повинным врачам, приговор еще до начала судебного процесса, что подписавшие его предают чужие жизни, никто из сторонников этой акции не думал, ибо не позволял себе подвергнуть малейшему сомнению официальное сообщение ТАСС: оно обнародовано, следовательно – справедливо.

Прозорливый Эренбург, хорошо усвоивший за жизнь, как коротка дорога от милости к немилости, не отверг письмо с порога, а принялся редактировать текст, вычеркивать одни фразы, менять другие, смягчать третьи. К концу редактуры на узнать было письма, оно теряло смысл.

Однако недавно в книге воспоминаний Саввы Голованивского о друзьях и современниках я обнаружил другую версию отказа Эренбурга от подписания правдистского письма. Версия услышана Голованивским от самого Ильи Григорьевича, она исключает какую бы то ни было редактуру Эренбургом текста письма. Привез письмо под Истру на дачу Эренбурга академик Минц, и под письмом якобы уже стояли подписи Кагановича, Мехлиса и Ванникова. Академик не был допущен в кабинет Эренбурга, «а подали ему вино и печенье в „предбанник“, где стоял столик и были стулья» (из письма С. Голованивского от 17. II. 89 г.).

Эренбург отказался подписать письмо, и Минца увезли.

Приходится принимать во внимание и этот вариант, как ни сомнительно, чтобы сверхосторожный академик Минц отправился под Истру, отлично понимая, что ему там будет оказан оскорбительный прием. И еще более сомнительно, чтобы член Политбюро, соратник Сталина Каганович так, за здорово живешь, подписал с десятками других людей письмо в «Правду». Разве что по «совету» самого Сталина, но ведь скоро выяснилось, что письмо это Сталину вовсе и не по душе, уже он не склонен был делить евреев на плохих и хороших, выяснив, что все они плохи!

Хочу обратить внимание еще на весьма правдоподобный и точный рассказ об этом событии – рассказ одного из строптивых его участников.

Долматовский был приглашен в «Правду» к Хавенсону для подписания письма, но не подписал его, действительно сказав, что он русский поэт, русский писатель, такова его суть, он исповедует позицию свободной ассимиляции и полного вхождения личности в жизнь и культуру любой другой нации…

По его рассказу, когда он на своей «Победе» отъехал от редакции «Правды», за ним тронулась и все время висела «на хвосте» другая машина, она и остановилась у дома в Лаврушинском переулке, словно припугивая его.

На возможность «больших неприятностей» (ареста) ему намекнул и догнавший его в коридоре «Правды» редакционный работник Минц, однофамилец законопослушного академика. Более того, вскоре этот Минц, помогавший Хавенсону, специально приехал к Долматовскому домой, все с тем же требованием подписи. Не оттого ли, что в «Правде» активно занимался письмом некто Минц, однофамилец академика, родилась легенда о поездке академика Минца под Истру, не правдистский ли Минц ел печенье в «предбаннике»?

По словам Долматовского, письмо кое-кем успешно подписывалось, и в конце февраля лица, подписавшие его, были собраны в «голубом» зале «Правды» для торжественной церемонии коллективного одобрения письма, с произнесением речей. Письмо и отчет о митинге были уже набраны, стояли в полосе «Правды», но началась агония Сталина, и все рухнуло.

Еще Долматовский вспоминает, как его поступок – неподписание письма – по-дружески поддержали Борис Рюриков (его кабинет был неподалеку от кабинета Хавенсона), а вскоре и встретившийся Долматовскому Д. Т. Шепилов.

Разночтение версий только в том, какова была истинная причина отмены публикации письма: помешали ли этому агония и смерть Сталина или нежелание его пойти и на такую «уступку»? Почему Сталин не позволил печати прибегнуть к испытанному средству «идейной борьбы»? Можно только строить предположения, и одно из них, на мой взгляд наиболее вероятное, заключается в том, что больному, сатаневшему мозгу Сталина уже не нужны были и преданные, законопослушные евреи, не хотелось выслушивать слова их покорности и любви. Они были ему так же противны, как и лисья шуба, привезенная в подарок из Нью-Йорка. Уже он выше соображений тактики – старый, раздражительный, гневливый человек с размягченной лобной долей мозга; не провидя столь близкого своего конца, он жил с крайним, «пограничным» упрямством и ожесточением. Ему не нужны евреи – ни в Москве, ни в других больших городах, никто из них, кроме десятка-другого мировых знаменитостей. Если он бросил в застенок своих лечащих врачей, предал их анафеме и гибели, – что ему до всего оставшегося кагала, до народа, так досадившего ему за жизнь красноречием, мыслями, программами его былых противников, упрямых, ироничных, но, слава богу, уже загнанных им в могилу спорщиков!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю