Текст книги "Интернационал дураков"
Автор книги: Александр Мелихов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 14 страниц)
– Она говорит, это не опасно, если нет ущемления. А если ущемление, нужна операция в течение двух часов. А если ущемление случится в море, будут морские похороны. Все! Я уже нашла фирму, они выезжают в любое время. Правда, они работают с детьми, но ты хуже любого ребенка… Записывай телефон – ну записывай, я тебя умоляю!
– Записываю. На голом животе. Диктуй, уж как-нибудь запомню.
Не вылезая из ванны, набрал номер.
– Добрый вечер, нужен врач по поводу, кажется, грыжи.
– Сколько лет ребенку? – металлический женский голос. – Адрес? Код на дверях есть? Ждите, в течение часа врач будет.
Я хотел сказать, чтобы врач не трезвонил в дверь, не будил Гришку, а позвонил мне на трубку, но было поздно. А перезвонить я почему-то не догадался.
Чуть не час прислушивался к шагам на лестнице и все-таки не укараулил. Хрустальный звон наполнил всю вселенную. Я суетливо распахнул дверь и впустил промерзшего, но чрезвычайно энергичного крошечного еврея – вылитого Луи де Фюнеса в оранжевой курточке и пестренькой лыжной шапочке.
– Так, это вы? А где можно вымыть руки?
– Да, да, это я, вот ванная, разуваться не нужно, – отвечал я вполголоса, давая понять, что дело все-таки ночное, но – вотще: когда я с голым пузом в полуспущенных штанах стоял перед де Фюнесом, а он, присев на корточки, ощупывал мой живот, не прекращая азартной светской болтовни (“Вы бываете в Доме ученых? Напрасно, там бывают встречи с оченьинтересными людьми, вы знаете, как у этрусков звали бога плодородия? Фуфлунс”), так вот, при слове “Фуфлунс” в дверях возникла Гришка в мятом коробе одной из своих посконных рубах. Она ошеломленно взирала на открывшуюся картину, пока наконец де Фюнес не сообщил ей самым любезным образом:
– Да-с, грыжа-с. Возрастные изменения. Нужна операция. Наша клиника гарантирует европейское качество. Лапароскопично, малоинвазивно, безнатяжная пластика, сетчатые имплантанты…
А как же наше волшебное путешествие?.. И нельзя же так сразу класть живот свой под нож…
Закурлыкал телефон – и помятая, в красных рубцах Гришкина физиономия прямо-таки прыжком обратилась в сталь.
– Ну что, моя птичка, доктор приехал?
Скучающим голосом я ронял уклончивые слова:
– Да… Все нормально… Я тебе завтра позвоню…
– Как завтра?!. Что он сказал?!
– Ну, что я и предполагал…
– Что предполагал?!. Ты что как неживой?.. Так что, грыжа?..
– Ну да. Завтра я…
– Как это завтра, я сейчас же ей позвоню!
Черкесские Гришкины очи, горящие скорбным презрением. Спохватившись, что подобное нечеловеческое достоинство не вяжется с посконной рубахой, она исчезает, но не успеваю я застегнуть штаны, как возникает снова в алом палаческом халате с черным подбоем (невольно ищу в руке топор или, самое меньшее, шашку). Де Фюнес получает лишнюю тысячу и, прощаясь, с удвоенным азартом зовет нас обоих в Дом ученых, а заодно и к ним в клинику.
– Тык что сылучилось? – пошатываясь, спрашивает Гришка, уже сообразив, что, когда человеку грозит операция, разборки следует отложить.
– Да грыжа откуда-то взялась, – легкомысленно отмахиваюсь я (мне хочется поскорее остаться одному, чтоб, по крайней мере, не надо было никого умиротворять). – Пустяки, прооперируюсь, когда руки дойд…
Меня вновь прерывает проклятое курлыканье.
– Птичка, ты меня слышишь? Я договорилась, ты завтра должен приехать к восьми, спросишь Елену Петровну Тягушеву, запомнил? Она пообещала, что тебя завтра же прооперируют, сейчас это делается за один день.
– Отлично, значит… – я чуть было не брякнул: “наша поездка состоится”.
– Может, мне приехать?.. – жалобно взывала Женя, и я очень по-деловому возражал:
– Незачем. Лишняя трата денег.
– Да, возьми с собой тысячу долларов. А я, если даже в семь выеду…
– Все уже кончится, -я словно журил нерадивый медицинский персонал и, наконец отбившись (озабоченно помыкивая на ее причитания: ах ты, бедненький, как мне тебя жалко!..), развел руками, обращаясь к мрачно пошатывающейся круговыми движениями Гришке: завтра-де надо к восьми…
Я давал понять, что пора оставить меня одного, чтобы я успел выспаться, но Гришка мрачно постановила: “Я сама тебя отвезу, – м вперила в меня прожигающий взор: – Жена я тебе или не жена?”
Я снова развел руками, как бы говоря, что все, мол, и так всем известно.
– Да, наличные у нас есть – баксов так с тыщу? – простодушно объединяя нас словом “нас”, поинтересовался я, и она немножко отмякла:
– Как раз вчера удалось отщипнуть налички.
Уж не знаю, от бормашины или от искусственной почки.
И когда мы в ледяном молчании бесконечно ползли по огненно-черному городу и я старался не коситься на сабельный силуэт моей водительницы, мне хотелось только одного: поскорее оказаться во власти людей, для которых я всего лишь никто, а не подлый предатель, которому все же нельзя отказать в милосердии. И я почувствовал не ужас, а облегчение, когда перед нами возникла фабричная громада, где мы с Женей вечность тому исследовали аметистовую кровеносную систему нашего общего друга.
Каких утонченных дам воспитывают в Ежовске – у нас прекрасный хирург, кандидат медицинских, огромный опыт, лапароскопично, малоинвазивно, безнатяжная пластика, сетчатые имплантанты… Но и
Старочеркасск не ударил в грязь лицом: самое лучшее, отдельная палата, уход…
Я таки дослужился до двухместной коммерческой палаты. Матрац, правда, кишит желваками, пестреет кровью и желчью многих поколений, но простыня все-таки чистая и не рваная, если не заглядывать слишком глубоко. И кровать не провисает до свинцового линолеума, и ничья случайная голова за соседней тумбочкой не издает храпа… Хорошо бы, исчезла куда-нибудь и оскорбленная супруга, тут же принявшаяся снова казнить меня молчанием, чуть только скрылся последний свидетель. Но, слава богу, за мной сейчас придут.
Зачем-то им нужно еще и унизить тебя напоследок, доставить к месту казни волоком, привязавши к конскому хвосту: велят раздеться и улечься на ледяную труповозку (мой труженик совсем съежился от холодного обращения). Гришка надменно отворачивается, а затем сдержанно желает мне ни пуха ни пера.
Я был в таком напряжении от ее соседства, что даже и не помню, что там было дальше. Помню только, как я снова лежу в том же коммерческом чуланчике, а Елена Петровна и Галина Семеновна с ответственным видом разглядывают марлевые нашлепки на моем животе – небольшие, будто на фурункулах. Я еще не вполне очухался, но уже страстно желаю, чтобы эта женщина в зеленом не уходила, не оставляла меня с той, другой, которая внушает мне ужас. Однако она говорит что-то успокоительное и исчезает, а та, которая внушает мне ужас, неумолимо отворачивается к черному окну, они здесь всегда черные.
Мне невыносимо хочется отлить, но я боюсь напомнить ей о себе.
Начинаю осторожно перекатываться набок (каждое напряжение брюшных мышц отзывается резью), она снисходит: “Тебе что-то нужно?” – услугу оказывает мне не она, закон. Но я не могу делать это лежа. Сдерживая стоны, чтобы не привлечь к себе внимания, я ухитряюсь спустить с кровати голые ноги и встать. Меня пошатывает, но я держусь. Моя надзирательница с непроницаемым видом снова отворачивается к окну, но я не могу это делать, когда меня ненавидят. Робко прошу ее выйти.
“Я и здесь тебе мешаю”, – с отвращением цедит она и выходит, пристукнув белой порепанной дверью. У меня все так стиснулось от этой борьбы, что я с полминуты не мог начать… Но все-таки расслабился. Придерживаясь за кровать, за стену, добрел до сортира, вылил янтарную жидкость в унитаз. Спустил воду. Теперь я уже мог притворяться спящим и передохнуть от невыносимого напряжения.
Проснулся я от щекотки – у голого бедра вибрировал мобильник (я и не помню, когда я его успел сунуть под одеяло подальше от глаз надзирательницы). Я хотел и перед Женей прикинуться, что сплю, но чуть сквозь одурь представил, как она перепуганно ждет ответа…
Галина Семеновна по-прежнему грозно каменела перед черным зеркалом окна, и я снова жалобно попросил утку. Без единого слова, чеканя шаг, она удалилась, и я стремительно вырвал мобильник из-под байки.
– Ну как ты, моя птичка?.. Тягушева говорит, все в порядке, она сама тебя смотрела…
– Да, все нормально, абсолютно!..
– Она что, сама твой живот рассматривала? Обрадовалась… Она всегда любила шикарных мужиков. А что, Галина Семеновна тоже смотрела?
– Нет, ей запретили показываться на территории больницы.
Старое начиналось сызнова.
Я выпросился домой, клятвенно заверив, что при малейших неприятных ощущениях… Ощущений более неприятных, чем быть запертым в одной камере со смертельно оскорбленным и ненавидящим тебя человеком, все равно быть не могло. Потом мы бесконечно ползли по огненно-черному городу, и я страшился взглянуть на непримиримо-сабельный профиль моего конвоира, но глаз косил сам собой. Не зря помещики когда-то нанимали охранников-черкесов – я бы близко не подошел к барским угодьям. А потому, оставшись в своей комнате один , я испытал мгновение истинного блаженства. На радостях я даже нарушил технику безопасности: обычно я не расстаюсь с трубкой, чтобы опередить надзирательницу, а тут, когда телефон закурлыкал, пришлось совершить рывок от дивана к столу. И меня пронзило такой болью, что я еле сумел выговорить “я слушаю”.
– Приветик, моя птичка! Что ты молчишь, у тебя все в порядке?..
– Все в порядке, завтра увидимся, -я все же справился с дыханием.
– Может быть, не надо?.. Может, это слишком опасно?..
– Опаснее, чем здесь, нигде не будет.
– Тягушева говорит, на самолете нельзя, а на поезде можно… Только нельзя тяжести поднимать и кашлять. Так что обязательно поддевай штанишки! Слышишь? Я проверю. Чихать тоже нельзя!
– Чихал я на ихние запреты. Лучше сдохну, чем здесь останусь.
– Как это сдохну, что за слова! Ты обязательно должен поддеть штанишки, кальсончики, иначе я… Я спать с тобой не буду!
Проснувшись, я сразу же с надеждой прислушался – увы, из кунацкой доносился сабель звон и звон бокалов. Хотел было сесть – и не удержал стона, пришлось перекатываться набок, медленно спускать ноги… Но прошмыгнуть в сортир не удалось.
– Как ты себя чувствуешь? – палач был неумолим.
– Отлично. Вполне могу ехать. Возьму легонький рюкзачок…
– Я тебя подвезу, – не ради меня, ради милосердия.
– Не нужно! – кажется, я не сумел скрыть ужаса.– Я возьму такси, – тут же поправился я, но было поздно.
Ледяное “как хочешь” – и княгиня удаляется в свою опочивальню.
Передвигаться вполне было можно, если не спешить и, прежде чем встать, опереться руками на сиденье, чтобы перевеситься вперед. Вот когда мне захотелось чихнуть, я малость засуетился: принялся давить на ямку на верхней губе, как делали первые пилоты, чтобы не перевернулся самолет, теребить вверх-вниз стиснутый нос, но, когда неотвратимый миг все равно приблизился, я скорчился в позе эмбриона, и – боль была ослепительной, но шишка не выскочила. И под готические своды Ладожского вокзала я вступил, словно под крышу родного дома. Я любил их всех – пассажиров, проводников, пограничников, таможенников: ведь это были ее домашние, – я любил и зимнюю тьму за окнами, и жидкий скандинавский кофе в вагоне-ресторане, и вспыхивающие, чтобы тут же погаснуть, российские платформы, и основательно сияющие фабрично-заводские финские городки, но, конечно же, более всего я любил эти сладостные звуки – Вайниккала, Лахти,
Риихимяки, Пасила…
И вот он уже горит огнями, лучший город земли, и вот я осторожненько спускаюсь на платформу, и вот навстречу мне пробирается…
– Осторожно, не напрягайся! – с той самой невыносимо милой истошнинкой восклицает она и бережно касается меня своей теплой вишенкой и морозными стеклышками, и я понимаю, что больше мне ничего не нужно во всей бескрайней вселенной. И даже боль в паху – лишь гениально вброшенное зернышко перчика, чтобы сладостный миг не показался слишком уж приторным.
– Дай мне, тебе нельзя! – пытается она стащить с меня рюкзачок, и я, пытаясь оказать сопротивление, снова не могу сдержать сдавленный стон.
Она пугается и оставляет меня в покое.
Гранитные великаны с крестьянскими лицами держат над нами светящиеся граненые сферы, я скорее угадываю, чем вижу, резной гранит чухонского модерна, околдовываюсь многоцветьем огней в черном стекле американского аквариума и наконец-то впиваюсь взглядом в волшебные огненные слова: TAPIOLA, OKOPANKI, AIKATALO, SUOMEN TERVEYSTALO…
– В Стокман пойдем? – со значением спрашиваю я, невольно расплываясь от счастья, но она отвечает с полной серьезностью, тоже, впрочем, вспыхнув своей единственной в мире чуточку клоунской улыбкой: – Он уже закрыт. А я и так накупила всякой вкуснятины. Мне такой страшный сон приснился!.. Что я лежу в гробу с дядей Васей и он меня обнимает. Очень ласково, но сам ужасно холодный… И я его прошу: можно, я схожу на поверхность в Стокман, куплю что-нибудь поесть?..
Но она и об этом ужасе рассказывает точно так же, как я слушаю, – с блаженной улыбкой. Мы годимся представлять интернационал блаженных.
Морозец она, однако, почувствовала раньше меня.
– Ты поддел штанишки? – она принялась щипать меня за бедро, пытаясь прощупать, есть ли что-то у меня под брюками.
– Веди себя прилично. Поддел, поддел.
– А я шапочку надену – можно?.. Я в ней буду похожа на курочку.
– На какую курочку?
– Не на курочку, а на дурочку, глупый какой… Можно?..
Она искательно сквозь свои чудные стеклышки заглядывает мне в глаза, но ищет она лишь подтверждения того, что ей и без меня прекрасно известно: что бы она ни напялила, ничего, кроме умиления, это у меня не вызовет. Она натягивает черную вязаную шапочку, по-моему, нарочно несколько перекосив очки, и я одобрительно киваю: “Классное чучело.
К нему и птица не летит…” – и она радостно и немножко заговорщицки смеется в нос: “Гм-гм-гм…”
И мою грудь в который раз снова заливает горячей нежностью.
Она берет меня за руку своей бесхитростной лапкой, и мы, ног под собой не чуя, пересекаем площадь, бреющим полетом парим вдоль
Александринкату мимо гранитных медведиков и гномов, концом крыла задеваем светящийся призрак Петербурга и оказываемся у огненно-черного моря, на том самом месте, где балтийские тролли когда-то тщетно пытались залить нашу любовь остервенелыми ушатами ледяной воды. Играючи одолевая напор морского ветра, скользим вдоль темных пакгаузов, занявших трудовой берег гавани, покуда не оказываемся у теряющейся во тьме шеренги кирпичных зданий, открывших грудь темному простору, мерцающему красными, желтыми, зелеными огоньками и перламутром льда. Внизу слева ноет все сильнее, но мне море по колено.
По-гостиничному чистую лестничную площадку оживлял утиный выводок башмаков и башмачков, выстроившихся по росту вдоль стены напротив лифта: папа, мама и деточки от велика до мала. “Isa”, – успел прочесть я надпись над низко прорезанной почтовой щелью в больнично-белой двери.
– Араб какой-то живет, – перехватило мой взгляд мое любимое чучело. Все соседи ругаются, но… Национальный обычай – это святое. Свое святое не храним, так хоть… У них любой малыш уже с отцом ковыляет в мечеть…
“Ruusula”, – прочел я над такой же щелью, – бедняжка, все у нее как у людей… Только мезуза особая… И пальцы, приложенные к ней, больше никто в этом мире так не целует…
За дверью на чистом стальном линолеуме бросилась в глаза пара кроссовок размером в детскую ванночку, – и тут же в прихожую выглянул их владелец (за белой дверью вспыхнул и погас мир “мечта тинэйджера”: оскаленные рожи каких-то рок-звезд, мерцающая аппаратура, электрогитара, боксерские перчатки…). Из-под потолка в нас вглядывались дерзко прищуренные глаза юного викинга, напоминающие подсиненные морским ненастьем льдинки; тяжелые пряди волос, выбеленные каким-то неласковым солнцем, были надменно отброшены к лопаткам, – но заговорил он почти застенчиво, по-фински подхмыкивая в нос:
– Здхравствуйте. Мхама, я пхоеду к сиське.
Как, однако, прямо… Европа! Мордочка моей обезьянки мгновенно приняла выражение беспомощной мольбы:
– Деточка, ну зачем же так поздно?.. И зачем тебе эта сиська, найди себе чистую еврейскую девочку!
Викинг сморщился, будто от невыносимой кислятины, и скрылся в своем тинэйджерском раю.
– Как, однако, деликатно выражается твой Ванечка: поеду к сиське…
У нас в леспромхозе говорили проще: живу тут у одной п…
– Гм-гм-гм… Сиско – “о” на конце – это такое имя. Я уверена, она и до него с кем-то это самое , – в Пиетари она бы наверняка сказала
“трахалась”, но под одной крышей с сыном она еще и голос понизила, хотя мы уже прошли в гостиную.
Я заранее был готов полюбить все, что увижу, но любить оказалось совсем уж нечего – стандартный европейский отель. Бедняжка…
– Я ее сняла вместе с мебелью, – ответила она моим мыслям. – Думала, буду на верандочке пить чай и смотреть на море. А оказалось, там всегда такой ветер, чашки опрокидывает… – Она жалобно показала на огромное черное окно, но теперь эта тьма смотрелась совершенно родной и домашней. И все-таки не дает чаю попить моей бедняжке!.. Я прижал ее к груди, чтобы ослабить боль снова сделавшейся почти нестерпимой нежности, но она тут же, только потише, завела свои профилактические “ай, ай, ай…”.
– Раз уж мы в Финляндии, надо говорить не “ай, ай, ай”, а “хуй, хуй, хуй”. Кстати, твой Ванечка кем себя чувствует – русским или финном?
– Финном. Даже националистом. Считает, что не надо так много мусульман сюда пускать. Правда, когда ему было лет четырнадцать, какие-то сволочи – из его же класса – начали его дразнить, что у него мать русская… Нет, не так: твой отец купил твою мать за командировочные. Он даже плакал. А потом пожаловался отцу, они часто говорят по телефону. Ну, у того разговор короткий, он позвонил папаше самой главной сволочи и сказал: если твой подонок еще раз скажет моему сыну хоть одно слово, ты увидишь, что я с ним сделаю. И все, затихли раз и навсегда.
– Национальный вопрос был разрешен.
– Национальный вопрос был разрешен. Ты хочешь кушать?
Лакейское слово “кушать”, проговоренное ее ротиком-вишенкой, тоже вызывало у меня умиление…
– Благодарю, сыт по горло.
– Я хочу тебе показать, какая я была тоненькая, а то ты мне не веришь.
Мы сидели на чистом диване из гостиничного холла и, тускло отражаясь в плоском телевизоре, листали картонные страницы тяжелого фотоальбома.
– Нет, потом, потом, – не позволяла она заглянуть ни в пожухлые черно-серые, ни в свеженькие разноцветные форточки своей жизни – и вдруг какую-то выхватила и прижала к груди: – Не смотри, листай дальше!
– Хорошо, – я покорно перевернул тяжелый лист и, не поворачивая головы, резко выдернул у нее фотографию – даже живот отозвался болью.
– Нельзя, я запрещаю! – она рванулась и, промахнувшись, шлепнулась на пол.
В дверях возник изумленный викинг, оторопело уставился на распростертую маму.
– Что тебе, деточка? – кротко спросила она с пола, и я туда же, вниз, протянул ей фотографию.
Юный варяг понял лишь, что у нас здесь только шум, а драки нет.
– Пхойду, – хмыкнул он еще более в нос и смущенно попрощался со мной отдельно: – Нно свиннания.
– Ходи осторожненько, когда придешь, позвони, – отправилась она его напутствовать и вернулась уже без фотографии.
Было немножко все-таки неприятно: что уж там за секреты?..
– Зря ты это скрываешь, – проникновенно сказал я. – Я давно простил твою работу в порнобизнесе.
– Какой там порнобизнес… – с неожиданной горечью произнесла она. – Я тогда была даже чересчур чистая.
– Как это можно быть чересчур чистой?
– Вот так и можно. Я иногда финнам завидую – они так просто к этому относятся… Я Ванечке говорю: неужели ты не можешь найти себе девственницу? А его прямо передергивает: противно слушать… Что, говорит, двенадцатилетнюю, что ли? Хочешь, чтобы меня в тюрьму посадили?
– Так и что хорошего? Нет тайны, так и романтизьму не будет.
– Да в Советском Союзе это была тайна только для таких дурочек, как я! Я знаю девочек, которые выходили замуж девственницами, а на самом деле уже и сосали, и в задницу трахались…
Японские глазки, оскорбленно округлившись, прицельно застыли, высматривая во мне, сидящем перед стоящей, хотя бы самую робкую попытку несогласия. Но я уже понял: ее скрытая мишень – всегда какие-то неведомые ей женщины, которых я по наивности могу счесть более добропорядочными, чем она.
– Но лучше же быть такой, как ты, – я преданно уставился в нацеленные на меня окуляры.
– Кому лучше? – она по-прежнему возвышалась надо мной, но уже скорбно, а не гневно. – Я вот когда попала в общежитие, просто
ничегоне знала, НИ-ЧЕ-ГО! И сразу попала в лапы этой наглой сволочи!
Похоже, меня ждали неприятные сюрпризы…
– Все-таки даже самая наивная девочка знает, что под юбку пускать к себе нельзя, – сказал я как бы примирительно, но на самом деле холодно.
Что от нее, разумеется, не укрылось.
– Это твоя Галина Семеновна такая умная. А я больше всего губы прятала, чтобы он в губы не поцеловал…
– Так что, он тебя изнасиловал, что ли?..
– Он считал, что это я таксопротивляюсь, для вида.
– Где все это было, в какой-то малине?!.
– Нет, в общежитии. Просто он был такой красавец, что считал, все только и мечтают, чтоб он им вставил.
– Бред какой-то… Так надо было в милицию заявить, чтоб он хотя бы срок получил, сволочь такая!..
Мои руки налились ледяным свинцом от ненависти, но… Ненавидимый мною красавчик был далеко, и мой ненавидящий взгляд был обращен на нее.
– Он меня убедил, что все так делают, только не рассказывают.
– Ты что, после этого с ним и дальше продолжала?!.
– Ну так… Иногда.
Теперь моя ненависть уже обратилась целиком на нее.
– Знакомое дело. Общага, все по-быстрому, не раздеваясь…
– Какие глупости!
– А как? У него хата, что ли, была, у твоего красавчика?
– Ты так на меня смотришь, как будто это я во всем виновата…
– А ты ни в чемне виновата?
– Ладно, надоело. Если я такая плохая, иди к своей Галине Семеновне.
Она у тебя святая, вот и целуйся с ней.
Нет, святой – это я. Я не встал, не взял свой рюкзак, не вышел, шарахнув дверью так, чтобы в тинэйджерском раю долгим стоном отозвалась гитара, – я всего лишь зажмурил глаза и посидел секунд пятнадцать. А потом мертвым голосом попросил:
– Ну, так покажи, какая ты была тоненькая?
Она прицельно взглянула на меня сквозь свои окуляры и поняла, что другого голоса у меня нет. Присевши рядом со мной, она принялась переворачивать картонные листы с такой быстротой, что мой подбородок обдавало ветерком: “Вот!”
На каком-то черно-сером пляже она стояла в бикини и широкополой шляпе и впрямь невероятно тоненькая и фигуристая, словно фотомодель.
– Да-а!.. – в моем голосе прозвучала неподдельная почтительность, и это дитя тоже немедленно растаяло: – Вот видишь! Скажешь, твоя
Галина Семеновна была лучше?
– Да ну, ты что! Она всегда была толстая как бочка!
– Какой хитрый… Ладно уж, не сдавай свою драгоценную Галину
Семеновну, играйте в ваш баскетбол. Мне Тягушева сразу сказала, что вы с Галиной Семеновной идеальная пара.
– Ты готовься: теперь подруги начнут всячески восхвалять Галину
Семеновну. Или сочувствовать. Чтоб отравить твое счастье.
– Тягушева сама видела, что таких заботливых жен… Ай, ай, ай…
Она поняла, что я собираюсь слишком пылко ее обнять. Я был снова так счастлив, что, пожалуй, даже и этого красавчика не стал бы убивать.
Отрезал бы яйца и отпустил. Даже просто полязгал бы кусачками над ухом…Ведь никаких таких гадостей на свете на самом деле нет, а что есть – ее невесомые, будто травинки, пальцы, скользящие у меня по шее… Как раз по тем самым старческим родинкам… Я с тех пор часто их трогал, два эти крошечные клубочка, два свернувшихся до поры до времени паучка.
– Ну что они, выросли? Родинки, – безнадежно поинтересовался я.
– Какие родинки?
– Ты сама же мне говорила… Все правильно, я почти уже старик.
– Ты старик? Не смеши меня! Ты еще лет тридцать всех подряд будешь трахать! Патриархи в твои годы только…– стеклышки блеснули радостным азартом: – А ты походи по дому в кальсончиках. Как будто ты мой муж.
– Они ж залежались с советских времен, уродливые нечеловечески.
– И хорошо. Сразу видно, что человек у себя дома. Ну-ка встань!
Она расстегнула ремень и начала дергать молнию, – как тогда у
Командорского, – в конце концов стащив с меня все. Открылись марлевые нашлепки.
– Бедненький! Я совсем забыла, прости!.. Так тебя еще и побрили?..
– Ну да. Я даже и не заметил… Что, он сильно проиграл без свиты?
– Наоборот… Такой стал нахальный! Подожди, тебе же запрещено!..
– Мне запрещено только чихать. А если на спине…
В отсвете перламутровых льдов ничего интересного разглядеть не удавалось: она прикрывала свой каракулевый воротничок скрещенными ладошками, напоминая неопытного всадника, который, пускаясь вскачь, хватается за луку седла. И только в последний миг теми же скрещенными ладошками зажала мне рот:
– Ты что, в Финляндии нельзя так кричать!..
– А разве Иса не кричит? – спросил я, наконец-то ощутив боль в заклеенной дырке.
Она так и осела на меня от смеха. И тут же подпрыгнула:
– Тебе не больно?..
– Мне не больно – курица довольна.
Просторный солнечный стол был уставлен всяческими вкусностями, но мне бросился в глаза масляный круг каймака – и впервые в жизни воспоминание о Гришке отозвалось не спазмом сострадания и стыда, а облегчением: слава те, господи, не скоро еще ее увижу!..
– Откуда у тебя каймак?
– Что? Это финский домашний сыр, называется ууниюусто– ууни-юусто – значит, печеный. Его едят с лаккахилло– с морошковым вареньем.
Морошковое варенье тоже не вызвало у меня ни малейшего содрогания.
В аптечно чистых стеклянных плошках посвечивали из сметаны с укропом, перемешанной с мелко нарубленным луком, три вида икры: красная – лосось, желтая – сиг и оранжевая, самая мелкая и безумно дорогая – ряпушка. Я взял в руки увесистую хоккейную шайбу желто-сливочного цвета, обвалянную чем-то меленько нарубленным…
– Это чесночный сыр. Ешь спокойно, спать будешь в отдельной комнате.
Ванечка, бывает, возвращается под утро – вдруг догадается…
– Неужели он может не догадаться?
– Но я же мать! Я о своих родителях…
– Так то ж было советское лицемерие! А финны ко всему относятся просто. Кстати, как по-фински форель? А сиг? А ряпушка?
Конечно же, на свете по-прежнему не было ничего вкуснее слов:
лохи , сиика , муйкку , – но и елось как-то нечеловечески вкусно.
И сиделось нечеловечески безмятежно – в лазурных кальсонах с пузырями на коленях и в коротенькой Жениной ночнушке из невесомого солнечного шелка с невинной русалочкой на груди с вытачками -
Геркулес у Омфалы. Русалочка была копия Женя, только что без очков.
– В России никогда не бывает так спокойно, – нежилась Женя, облаченная в мою джинсовую рубашку, напоминая хорошенького беспризорника из образованных. – В Финляндии даже ночью совершенно безопасно.
И тут… Тишину ночи прорезал нечеловеческий вопль. Мы оцепенели.
Вопль повторился уже под самой дверью, и – в нее замолотили руками и ногами сразу двадцать гестаповцев. Женя застыла с выражением не столько испуганным, сколько обиженным, но стук оборвался, раздались рыдания, мольбы, проклятия,– на лестнице явно избивали какую-то женщину. Я сделал движение встать и снова не сдержал гримасу боли.
– Ты куда, у тебя же живот!.. – именно потому, что она пыталась меня удержать, я, сдерживая стон, дотащил ее до выхода.
На сияющей лестничной площадке возились два поросенка – один побольше, другой поменьше, оба белесые, курносые, откормленные, и оба в белых майках, только у того, что поменьше, титьки были побольше. Он-то и визжал, будто его резали. Хотя его всего лишь таскали за белую щетину, попутно ударяя задом о дверь Исы. Которая в этот самый миг распахнулась, отпихнув поросят к лифту, и на пороге возник воин ислама в футболке, зеленой, как знамя пророка, и зеленых же носках. Склонив сабельный профиль, он локтями раздвинул борющихся, и маленький поросенок попытался мимо него шлепнуть большого по пятачку, однако промахнулся и угодил своему избавителю в ухо.
– Уйды, сука! – на чистейшем арабском языке заорал Иса и тем же разделительным локтем отшвырнул от себя воинственное животное.
Второй поросенок на мгновение замер и вдруг ударом ноги разметал весь выводок башмаков и башмачков по театру военных действий.
– Б-билядь!! – с бешеным арабским проклятием Иса отвесил большому поросенку такой хук, что мне бы наверняка пришлось бы ловить его на руки, если бы вывернувшаяся Женя не приняла удар жирной спины на себя. Распухшая багровая бабешка с павлиньим криком бросилась к поверженному, а Иса вперил огненный взор в нас с Женей и враз оценил ситуацию: мужик в кальсонах и бабской рубашонке прячется за спину очкастенькой голоногой женщины… И гнев в его черкесских очах сменился невыразимым омерзением. Иди, иди, без нас разберутся, загоняла меня Женя, и когда воин ислама услышал русскую речь, в черном пламени его презрения проступили струйки прозрения…
Эти черкесские Гришкины очи, застывшие у меня перед глазами, не позволяли мне как следует разглядеть даже идиотскую комедию с вампирами, над которой Женя хохотала так самозабвенно (немножко даже сучила босыми ножками), что я начал было сомневаться в ее уме, покуда не вспомнил, что имею дело с ребенком.
Утром Ванечка не явился, и мне удалось довольно долго любоваться болтающейся на Женином лобике бигудиной, на которую была накручена ее челка. Затем мы полдня завтракали (я нарочно не говорил ей, чтобы она стерла с верхней губки капельку сметаны – не мог налюбоваться), с видом на море укладывали Женины вещи: время в раю потерять невозможно – все равно впереди остается вечность. И только когда
Женя, ограждая меня от своего громоздкого чемодана на колесиках, выкатила его на пасмурный морозец, я лишь по неуловимо российской коричневой дубленке узнал в первом же встречном вчерашнего воина ислама. Он был истинный рыцарь – как ни в чем не бывало первым протянул мне твердую теплую руку. И в черкесских очах его светилось уже одно только сострадание (Женя, в своем черном эсэсовском плаще успевшая укатиться вперед, тревожно поблескивала стеклышками из-под чучелообразной черной шапочки, но повода мешать мужской беседе пока не видела).
– Из Масквы? – сочувственно спросил Иса.
– Из Ленинграда, – “Петербург” уведет нас в бесплодные разъяснения.
– У нас гаварыли: хароший город, только адын раз ашибся. А как в
Маскве? Гаварят, так тэрактов баятся, что на улицу нэ выходят?
– Ну, кое-кто выходит… Отдельные храбрецы.
– Да, русские трусливые, ваюют только дэсять на аднаго.
Раньше при мне называли трусливыми лишь евреев – когда хотели выказать мне особое доверие. Однако мой отражатель возражал ему исключительно для того, чтобы он мог хорошенько насладиться неизбежной победой.