Текст книги "Интернационал дураков"
Автор книги: Александр Мелихов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 14 страниц)
– Не знаешь, что это за собаки? – почтительно спросила меня Женя, и до меня наконец дошло, чему же так долго отказывались верить мои глаза.
Под потолком были развешаны за подмышки крупные собаки типа мастифов или ротвейлеров с гладкой золотистой шерстью. Свисали вполне покорно, безнадежно закрыв глаза и уронив тяжелые головы.
Возвращенное зрение тут же указало мне еще одну несообразность: один из посетителей разглядывал картину, буквально уткнувшись в нее носом. Притом он был в старом расстегнутом плаще… И босиком… И стоял в застывшей луже поблескивающей крови…
Мы с Женей одновременно заглянули с боков и увидели, что он действительно расплющил восковой нос о самый пупок недостаточно, по его мнению, распятого Христа кисти Рогира Ван дер Вейдена, а из расплющенного носа свисают кровавые сопли, как бы и накапавшие лужу вокруг его восковых ступней.
– Он устраивает эти штуки в лучших музеях мира, – уже успела где-то прочесть Женя. – Только зачем эту гадость развешивать именно в музеях?..
– Затем, чтобы плюнуть нам в лицо. Раньше платили тем, кто создавал новую красоту – теперь платят тем, кто оплевывает старую. Дураки наконец-то показали, какие горы злобы они накопили за те века, когда их заставляли поклоняться чужим святыням.
– Да нам любой террорист скажет: вы собаки, вы своисвятыни не уважаете… Я поняла, почему мне нравится бен-Ладен – у него та-акая греза!..
На моем бедре завибрировал телефон, но не успел я вполголоса сказать
“слушаю”, как военизированный смотритель строго указал мне на дверь.
Собак вешать можно, а разговаривать нельзя. Гришка держалась сухо – ее-де интересует исключительно мое здоровье. Все в полном порядке, с избыточным легкомыслием заверил я ее, я сейчас в Антверпене, в музее…
– Понятно. Надо оставить тебя в покое. Я только хотела сказать, что сейчас в Антверпене наша дочь. Можешь развлекаться дальше.
И черт с ней. Но “нашу дочь” она таки успела оставить во мне нагнаиваться. Быть в одном городе и не повидаться с дочерью – на это же способны только чудовища. Но Женя уже ябедничала мне на ухо:
– У нас в Финляндии один мудак убил кошку и снял на видео, как он ее сначала убивает, а потом мастурбирует на ее труп. И продал в Музей современного искусства за сорок тысяч евро.
– Интересно, кто это покупал. Он действительно дурак или умная сволочь? Или директор вот этого музея – может, его пригласить в наш альянс? Только сходи к нему сама – я должен позвонить дочери. Они с супругом, как назло, сейчас в Антверпене.
Моя миниатюрная дочь и в Европе выступала с важностью вороны, – когда мы клюнули друг друга в щеку, я всерьез боялся остаться без глаза. Зато Большой Глист сделался еще вдвое более вальяжен и снисходителен в своем кожаном пальто цвета детской неожиданности.
Любимец просвещенных славистов (он первым додумался, что не только поэзию, но и прозу можно заменить бульканьем в сопровождении вспышек света) заказал салат из орхидэй : – если он хоть на миг перестанет превращать красоту в экскременты, зависть в три минуты сожрет его без следа. Дочь ничего не заказала – она питалась выделениями супруга (представляю, как он ласкает ее бульканьем вместо слов любви). Я тоже ничего не взял: в их присутствии даже самые лакомые яства мне приходится глотать через силу. В утешение себе я попытался испортить аппетит и своему богоданному сынку – с одобрением
(“прикольно!”) рассказал о развешанных собаках: его прямо корчит, когда при нем кого-то хвалят. Однако ненависть к красоте оказалась сильнее зависти – в его голосе впервые на моей памяти прозвучало искреннее восхищение: дивная инсталллляция! И тут же неподдельная грусть:
– Нет, надо переходить на перформансы. Там совсем другие материальные, информационные рэсурсы, совсем другая популярность…
Хорошо, что я ничего не ел – меня вырвало чистейшей желчью на самый изысканный в мире пиджак Большого Глиста. В ужасе я рванулся к нему с салфеткой, но – капли желчи у меня на глазах свернулись в бутончики, которые тут же расцвели долларами и евриками. Большой
Глист спокойно один за другим сорвал эти цветы зла и расплатился за обед, сдачу тщательно уложив в бумажник из кожи своего нерожденного младенца.
Женя явилась на огромный нордический вокзал с подписанным договором: заклинание “арт-терапия для умственно отсталых” произвело на законодателя мод неотразимое впечатление – чем же и пользовать петербургских олигофренов, как не трупами собак, развешанных в Эрмитаже!
– Какой он из себя, этот арбитр элегантности? – допытывался я, обретя временное гнездышко в поезде. – Какой-нибудь расхристанный анархист?
– Обычный европейский чиновник. Они и одеваются как мертвецы.
– А может, мы зря на него вешаем всех собак? Может, он просто-напросто старается умиротворять самых наглых?
– Вот их и пожрут те, кто дорожит своими святынями. И детей не боится рожать… Вон посмотри – четыре готовых террориста.
По проходу шла восточная женщина в хиджабе и просторных струящихся одеждах, сопровождаемая стайкой детворы лет так от двух до двенадцати (младшего она держала на руках). Она остановилась напротив четырехместного отделения со столиком, за которым друг против друга уже сидела у окна респектабельная европейская пара, завалившая остальные места своими черными чемоданами-тележками.
Восточная женщина, одной рукой удерживая младенца, другой показывала им билеты, но хозяева жизни не желали даже глянуть в ее сторону.
Пришельцы с Востока потоптались-потоптались – и пошли они, солнцем палимы.
– Да что это такое?.. – возмущенно елозила Женя. – Как так можно унижать мать на глазах детей?.. Они же этого никогда не забудут!
Своей чуточку чаплинской пробежкой Женя устремилась в тамбур, а затем с билетами в руках явилась обличать плантаторскую парочку – именно они и перепутали вагон! “Какие сволочи! – все никак не могла успокоиться Женя, когда согбенные захватчики уже с позором покатили прочь свои сундуки. – Так жалко – стоит такая покорная… И дети такие воспитанные, девочка такая тихенькая в платочке…” Дети и правда всю дорогу вполголоса разговаривали, читали, рисовали, но все-таки моею собственной дочуркой в умненьких очках я был растроган гораздо сильнее.
Мое бедро защекотал мобильник – сигнал с земли. “Ты куда пропал?” – как всегда, ни здравствуйте, ни до свидания – один скорбный упрек.
Ухватив который мой отражатель с полтыка обратил меня в заезженного супруга-подкаблучника: я сейчас за границей, я звонил, связи не было
– я оправдывался еле слышно, однако моя мартышка сразу же настороженно приподняла свою головку с моего плеча. “Это кто?” – “Да тут…” – я сделал успокоительный жест и неожиданно прекратил телефонный разговор вежливо, но твердо: “Извини, я больше не могу говорить”.
– Это ты с кем? – округлившиеся японские глазки глядели сквозь строгие стеклышки испытующе и проницательно.– Ты со своими пациентками такой почтительный?
– Я восстанавливаю рухнувшую сказку. Ты знаешь мой метод.
– Ой, да трахай ты, кого хочешь!..
– Слушай, дай-ка я схожу обольюсь холодной водой. Чтоб с холодной головой прикончить эту тетку. Чистыми руками.
Холодная вода мне не понадобилась: расставшись с Женей на полторы минуты, я, как обычно, все ей простил. Однако мой вновь оживший бедренный вибратор вмиг пробудил мое раздражение.
– Алло, – еще один упрек, и я послал бы мою Василису Прекрасную далеко-далеко, но – в ее голосе звучала прежняя печальная нежность: Прости меня, так страшно жить одной, когда ты никому не нужна…
У тебя же есть дочь, пробормотал я и устыдился: и у меня есть дочь…
– Дочери не до меня, она сейчас под Красноярском, у какого-то старца
Варсонофия душу спасает. А я ходила на кладбище проведать папу с мамой. От снега могилки расчищала и все прикидывала, куда меня здесь положат…
Я разом изнемог от раскаяния: ну что у тебя за мысли, вернусь – обязательно приеду, беспомощно трепыхался мой язык. Мой отражатель опять почуял в ней какую-то высоту, а не одну лишь склочную обиду на весь свет. И она это снова безошибочно почуяла.
– Не сердись, пожалуйста, я неправильно с тобой обращалась. Я превратилась в сварливую жену, а ты этого не переносишь…
Любовь и сострадание, прозвучавшие в ее голосе, тут же зазвучали и в моем.
– Я не переношу обыкновенности . Человек, который ничего не символизирует, для меня никто. Ты же так долго мне светила…
Мой отражатель изливал на нее потоки ее же собственного света, а я понемногу холодел от ужаса: что я скажу моей надзирательнице? Я решил поскорее обратить излишек нежности на Женю, однако она сумела прихлопнуть ее одним ударом.
– Нализался со своей новгородской теткой? – черт, я же когда-то сам рассказывал про Новгород…
– Не вижу преступления, если женщина почувствует свою жизнь более красивой, – сухо сказал я. -Не все отождествляют красоту и е…лю.
– Ну конечно, они все такие порядочные… Мало мне Галины Семеновны, так ты хочешь еще и эту новгородскую тетку на меня повесить.
– Никого я не хочу вешать, я только не хочу себя ощущать сволочью.
Я справился с ужасом заветным приемом: пришла пора погибнуть – надо погибнуть с честью. И сумел не проронить ни слова до самого Лилля.
Палач из Лилля, миледи… Моей губительнице зачем-то понадобился интернет, и она стрекотала своим черным сундуком по лилльскому вокзалу, а я безнадежно влачился следом. Когда она заказывала компьютер, я, услужливый дурак, откатил сундук ей за спину.
Расплатившись, она повернулась и, споткнувшись, упала на четвереньки через свой чемодан. Я кинулся ее поднимать. Мое сердце разрывалось от жалости при виде той горестной растерянности, с которой она разглядывала ссадины на своих ладошках. Затем так же горестно и безмолвно, как будто была здесь одна, она принялась оттирать ладони дезинфицирующей салфеткой, потом скрылась в туалете отмывать руки с мылом… Я был бы счастлив принять смерть от меча лилльского палача, но сделать это самому было как-то слишком уж смешно.
Она вернулась такая же потерянная и горестная и принялась что-то кликать на экране, – мне оставалось лишь терзаться и столбенеть рядом. Внезапно ее стеклышки блеснули радостью:
– Мне предлагают работу в Израиле!
– Поздравляю, – выразил я мертвенный восторг.
– Как я довольна! Я всегда мечтала жить в Иерусалиме и держать козу.
– Что ж, может, и будешь держать козу.
Она радостно делилась со мною всеми предвкушениями сразу: прямо с вокзала мы поедем в еврейскую гостиницу есть кошерные сосисочки, она так устала работать на Россию, все в пустоту, все в пустоту…
Правильно, поддакивал я, зачем возиться с больными, лучше лечить здоровых. Мне ли было не знать, что убивают не страдания, а ничтожность страданий, – полцарства за красоту! Но никто никогда не воспевал стареющего брошенного любовника – пасть бы хоть на рудинской баррикаде, с тупою саблею в руках… Господи, откуда в
Париже ивритские вывески?!.
– Я уже как будто в Иерусалиме! – призывало меня порадоваться моей гибели это дитя. -Женщины в париках! Я тоже буду носить, когда выйду замуж.
Я понимал только одно: я для нее никто. Как и для портье – молодого еврея в белой шелковой кипе, карикатурно похожего сразу и на артиста
Михаила Козакова, и на супруга моей первой, несправедливо забытой
Жени. Женя незабываемая заполняла у стойки какие-то бумажонки, то и дело радостно смеясь его шуточкам, а я пренебрежительно развалился в кресле.
– Сейчас в Париже бунтуют студенты и арабы, – радостно поделилась она со мной еще одной приятной новостью. – Громят какую-то площадь.
– Не площадь имени Рудина?
– Нет, он говорит пляс что-то невообразимое. Буль-буль-буль.
– А ты попроси его написать.
Я спрятал революционный адрес в карман куртки.
– Спроси его: что общего у студентов и арабов? Чем они недовольны?
Версия Михаила Козакова усмехнулась веселой и ядовитой усмешкой:
– Студенты недовольны, что их заставляют работать, а арабы недовольны, что им разрешают не работать.
– Правильно. Освободить народ от борьбы – это убийство. Мы идем?
Молодой человек в кипе подхватил сразу и Женин сундук, и мой рюкзачок, а я сквозь вращающуюся дверь ускользнул в парижское преддверье Иерусалима, отнявшего у меня и мою первую, и мою последнюю любовь.
На тротуаре начали попадаться кучки полицейских в черных пластиковых латах, когда мое бедро вновь защекотал осточертевший вибратор.
– Ты куда пропал? – кричала Женя, но я был бодр и азартен:– Я подъезжаю к пляс Бульбулье. На бой за дело Бен Ладена!
– Ты что, пьян?!. Немедленно возвращайся!!!
– Не ходил бы ты, Ванек, во солдаты!.. Все, я подъехал.
Эта машинка-докучалка опять вибрировала, но я уже не обращал внимания на ежеминутно возобновлявшуюся щекотку. Давно у меня не было так празднично на душе, но к полицейскому кордону я обращался как можно более растерянно: “Май дотэ, – просительно показывал я на рокочущую площадь поверх полицейских касок. – Ай уонт тэйк эвэй хё!..” Черные легионеры расступились и тут же вновь сомкнулись за моей спиной.
Из центра необъятной площади устремлялся к темнеющему небу высоченный обелиск, окруженный аллегорическими фигурами, обвешанными такими плотными гроздьями человеческих тел, что было не разобрать – львы это или лани. Неохватная толпа была разбита как будто бы на десяток отдельных митингов, на каждый из которых нацеливалась отдельная когорта черных латников. От митинга к митингу перебегали летучие отряды, то накатывавшие на строй легионеров, то при первом же их ответном рывке, разлетавшиеся, подобно галкам, чтобы тут же собраться у другого митинга. Зеркальные витрины, опоясывающие поле битвы, сплошь сверкали звездными трещинами; все новые добровольцы пытались с разбега прошибить их каблуком, однако респектабельность обладала прочностью брони.
Мимо пролетела стайка подростков в капюшонах, надвинутых на черные горящие глаза, причем один едва не сбил меня с ног. Слева отозвался болью низ живота, однако отступать было поздно. Придерживая больное место сквозь карман, я потрусил за ними. Они подлетели к очередной когорте черных легионеров и засыпали стражей порядка коротким градом пустых бутылок, банок, камней – и тут же метнулись в сторону, один я по инерции продолжал трусить навстречу ринувшейся прямо на меня черной волне. Я замер, втянув голову в плечи и прикрыв руками низ живота, однако черная волна с тяжким топотом обогнула меня и устремилась за малолетними диверсантами, через полсотни метров, впрочем, разом прекратив преследование. После этого я примкнул к другому летучему отряду, затем к третьему, четвертому – временами вокруг меня кого-то мочили, куда-то волокли, но меня лишь отпихивали. Такая рухлядь не интересовала ни врагов либеральной цивилизации, ни ее защитников.
Наконец, обессилев, зажимая сквозь карман истерзанный пах, пульсирующий, словно нарыв, я внял-таки неустанному зудежу мобильника. Женя рыдала в голос.
– Почему ты не берешь трубку, я с ума схожу от страха! Ты где?!.
– С друзьями на Сенатской площади. Ты же собралась в Иерусалим, так и езжай с богом! Ты делаешь, что ты хочешь, а я – что я хочу!
Тебе-то что?
– Ты где, я уже полчаса здесь блуждаю, а тебя нигде нет!..
– Так ты что, здесь?!. Ты видишь монумент этот чертов? Обходи его по часовой стрелке, а я буду против!
Ко мне прямо жизнь вернулась, когда я ее наконец узрел – заплаканную, затурканную, в очечках набекрень…
А назавтра меня ждала новая радость: Женя заглянула в интернет и вынырнула оттуда в какой-то разгневанной веселости: ей предлагалось работать с палестинцами по проекту, в котором Иерусалим именовался
оккупированной палестинской территорией ! Они в Европе совсем рехнулись, как будто радовалась она, а моя душа, свалив последний камень, окончательно воспарила в заоблачные выси. Я почти сочувствовал Жене, которой эта глупая неудача помешала убить меня.
Но надо было хоть на миг да обмереть в грандиозном курдонере Лувра.
И я действительно обмер, словно бы впервые вдруг разглядев огромное треугольное изъятие из фантастического фасада. Какой-то гордый собою
Дурак при помощи пляжной стекляшки отнял у мира увесистый ломоть всемирной красоты, чтобы поудобнее разглядеть то, что осталось.
Средство, уничтожающее цель. Как вся наша цивилизация.
Мы ехали к тем, кого дураки-господа считают дураками, на электричке, словно куда-нибудь в Парголово. И когда за промытыми трехэтажными шкафчиками для жилья открылась грубая кладка пятиметровой ограды, откуда выпирали ввысь каменные ребра аркбутанов, я усмотрел в этом лишь обычнейший сюжет: слабоумные заняли жилище бога. Суть либерализма – высшее служит низшему.
Только память о Леше Пеночкине заставила меня войти в эти отнюдь не тесные врата. Из которых я вышел тихий и туманный, словно побывал при каком-то дворе, где слабоумным оказывались королевские почести.
Стольник коленопреклоненно звал его милость к трапезе, мычание, икоту и слюну принимая как знак согласия. Затем высокую персону катили к круглому столу, где ее ждали расписные фарфоровые тарелки, платиновые ножи и вилки с притупленными остриями и за каждым передвижным троном склонялся вышколенный лакей…
– Французы любят форму, – лишь в обратной электричке сумела растормошить меня Женя. -В Финляндии таких тяжелых и не вывозят к общему столу. И посуда у них самая простая, они все равно не поймут.
– Какая разница, поймут, не поймут… Каждый человек достоин высочайшего уважения, понимает он это сам или нет– вот что нас защищает. Выдуманный наш образ. Если ты привык преклонять перед человеком колени, тебе уже трудно без перехода его обругать, ударить…
– Да, – задумались умненькие глазки. – И евреев не сразу отправляли в газовую камеру – сначала надо было их унизить, раздеть, остричь…
– Да, похоже, дураки победили еще не везде.
Бедро защекотал сигнал с земли. В тот миг мне было не до конспирации.
– Спасибо, мой родной. Теперь мне есть чего ждать.
– Это хорошо, – благодушно кивнул я, но цензора обмануть не сумел.
– Это опять твоя новгородская тетка? Ты ее вечно собираешься тащить?
Я вздрогнул, как от пощечины: в такую высокую минуту!..
– Сразу убить невозможно, надо сначала раздеть, остричь…
– Раздевай ее, трахай – только меня, пожалуйста, оставь в покое.
Пусть все это твоя Галина Семеновна терпит. Она с тобой живет, она пускай и терпит.
Начинала эту тираду отчаявшаяся девочка, которой мой отражатель мгновенно рванулся на помощь, но закончила Строгая Дама, разом собравшая мою волю в кулак. Я не испытал даже особого торжества, когда она у пошлейшего лотка первая обратилась ко мне с радостным известием: “О, „Космополитан“! Буду в самолете читать!”
– Глянцевые журналы ужасно успокаивают, – ликовала она в небесах, -в них все ужасно просто. Как добиться оргазма за семь секунд, как увеличить грудь, как поладить с начальником, как разбогатеть, как прославиться, как сделаться красивой – на все есть свои приемы.
Какие мы были счастливые, когда у нас не было секса!.. Ты мог рассказывать про своих теток, я тебе сочувствовала… А теперь это так больно – как будто руку отрезали. Давай будем просто друзьями?
– Ну, если тебе так лучше… – я вздохнул, сколь мог, подавленно.
Она подозрительно покосилась:
– Но тогда, по-еврейски, мы больше не имеем прав видеться наедине.
Я изобразил “как?..”, “только не это!..”, хотя желал одного – передышки. Безнадежно поникнув головой, я отдыхал до самого ее дома
Зверкова.
– Может, позволишь у тебя переночевать?.. Как другу. Куда я пойду в такую темень… – как будто я не ходил в такую темень каждую ночь.
Я был до того измучен, что надеялся сразу же отключиться, однако мой отражатель безжалостно плющил меня трансляцией шума струй, под которыми за стеною плескался мой новый друг. Поняв, что по дешевке не отделаться, я как был, в костюме только что изгнанного из Эдема
Адама, пошлепал к ванной. Дверь была не заперта, и я, прислонившись голым плечом к холодному косяку, стал разглядывать, как она тщательно растирает такую знакомую и вместе с тем такую далекую плосковатую нежную попочку оливковым маслом из четырехгранной бутылки. Повернувшись за новой порцией, она увидела меня.
– Ну вот!.. – она классическим жестом прикрыла одной рукой воротничок, а другой перламутровые соски. -Не успели договориться, а ты!..
Я начал ее целовать, кажется, не вполне еще понимая, что делаю, но он, там, внизу, прекрасно все понял. Она выскользнула из моих объятий (Иван Поддубный, прованское масло), но, рванувшись прочь, поскользнулась на малахитовой плитке и шлепнулась на четвереньки.
Борьба продолжилась в партере. Моя олениха пыталась бежать, но коленки скользили – впрочем, мои руки тоже, – в итоге мне удалось загнать ее в закуток между стеной и стиральной машиной, и там прованское масло сослужило службу уже мне: умасленная в борьбе боеголовка вошла как по маслу. Потом мы лежали на постели поверх одеяла, и она мурлыкающим голоском уверяла меня, что это было чистое насилие: она-де убегала, а я-де прямо на бегу…
– Если б я так умел, меня бы можно было в цирке показывать.
Она приподнялась на локте, чтобы разглядеть меня своим несколько очумелым взором – я давно не любовался ею с такой мучительной нежностью.
– Мне ужасно нравится, что ты потомок кочевников. Тоже бегал бы с копьем на каком-нибудь верблюде, кушал бы финики… У меня был бы один шатер, у Галины Семеновны другой: ты мог бы ночевать то у нее, то у меня… Я бы смотрела по утрам, как ты умываешься – как енот, быстро-быстро лапками трешь. Почему ты пахнешь манной кашей с пенками? Как ребеночек – ути-пути… Ладно уж, трахай, кого хочешь, ты же должен кого-то ручонками своими похватать… Но все-таки хорошо – правда? – что у каждого у нас есть своя комнатка, своя кроваточка?..
Это была святая истина. При всей растроганности мне до крайности хотелось побыть одному. Хотя бы недельку-другую.
Пока Женя была рядом, я не мог всерьез поверить, что какая-то полузабытая пьяная тетка завтра будет клеймить меня презрением или другим холодным оружием. Однако на привычном подмерзшем канале вдруг поверил. И прямо взбеленился – да какого черта?!. Только у самого дома боль заставила меня заметить, что стиснутые зубы уже почти вдавились в кость, и я с большим трудом принудил себя разжать их, а заодно разжать и кулаки, а то легко на автоматике так кулаком и врезать, будто мужику.
Предосторожность оказалась своевременной – когда воронено-седая, распатланная, в кровавом палаческом халате она кинулась меня душить, я милосердно залепил ей справа не кулаком, но всего лишь ладонью, так что от резкого движения заныло в паху. Милосердно – ладонью, не словом: “Да какое право ты имеешь что-то от меня требовать, пьяная жердь?!.” Какое счастье, что в последний миг отражатель все-таки успел понять мою ошибку: Гришка бросилась не душить, но обнимать меня! Я не сразу разобрал и захлебывающиеся слова: “Прости, прости, прости, прости меня, я принесла тебе столько несчастья, а теперь ты еще и должен жить с пьяницей, ты ведь и детей не хотел, я знаю, а они принесли тебе столько горя”, – я лишь со страхом следил, не открутит ли она мне голову, да пытался понять по ее выдоху, какую дозу и чего она приняла. Однако мой отражатель уже отвечал вместо меня: “Ну что ты говоришь глупости, если бы не ты, я бы так и остался самовлюбленным счастливчиком”.
Мы оказались под кумганами и ятаганами в тех же роковых креслах, каждый со стаканом черного с розовой пеной “Каберне”. Отказаться от примирительной чаши было еще опаснее, чем допустить Гришку до алкоголя – я намеренно называл все вина и коньяки просто алкоголем, как продвинутые филологи сонеты и новеллы именуют просто текстами, чтобы убить поэзию, заключающуюся в этих словах. Из развалившегося халата светили белые плоские сиськи, но я, сдерживая гадливость, делал вид, что сдерживаю улыбку. Пароксизм нежности завершается взрывом смертельной обиды, чуть она заметит недостаточность встречного пароксизма. К счастью, она заговорила без надрыва.
– Но я удивляюсь – ты стольким женщинам служишь… Почему ты им готов был служить, а мне нет?
– Я могу служить только грезам, а не нуждам, – уже не стараясь ее ублажить, сказал я. – А у тебя с тех пор, как мы поженились, были только нужды.
– Ты ошибаешься, ты всегда оставался для меня принцем из сказки.
Но тут завибрировал мобильник. Я осторожно покосился на его экранчик, и она с осовелой грустью улыбнулась уже не напоказ:
– Ничего, ничего, отвечай при мне. Мы же друзья.
Звонила таллинская Майя, она приехала нанести очередную пощечину российскому империализму, сбор завтра у памятника Сахарову, возможно, шествие будет разгонять ОМОН. Это и хорошо, пускай режим обнаружит свое истинное лицо. Как я, готов рискнуть?
– Всегда готов! Но случилась ужасная вещь: я только что сломал руку.
Может, завтра бы и наложили гипс, а всем рассказали, что это ОМОН. А?
– Не нужно, – поколебавшись, вздохнула она. – Мы не должны им уподобляться.
Что у меня с рукой – ей было уже не интересно. Я начал было упрятывать с глаз долой осточертевший мобильник, но он, словно противясь, опять завибрировал. Волшебный голос Василисы Прекрасной пел валторной.
– Спасибо, любимый, я поняла, не это важно, чтобы любимый человек был рядом -главное, чтоб было чего ждать. Без тебя бы я просто погибла – с этой моей лавкой, с этой моей дочерью… Но я теперь буду совсем другая. Я тут почитала умных людей… Когда тебя ждать?
И мой отражатель среагировал раньше, чем я успел что-то сообразить:
– Постараюсь завтра. Скоростная электричка, семичасовая, еще ходит?
Черт, опять не высплюсь. Мобильник немедленно подтвердил. Женя.
– Как тебя встретила Галина Семеновна? Рада? Засасывала тебя?
– Нет, конечно. Но каялась, что отравляла мне жизнь.
Пытаясь расторгать мою бдительную мартышку, я лишь насторожил ее:
– И ты уже размяк? Начал ее утешать? Ты ее целовал? Когда утешают, всегда целуют. Ничего, я тоже себе какого-нибудь старичка найду. В
Иерусалиме. А то отсюда после смерти катиться очень уж далеко. Что ты завтра делаешь?
– Срочно вызвали в Выборг на пару дней, проблемы в местном филиале.
В унылой электричке, на промозглых улицах убитой сказки мне грезилась женщина-друг, с которой можно было бы по-свойски попить чайку, а потом, глядишь, и соснуть часок-другой. Но – увы – меня встречал накрытый стол, на котором царила бутылка анжуйского, выраставшая из виноградно-яблочного лона; этот натюрморт казался живым из-за неуемного пламени двух свечей. В их неверном пламени хозяюшка сбросила кимоно и предстала в униформе парижской проститутки – алые шнурочки и крошечные кровавые нашлепки, едва прикрывающие соски и причинное место.
Представляете Венеру Милосскую в костюме стриптизерши?
Раскрепощенность ее оказалась еще более кощунственной – представляете ту же Венеру Милосскую, простите, раком? В попрании стыда есть своя сласть – но не тогда же, когда имеешь дело с богиней! И ее собственная натура противилась, как могла,– что-то у нее внутри судорожно сжималось и выталкивало меня наружу…
– Ты стала совсем другая… – сквозь одышку изобразил я почтительное удивление, когда мой труженик наконец завоевал для меня право передышки.
– Я без тебя читала журнал “Космополитан”, – со скромной гордостью призналась она, щекоча меня золотом распавшихся волос. -Нас все время учили жить для других. А надо полюбить себя, тогда тебя полюбят и другие.
– Не знаю, меня самовлюбленность отталкивает…
Она блаженствовала, а я разглядел далеко внизу разноцветную землю с речками, полями… Так я гусь, понял я и посмотрел на свои ноги – они были вытянуты в точности как у гуся. И я успокоился. И закурлыкал.
– Разбудили, черти, телефон забыла выключить, – услышал я досадливый голос прильнувшей ко мне большой и горячей Венеры. -Я возьму? Может, на работе чего… Слушаю. Сейчас… Тебя, – удивленно обратилась она ко мне.
В Женином голосе звучала не столько даже обида, сколько недоверие.
– Ты эксперимент надо мной ставишь? Как над лягушкой какой-нибудь?
– Нет, – ответил я, обретая предсмертное хладнокровие. – Пожалуйста, ничего не предпринимай сгоряча. Надо сохранить, что возможно.
– Кто это был? – в Венерином голосе сквозь юморок трепетал страх.
– Я погиб, – просто ответил я.
И начал одеваться трясущимися руками и ногами, не сразу попадая в штанины. Обнаженная Венера довольно долго наблюдала молча и, лишь когда я начал заправлять рубашку в брюки, как бы дивясь, произнесла:
– Надо же, как она тебя запугала!
– Если бы она меня запугивала, я бы ее ненавидел, – со сдержанной ненавистью ответил я. – Но она дарила мне счастье, и я его потерял.
Я не могу говорить грубости женщинам, с которыми только что предавался любовным утехам, пускай и принудительным, – но сейчас я был, как никогда, близок к этому.
Я был прямо-таки ошеломлен, обнаружив, что на промозглой улице все еще влачится этот бесконечный день. И промозглая электричка тоже бесконечно влачилась к месту моей неотвратимой казни.
Темный уголок на Лиговке у мусорного бака мне удалось разыскать довольно скоро. Она ответила совершенно мертвым голосом, и я торопливо произнес, как гвозди вбивая:
– Я прошу об одном: выслушай. А потом можешь убить, я это заслужил.
Мне открыла согбенная японская старушка, на которую какой-то издеватель напялил некогда обожаемые мною очки и вишневый балахон.
Видимо, мое отчаяние и боль в паху сумели что-то ей сказать без всяких слов. И во мне шевельнулось что-то вроде надежды, когда она заговорила первой.
– Сначала ты подарил мне жизнь, а потом сам же ее отнял.
Я съежился, но отражатель мой внезапно брякнул:
– Я тебя породил – я тебя и убью.
Я похолодел, но в ее округлившихся глазках мелькнуло восхищение.
– Ну ты и нахал…
– Помирать, так с музыкой! – понес меня сорвавший узду жеребец.
– Это ты меня убиваешь, а сам трахаешься в свое удовольствие!
– Да какое, к черту, удовольствие! Один только раз, да и то еле-еле!..
– Нет, вы посмотрите на него – он же мне еще и жалуется!..
– А кому мне пожаловаться? Ты у меня единственный друг.
– А разве твоя новгородская тетка тебе не друг?
– Конечно, нет. Друзья так не поступают. Не насилуют.
– Ну, ничего, теперь вы сможете спать друг с другом сколько влезет.
– Нет уж! Она отняла у меня жизнь – больше я ей ничего не должен.
– Уж прямо жизнь!.. Я уверена, ты и сейчас надо мной смеешься. А потом будете смеяться вдвоем.
– Я даже имя твое, – я пал на колени, – не мог бы там произнести!
Я попытался поцеловать край ее вишневого балахона, но она отпрянула, хотя уже не так решительно, как могла бы.
– Как ты, кстати, узнала ее телефон?
– Когда у нас еще ничего не было, ты мне иногда оттуда звонил.
– Вот видишь! Я просто дурак, в этом вся моя вина.
– Дурак… Я не знаю, кем надо быть, чтобы после нашего путешествия…