355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Мелихов » Интернационал дураков » Текст книги (страница 3)
Интернационал дураков
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 14:44

Текст книги "Интернационал дураков"


Автор книги: Александр Мелихов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 14 страниц)

Лев Аронович подсел к нам с Женей, и она тут же с непонятной подковыркой обратилась ко мне блестящими от вишневого сока вишневыми губками.

– Как вы считаете, это хорошо, когда один человек служит другому?

– Христианство считает жертву высшей ценностью… – промычал я.

– А иудаизм считает, что нельзя и отдавать себя в жертву, и принимать жертву. Ничья кровь не краснее! – ее очки взблеснули азартом отличницы. – Отдавать жизнь можно только Богу. А все остальное идолы.

– Богу… – профиль изможденного Листа презрительно смотрел мимо нас. – Да что он сделал для меня, этот твой бог?!. За что он меня покарал?!.

Лев Аронович опрокинул еще одну стопку “Русского стандарта” и непримиримо замолчал, красный от жары и теперь еще, увы, и от водки.

Женя тоже раскраснелась.

– А ты что сделал для Бога?!. Ты не соблюдаешь шабат, не соблюдаешь кашрут! Ты не женился на еврейской женщине, не родил еврейских детей!

Если бы это возглашалось с пафосом, меня бы вывернуло прямо на овощной натюрморт. Но в Жениных словах звучала лишь девчоночья запальчивость.

– Еврейских детей?!. Да мой ребенок получше всех твоих пейсатых!..

– Да если бы он был, как ты выражаешься, пейсатым, он бы сидел на общем седере наравне со всеми, я сама в Израиле видела!

– Чего я не видел в твоей Израиловке – моя родина – Россия!

– В Израиле бы твоего Максика устроили, научили себя вести…

– Это вы у него должны учиться, как себя вести!

– А почему же его все время бьют?

– Сволочи потому что, потому и бьют.

– А когда он сам ударил Жору Карпухина, это как?..

– Значит, Жора его чем-то обидел. Просто так он никого не тронет.

– А чем тыего обидел, когда он тебя ударил ногой по голове? Ты сам рассказывал, как ты полчаса лежал на снегу…

– Значит, обидел. Такой доброты, как у моего Максика…

– А когда он ребенка из коляски выбросил?

– Он просто хотел с ним поиграть, а папаша сам на него набросился.

Ребенок-даун никогда не тронет другого ребенка!

– Скоро тридцать лет, а он все ребенок!.. И он не даун, он кретин.

– Сколько раз я просил тебя не оскорблять ребенка-инвалида!!!

– Это не оскорбление, это диагноз.

– Вот и держи его при себе. Очень уж ты ученая…

– Да уж побольше… Когда я еще работала в Сюллики, у одной женщины родился ребенок-даун. Мы позвали ее с мужем в наш центр, хотели показать, как им здесь хорошо. И привели самого смирного. А он увидел младенца у них на руках и вдруг как его треснет!.. Они не ожидали, даже закрыться не успели. Он ударился головкой об стенку, была черепно-мозговая травма… Нас потом всех чуть не пересажали. Это как бойцовые собаки – она может год вилять хвостом, а потом вдруг цапнуть. Немотивированная агрессия.

– Теперь ты его с собакой сравниваешь?!. – Лев Аронович с громом отодвинул стул и исчез – только мелькнули в окне развевающиеся седины.

За усердно жующим банкетным столом кое-кто из родителей озадаченно покосился в нашу сторону, а дети продолжали жевать, как жевали. Женя выглядела смущенной, однако без признаков раскаяния.

– Они меня так достали своим враньем, – придвинувшись ко мне через столик, тоном обиженной заговорщицы пожаловалась она. – Как будто только их дети чего-то стоят, как будто они одни герои… А я, между прочим, тоже своего сына вырастила совершенно одна. Очень хитро у них получается: с одной стороны, нам не на что жаловаться, раз у нас нормальные дети, а с другой стороны, наши дети в подметки не годятся их уродам!.. Как только в “Огонек надежды” попадет какой-нибудь нормальный ребенок – он же сразу все обегает, тысячу вопросов задаст – так они все разом накидываются: ах, какой он невоспитанный!..

– Это так по-человечески… Самым несчастным нужен совсем уж непроглядный сказочный слой, а нам сгодится и потоньше.

– Вы считаете, правды вообще не существует?..

– В точку. Сказать: “Я более прав, чем ты”, все равно что сказать:

“Мои интересы важнее твоих”.

– Но я, по крайней мере, из-за своих сказок не забываю, что моему ребенку на самом деле нужно. А Лева своего обожаемого Максика одевает в старые мамашины сапоги, в пиджак с распоротой подмышкой… У него ведь и зубы ужасные… Лева его разбаловал так, что он теперь без него шагу не сможет ступить – или сам куда-нибудь провалится, или его побьют. В интернате же его сразу заколют – и все из-за Левиной

преданности … “Злые” родители заставляют и постель убирать, и воду носить – и дети их вполне могут без них обойтись. А добрые душат детей своей любовью!.. А когда им об этом говоришь, у всех одна песня: я мечтаю его пережить. Да что же это за родители, которые мечтают пережить своих детей! И многим из них даже в интернате, в конце концов, будет лучше, чем дома. Где они вообще сидят в тюрьме!

И Лева держит Максика в тюрьме. Только дает ему жирной еды по две порции, которой ему нельзя. И тот потом в сортир бегает всю ночь. И притом не всегда добегает…

Удар за ударом по моей едва завязавшейся красивой сказке…

– Вы сказали – немотивированная агрессия. А разве агрессия бывает немотивированная?

– Не бывает, конечно. У нас в Сюллики один тяжелый лупил всех подряд – вдруг подойдет, и бац по морде! А я догадалась: он таким способом добивается внимания. Когда он хорошо себя ведет, его никто не замечает – а тут сразу все начинают бегать, кричать, куда-то его волокут, фиксируют, колют… А я начала вовлекать его в разные коллективные дела – пускай путается под ногами, – и он перестал драться.

– Совсем как мы… Нам ведь тоже хуже всего, когда мы никто.

– Правда! – она так широко распахнула свои умненькие глазки. – Я всегда удивляюсь, как вы все живете, атеисты… Кто не чувствует на себе взгляда Господа.

Только сверхдетская серьезность и внезапно вспыхнувшее в ее волосах сапфировое зарево позволили произнести такую напыщенность без фальши.

– А правда, что дауны… Что люди с синдромом Дауна очень добрые?

– Конечно, они не злые… Но ведь добрый человек должен чем-то жертвовать? А чем они могут жертвовать, у них же ничего нет… Я считаю, – Женя понизила голос до окончательной подпольности, – что у

Максика никакого синдрома Дауна нет. Просто его мамаша родила от остяка, а чтобы скрыть, объявила его дауном. А он на самом деле просто монголоидный кретин.

Мне показалось, я окончательно тронулся: некий призрачный остяк, более культурно – селькуп, не то хант сопровождал меня с младенчества: моя мама очень гордилась, что ее ученик Петя Мандаков

поступилв Ленинграде и сделался выдающимся селькупским, не то хантским поэтом. Когда Мандаков был увенчан Госпремией Эрэсэфэсэр, я даже хотел из ностальгических чувств купить его “Избранное”, но тут, как на грех, познакомился с его переводчиком, монголоидным евреем.

Босс зазывал его в свой чум на улице Ленина и объявлял: требуется стихотворение “Я твой олень – ты моя олениха, я тебя люблю – ты от меня убегаешь”. И слуга чужого вдохновения за полчаса вынашивал из этой капельки семени целую балладу: ай-ай-ай, ты моя олениха, твои рога как кедровник, твой мех как ягель, – больше наплетешь – больше огребешь…

– Левина жена ужасно хитрая, она же явная ведьма, – тем временем ябедничала Женя. – Все знали, что она ходит к этому остяку, а Леве она объяснила, что у Максика хромосома повредилась из-за неправильной астрологии.

В пограничном дюралевом ангарчике блаженные ждали своей очереди так же невозмутимо, как только что жевали. Один Леша в неизменной позе снятия с креста пытался бродить по залу, про каждую невидненькую женщину в военной форме настойчиво допытываясь: это финка? а это? а почему вы думаете, что не финка?.. Тоже, стало быть, нуждался в нездешнем. Но теперь для нас здешним сделалось все…

И в чистеньком городке, где мы еще раз остановились передохнуть, -что-то вроде Куусаемкошку, – тоже было не на чем остановиться глазу, то есть мечте: металл, стекло, вылизанный бетон – идеальная фабрика для жилья, но я не умею восхищаться

удобствами . Оставались только звуки: старый верный Вяйнемёйнен и кователь Ильмаринен, Похъёла, страна тумана, Лоухи, Похъёлы хозяйка, и веселый Леминкяйнен, Кюллики, девица-цветик, кантеле из кости щуки…

Даже Леша это понимал: по солнечному торговому цеху он побродил совсем недолго – выбрал раззолоченную шоколадку, развернул, откусил и положил обратно под озадаченным взглядом свеженькой, румяной продавщицы – и тут же перешел к более высокому занятию: “Экспе-рыт, пойдем знакомиться с финками”. Подходил он исключительно к пышным блондинкам. И этаким глистообразным матадором начинал разглядывать их в упор и мимо, покуда они не одаряли его чарующей улыбкой. Тогда он взывал ко мне: “Экспе-рыт, скажи ей, что я ее люблю”. “Хи лавз ю”, – как бы извиняясь, сообщал я избранницам, но женщинам, по-видимому, ничье внимание не кажется излишним. “Ай лав хим туу”, – растроганно отвечали они. “Где тебе больше нравится – в России или в

Финляндии?” – спросил я Лешу, и он, не колеблясь, ответил: “Конечно, в Финляндии. Русским что-нибудь скажешь, и они сразу в морду.

А финны хорошие, ничего не понимают”.

В вестибюле гениальный поэт-аутист сосредоточенно бросал монеты в игорный автомат. “Трех евро не хватает”, – озабоченно поделился он со мной. Я сыпанул ему горсточку европейской мелочи, он не выказал ни малейшей признательности. Продул. Снова обратился ко мне:

“Евгения Михайловна обещала купить мне шнурок для очков. Спросите ее, она собирается его купить?” Я разыскал Женю в парфюмерном отделе – она метила запястье духами и самозабвенно (серебряные нити у нее на висках были лишь изящнейшим дизайнерским приемом) припадала к нему своим кукольным носиком. Купила, купила, из царства ароматов пробормотала она. Но петушиный крик из ее сумочки разом вернул ее к жизни – она выхватила мобильник и возбужденно затараторила: укси, укси…

Я поспешил порадовать поэта: все в порядке, она вам купила цепочку.

“Она обещала шнурок”. – “Ну, значит, шнурок”. – “Так все-таки – шнурок или цепочку?” – “Не помню – что обещала, то и купила”. -

“Шнурок и цепочка совершенно разные вещи”. Я узнал от него еще две мудрые истины: в наше время ни с кем не следует дружить – могут обмануть, могут ударить, и еще не нужно жениться на курящих девочках

– могут родиться неполноценные дети.

На великолепно благоустроенном и озелененном фабричном дворе, какие в сегодняшнем цивилизованном мире зовутся улицами, я натолкнулся на переводчицу Ронсара, – она просветленно добывала из покорно раскрытого рта апоплексического Маленкова забытые им остатки пищи.

Поймав мой не успевший увернуться взгляд, она спросила с просветленным сочувствием:

– Вам, должно быть, неприятно? – и тут же повернулась к своему склеротическому одутловатому младенцу: – Все, голубчик, можешь закрыть.

– Ну что вы,– забормотал я,– материнская любовь, преданность, святость…

– Я ему мачеха, – еще более просветленно улыбнулась она. – Вы не проводите его к автобусу?

По дороге гипертонический хозяйственник все время как бы искательно поглядывал на меня из-под своей маленковской челки и наконец решился: “Я не потеряюсь?”

– Я вам не помешаю? – переводчица Ронсара присела рядом со мной с изяществом птички, готовой тут же снова вспорхнуть.

Она встретила своего принца, уже давно привыкнув считать любовь красивой сказкой, и, когда ее возлюбленный после редких торопливых встреч натягивал кальсоны, он представлялся ей одновременно и кавалергардом в лосинах, и маленьким мальчиком в колготках. А лысина восходила над его высоким лбом ореолом святости – с такой бесконечной нежностью он говорил о своем умственно отсталом сыне.

Мать не выдержала жизни с убогим ребенком, а отец выдержал. И она страстно мечтала доказать ему, что она не такая дрянь, как его бывшая супруга. Чуточку странноватым ей казалось разве что ласковое прозвище, которым он ее награждал, – Черепашка…

Но когда у них наконец появился свой дом, обнаружилось, что там безраздельно царит Сережа. Они больше не могли вдвоем посидеть за чаем: нужно было непременно усадить напротив нее Сережу, и ей приходилось не поднимать глаз от чашки, чтобы не видеть, как недожеванная пища вываливается у него изо рта, а дожеванную извлекает указательным пальцем его нежный папочка. Оказалось, что прозвище Черепашка изначально было придумано для медлительного

Сережи; для него же, для его жирной шевелюры была изобретена манера мимоходом коснуться волос… Она уже боялась и подумать, на ком были отработаны более интимные ласки.

Сережа мог в любое время дня и ночи войти в их спальню без стука. А поставить на дверь задвижку – ты что, Сережа может испугаться!..

Даже если среди самых страстных ласк мужу что-то чудилось, он непременно зажигал свет и шел самолично убедиться, что Сережа мирно дрыхнет. А потом, снова погасив свет и забравшись под одеяло с холодными ногами, он уже никак не мог сосредоточиться. Дошло до того, что его ласки уже не вызывали в ней ничего, кроме страха, – вот сейчас он приподнимется, вот сейчас огромным черным пузырем в дверях вспухнет Сережа…

Но однажды в УРОДИ она встретила еще одного Рыцаря Печального

Образа – седеющего красавца в элегантной морской форме, отца тупоносой белобрысой толстушки, прыщавый подбородок которой постоянно блестел от безостановочно стекавшей слюны, хотя отец то и дело вытирал его все новыми и новыми салфетками. Он был выдающийся специалист по насосам, тоже брошенный гадиной-женой – однажды та долго разглядывала свою истекающую слюной дочурку и вдруг произнесла с сосредоточенной ненавистью: “Я бы ей зашила этот рот…”

И тут же получила по физиономии от этого благороднейшего идальго, ударившего женщину в первый и последний раз в жизни. Он и теперь наотрез отказывался сдать дочь в интернат – держал няню-таджичку, а на людях подавал своей слюнявой Дульсинее руку, будто маркизе, утирая ей подбородок так, словно это был бесценный хрупкий сосуд.

Она вглядывалась в эту пару и не понимала: почему же, почему умные и красивые должны служить тупым и отвратительным?..

Однако и этот протест мог бы накапливаться годами, если бы… Если бы красавца капитана однажды наповал не сразил инфаркт. И все мамаши наперебой восхваляли его жертвенность, а она вдруг с неземной ясностью поняла: эти уроды – да они же вампиры!.. У Сережи этого уже и щеки набухли кровью!..

Но она сумеет оторвать от горла своего любимого эту огромную насосавшуюся пиявку! Которую безумный отец еще и пичкает какими-то большущими витаминными таблетками. А этот дурак-дурак, но коли дорвется, так не забудет проглотить все до последнего кружочка…

И тут ее снова озарило: она вспомнила, где она видела точно такие же таблетки для уничтожения домашних паразитов. Достаточно их припрятать у него на глазах, и уже ни один Пинкертон не докопается, как этот паразит разыскал и сожрал отраву вместо витаминов. Вот только этикетки – даже этот кретин отличит череп и кости от щекастого улыбающегося младенца. Значит, надо ядовитые таблетки засунуть в пластиковый чулочек от витаминов…

Она была холодна как лед, но руки так тряслись, что при первой же попытке нашпиговать ядовитыми кружочками витаминную колбаску они выпрыгнули у нее из рук и поскакали кто куда. И тут вошел Сережа.

Сережа внимательно посмотрел на нее, на таблетки, а потом опустился на четвереньки и, словно бегемот, принялся бродить по комнате, по одной собирая их в горсточку. Собрал, сколько мог, и, не вставая с колен, протянул ей, преданно и немного искательно глядя в глаза.

– С тех пор мы живем душа в душу, – как бы легкомысленно завершила удивительная мачеха. – Я даже лгать про него начала. Будто он по ночам философские эссе сочиняет. А то как-то даже обидно – про всех их родители что-то врут, один он живет без всяких украшений…

Я лишь тогда заметил, что нас уже окружает почетный караул чухонского модерна.

Могучий приземистый стол был сколочен из точно таких же жилистых плах, на каких обманутый супруг сверкающими кусачками когда-то лишил меня распрямляющей веры в свое мужское достоинство. Да и сервирован сходным образом – утопающие в моченой морошке и бруснике разложенные по резным доскам (детские олешки, детские человечки, детские птички на тоненьких ножках) мясистые языки оленины жареной, оленины обваренной, оленины печеной, оленины копченой… За обитыми оленьими шкурами стенами иссякал горячий летний день, а здесь, в лапландском раю, корчившиеся и стрелявшие в очаге у меня за спиной березовые коленца с трудом разгоняли крепкий сухой морозец, – дым уходил в звездное ночное небо.

Саами – звук куда более нездешний, а значит, и более поэтичный, нежели лопь . Лопари, – в их вечной национальной униформе (ватник с резиновыми сапогами) они не стоили своей тундры – океанов невероятно интенсивного и вместе с тем темного, словно бы насыщенного сумрачной влагой, зеленого цвета, по которому, когда наконец поднимешь глаза на вершине замшелой каменной гряды, разливаются все мыслимые оттенки сизого. Даже самое диковинное – идолы, алтари – у них было явлено в каком-то сверхобыкновенном обличье: просто нагроможденьице камней где-нибудь на краю замшелого обрыва – сейд, еще как будто нарочно уложенный кое-как, на соплях, вот-вот развалится. А то еще подопрут здоровенный валун маленьким булыжничком… И тоже обязательно на краю обрыва.

Убогая сказка при обалденной яви. Обычно бывает наоборот…

Как яблочко румяный, метрдотель-альбинос в смокинге с черной бабочкой представлял публике двух артистов: оленьи дохи в красных треугольниках с желтой окантовкой, такие же красно-желтые зигзаги, пилы, ромбы, мясистые аптечные кресты, оленьи штаны мехом наружу, вышитые копеечным бисером бурки – “поурки, поурки”… Но в нашем районном краеведческом музее никто не додумывался отрастить на голове артиста-мужчины сухие оленьи рога с отростками, напоминающими скрюченные пальцы, а на голове у женщины – поседевший ягель, такой же изможденный, как она сама.

– Это вымирающее племя, они происходят от человека-оленя Мандаше, – лихорадочным интригующим шепотом переводила мне Женя. – Их осталось всего восемь человек, но все остальные еще старше этих двух… Они сейчас покажут свой национальный танец: олень гонится за оленихой.

Супруги присели на корточки и тяжело принялись скакать нелепым гуськом вокруг стреляющего очага, – плохо закрепленные рога мотались взад-вперед, зато седой ягель пребывал в мертвенной неподвижности…

Невыносимо совестно было видеть это поругание последних могикан, но

– мы-то все чем лучше? Мы тоже проедаем химеры пращуров.

– Таким был мой дедушка, – вдруг показал я на истекающего потом, налившегося дурной кровью рогоносца (сухонькая бабуся смотрелась не так пугающе). – Только он происходил не от оленя, а от союза гуся с медведицей.

Женя весело метнула на меня отблески очагового пламени, но, мгновенно поняв, что я не шучу, отвернулась от позорища к пиршественным доскам. Я тоже отвернулся к столу – и увидел тех, кто сидел напротив. Несчастных мам и их блаженных детей. Лица детей выражали блаженное внимание, лица мам – насмешку. И я перестал понимать, кто из них умный, а кто дурак.

Лев Аронович же наблюдал за действом с проницательным видом знатока:

– У них должен быть бубен! Но они уже и этому разучились…

И вдруг я увидел, что против меня сидят сплошные рогоносцы.

Неведомый дизайнер расположил над скамьей череду оленьих рогов с такой виртуозностью, что они казались растущими прямо из головы тех, кто под ними сидел.

И кто-то им все же казался более смешным, чем они сами…

Потомки человека-оленя наконец доскакали до кульминации: рогоносец настиг мохоносицу и попытался обнюхать ее подхвостье. Однако мотающиеся рога так крепко боднули ее под лопатки, что наследница

Мандаше явственно охнула. И тут до меня дошел весь гениальный смысл лопарских сейдов: едва-едва удерживающаяся, в любой миг готовая рассыпаться грудка камней на краю обрыва – это и есть наиболее точный образ нашего мира.

Откинув колючий меховой полог, я вышел в нежный светящийся вечер – и оказался в каком-то призрачном Петрограде, – гранитный чухонский модерн, но как-то вдесятеро гуще: каменные рубленые порталы, уводящие в недоступные пещеры горного короля, свиноподобные хари гранитных троллей, добродушные медведики, пригорюнившиеся с гранитными факелами в неуклюжих лапах, какие-то рунические орнаменты…

Люди за границей уже давно не кажутся мне волшебными – с тех пор, как я понял, что мне нет места в их грезах. Но в финнах я ощущал что-то трогательное: они жили в Женином городе…

Северное, хладно блистающее море, приподнявшие над водой черные черепашьи спины каменные острова, – а над горизонтом еще одно море огненных барашков; ведущая прочь от причала узенькая улочка

Софианкату, уютные провинциальные окошки кафе “Samovar”, и – моему изумленному взору открылся призрак николаевского Петербурга: вознесшийся ввысь белый Исаакий, необыкновенно постройневший в своем инобытии, окружившие площадь неясно различимые классицистические здания… А перед призраком Исаакия – тоже необыкновенно стройный и строгий император Освободитель.

Мне уже казалась волшебной даже унылая фабричность транснациональных стекляшек, когда мне открылось еще одно суровое чудо северного модерна – божественный вокзал города Хельсинки, вход в который сторожили две пары крестьянских жилистых гигантов с подрубленными длинными волосами. Гранитные стражи, однако, держали в руках не мечи, но многогранные светящиеся глобусы. Их матовые отсветы я разглядел даже на далеком силуэте стройного всадника с остренькими ушками на макушке – отец нации, Маннергейм, благоговейно догадался я.

Зато памятник самому главному отцу народа, Лённроту, был погружен в люминесцентный полумрак… Могучая фигура – старый верный Вяйнемёйнен в стекающей бороде водяного возложил величественную длань на кантеле из челюсти гигантской щуки, печальная Кюллики – девица-цветик, присевшие у самого краешка взявшегося гранитной рябью постамента пара гномиков в шляпках-грибочках, – и в центре всего – давший им жизнь скромный сельский лекарь со шкиперской бородкой на шее: сюртук с жилеткой, галстук-бабочка, сапоги с отворотами… Он готовился занести в тетрадку, твердую, словно палитра, еще тридцать-сорок строк – тридцать-сорок тысяч новых кирпичей в растущий не по дням, а по часам собственный дом растущего не по дням, а по часам из нащупываемой собственной химеры новорожденного народа. Евреи слишком быстро перешли от грез к делу, выстроив великолепный дом, но упустив главное – красивые слова… Выбил искру Вяйнемёйнен, высек пламя

Ильмаринен… Выбил искру Рабинович, высек пламя Апфельбаум… Здешнее, слишком здешнее…

И тут у меня перехватило дыхание: гномик у постамента зашевелился и что-то протянул другому, тот тоже ожил и принял – банку с пивом!

Запрокинув голову-грибочек, гном сделал несколько глотков, и оба вновь обратились в камень. Это была парочка хиппующих юнцов, – и только тут мне пришла в голову дельная мысль: а я не потеряюсь?..

Ответ был ясен: я уже потерялся. Я ведь не шел, а парил, не разбирая и не запоминая дороги. Черт, я ведь даже не знаю Жениной фамилии…

Дьявол, у меня еще и паспорт остался в автобусе!..

Сделалось не по себе: меня страшили надвигающиеся бессмысленные дни, когда мне будет некого отражать, когда я буду никто. И тут возникла

она– едва различимая ассирийская гривка, поблескивающие очки, – моя нежность, удесятеренная благодарностью, на миг перехлестнула через край: я на мгновение прижал ее к себе и тут же выпустил, но все же успел отметить, что она ничуть не воспротивилась.

– Я сразу догадалась, где вас искать! – сообщила мне она, радостно вскидывая кукольную головку.

Точно так же, словно маленькая девочка, торопящаяся с папой на какой-то праздник, вышагивая своими длинными ножками в пустоватых розовых джинсиках, она доверчиво запрокидывала головку под фонарем на огромного пузатого директора этой обители блаженных в краю тысячи озер, в полнощной бездне одного из которых все еще догорал последний уголек вечерней зари. Среди черных сосен темнели погасшие корпуса, каждый с непременным (Сталин думает о нас) горящим окном – все это походило на пионерлагерь.

Спать в роскошной двуспальной кровати мешала лишь неумеренная бдительность противопожарного грибка на потолке гостиной, всю ночь жалобным писком звавшего на помощь, – однако чистая совесть – лучшее снотворное. Я даже и проснулся от щебета пташек – так мне привиделся, вернее, прислышался этот противопожарный писк в моих снах. За огромным окном сиял необъятный солнечный день – с пушечными стволами сосен, беззвучно салютующих пышными кронами космически синему небу. Влюбленность прежде всего самовлюбленность: мне чудилось, что и весь мир счастлив обрести роль в моем спектакле.

Меж солнечных сосен – запах, запах, тысячу лет я прожил в мире без запахов -навстречу мне блеснула стеклышками и безоглядной, немножко клоунской улыбкой Женя – и меня обдало таким счастьем, словно нам опять по восемнадцать и мы сейчас же, упоительно щебеча, вспорхнем и полетим к золотым днепровским пескам, – и впервые за годы и годы новая женщина не отозвалась во мне спазмом тоски по старой, вернее, вечной Жене. Не в силах сдержать улыбок, утоптанной песчаной дорожки под собой не чуя, мы вступили в столовую, до звона переполненную солнечным блеском пионерского лагеря. Только неистребимый запах пригорелого молока куда-то улетучился.

Это был пионерлагерь пенсионеров. Над каждым из которых крепко поработал какой-то разнузданный тролль, уже неспособный даже на злобные выверты – он просто тупо мял, рвал, вытягивал, плющил, обращал глаза в прорези или в пузыри, носы в башмаки, хоботы или оладьи, нижнюю губу оттягивал до кадыка, рты стаскивал к ушам, одно скомкав в пельмешек, другое оттянув в лопух, – черепами же заниматься ему и вовсе было недосуг: помял да и бросил…

Однако никто здесь на подобные мелочи не обращал внимания. Ну, вываливается разноцветная кашица изо рта, ну, раскачивается человек за едой, ну, кружится… Или сразу двое… Или десятеро, словно камыш под ветром. Подумаешь. Ну, кто-то грохнул об пол поднос с кашей и салатом – но всю эту смесь тут же сметают, смывают мамки-няньки.

Женщин не помню: моя возвышенная натура не позволила мне опознать их в таком обличье. Зато по одежке пациентов было не отличить от

“персонала” – все были одеты по-простому, по-летнему. Только один темный костюм двинулся нам навстречу – зато сразу в полтора человеческих роста и в два человеческих пуза. Темные прилизанные волосы президента Рейгана, могучие распахнутые ноздри, похожие на дырки в роскошном французском сыре, добродушно распростертые объятия, от которых Женя без церемоний уклонилась, – и без того ничуть не расстроенный ее чопорностью директор окончательно утешился тем, что на четверть оборота провернул в ноздре большой палец, а после дружески протянул мне неохватную пухлую руку: Юсси.

Демократия, блин. Властелин не должен слишком отличаться от своих подданных.

Теперь я знал, к чему ведет брезгливость, и потому жевал как ни в чем не бывало. Стараясь не ощущать вкуса. Особенно запаха. Хотя все было очень доброкачественное, как в хорошем санатории. И видеть старался только Женю. Но откуда-то волоком притащил табурет Леша

Пеночкин и, пристроившись в торце стола, принялся изучать меня в профиль. Внезапно сидевший рядом с ним пенсионер медленно завалился набок и принялся так же без лихорадочной спешки потряхивать головой и руками на чистом бежевом линолеуме. Все продолжали есть, и я продолжал. Только Леша Пеночкин, склонившись, принялся пристально изучать эти содрогания да какая-то ответственная душа подложила припадочному под голову веселую зеленую подушечку. Один Лев Аронович развил бурную деятельность: сунул под подушечку свой свернутый пиджак и, коленопреклоненный, встряхивая сосульчатыми сединами, принялся ловить подпрыгивающие руки, проницательно щупать пульс…

– Давайте пересядем, – в нос пробормотала Женя.

Уклониться от такого соседства казалось мне недостойным чистоплюйством, но если профессиональная сиделка…

– Что, не нравится?!.– с презрением воззвал нам вслед Лев Аронович.

– Конечно, не нравится, – не оборачиваясь, бросила Женя, а я лишь втянул голову в плечи.

Все-таки не мне его, а ему меня удалось вовлечь в свой спектакль…

Зато мы с Женей начали подвигать друг другу стулья, тарелки, ложки с особой предупредительностью, и я прямо-таки с сердечной болью вдруг разглядел, какая тоненькая у нее шейка, с совершенно младенческими поперечными морщинками на горле…

После завтрака Юсси, набриолиненный человек-гора, повел нас в обдающие больничным морозцем сверкающие гигиенические недра, а затем, оставив меня в совершенно больничном холле, увел Женю в какую-то дверь. “Проконсультировать”, – ласково посветила она мне улыбкой и очками. Может быть, я затосковал слишком быстро, но мне показалось, про меня забыли. Я сначала легонько поцарапался, а затем заглянул внутрь. На белом пластмассовом кресле-каталке сидела обнаженная русалочка, с которой смывал мыльную пену бравый молодой мойщик в просторной зеленой робе. Он помогал струям из сверкающей кольчатой змеи ладонью, заботливо оглаживая красивые грудки, намыленный животик в детских складочках, пах, вскипевший мылом, словно советская кружка пива… А она своим неотчетливо прорисованным личиком вглядывалась сквозь кафель в ей одной открытые грезы, в которых проплывал не ведающий о ее существовании прекрасный принц, светилась недосягаемая бессмертная душа, манили недоступные маленькие ножки вместо тех зачаточных ластов, которые свисали с кресла на бескостных хоботках…

Я едва не защемил себе голову дверью. Женя тут же вынырнула следом.

– Видите, он даже перчатку не надевает, – страдальчески прошептала она. – Им всем дают противозачаточные таблетки, и все равно каждый месяц кто-нибудь беременеет. В наших-то пнях сразу аборт делают без разговоров… Хоть и следят: я вам пообнимаюсь, руки оторву…

– Сильна, как смерть… – пробормотал я.

– А за персоналом еще труднее уследить…

– Да неужели кто-то может?..

– Ого! Еще как! Беззащитность всех провоцирует. Я в Сюллики как-то ночью задержалась в палате, а один лежачий все время что-то мычал, дергался – санитарка зашла и как даст ему по морде: ты, сволочь, долго будешь надоедать! И тут увидела меня, там же был полумрак… И как вылетит. А с виду никогда не подумаешь, приличная тетка.

Я вздохнул: не хотелось расставаться с зародившейся сказкой о мире, в котором слабых защищает не сила, но доброта. Ну, пускай порядочность. Хотя спрашивал я не о том, “неужели у кого-то хватит совести?”, а о том, “неужели у кого-то встанет?”.

В автобус я ее подсаживал с такой трепетностью, словно дни ее были сочтены. И она уже села рядом со мною. И пока мы ехали мимо карельских сосен и скандинавских зданий, каждый из нас обращался с другим так ласково, будто сопровождал его на эшафот. Зато на скрюченных, раздутых, перекошенных, вислогубых, косолобых обитателей еще одного особняка блаженных, рассаженных в креслах-каталках за столиками, по которым были разложены горки новеньких болтиков, шайбочек, гаечек, мы смотрели с грустными растроганными улыбками, словно на счастливцев, завидовать которым все-таки невозможно. Хотя они нисколько не скучали, медленно и старательно раскладывая по прозрачным пакетикам четыре болтика, четыре шайбочки, четыре гаечки, четыре болтика, четыре шайбочки, четыре гаечки, четыре болтика…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю