355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Мелихов » Интернационал дураков » Текст книги (страница 6)
Интернационал дураков
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 14:44

Текст книги "Интернационал дураков"


Автор книги: Александр Мелихов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 14 страниц)

Баскервилей, зловеще говорил я себе, услышав среди ночи очередные завывания, и отправлялся на кухню заварить пакетного чайку.

Правда, в Гришкиных телефонных переговорах я все еще невольно пытаюсь разобрать какие-то шифрованные сообщения о выколотых глазах, раздробленных пальцах, закатанных в асфальт телах… Но ключевое слово улавливаю только одно: растаможка, растаможка и еще раз растаможка.

Дома я время от времени застаю ее с какими-то странными людьми – то генерал-лейтенант с пронзительными поросячьими глазками, то молодой священник с короткой бородой, граничащей с модной небритостью, то капитан милиции в короткой юбке стального цвета… Сидят, сдержанно улыбаются, потягивают бордо под ананасы в шампанском и страсбургские паштеты с сырами четырехсот сортов. Потом все это засыхает и оказывается в помойном ведре – Гришка отводит свою широкую казачью душу, помогая Европе избавляться от излишков продовольствия. И когда

Гришка в пароксизме искупления неведомой мне вины отправлялась в паломничество по всем уличным попрошайкам, раздавая рядовым проникновенные сторублевки, а наиболее кротким бабусям и сизым обрубкам в голубых десантных беретах пятисотки, я не пытался напоминать ей о довольно-таки правдоподобных слухах насчет того, что все это не более чем инсценировки мафии, – все мы пытается заставить друг друга играть в наших инсценировках. Я и сам продолжаю играть роль в жестокой инсценировке Командорского – я ведь даже еще не совался к нормальному специалисту!

Но – долой стыд: я рассказывал про свои страхи с трудом скрывающему зевоту напряженными мраморными ноздрями красавцу Штирлицу с такой простотой, словно речь шла о мозолях, – и он тут же начертал небрежное направление на улицу Сикейроса: кровоснабжение первично. И я отправился к экстремисту-монументалисту под покровом ночной темноты. Хотя на ложе Василисы Прекрасной в Новгороде Великом мои любовь и кровь вполне гармонировали друг с другом. И что всего-то и требовалось для счастья – смертельная скука, охватывавшая меня уже у ее домовой церковки Двенадцати апостолов на Пропастех, из скромнейшего неземного совершенства обратившейся в нечто вроде типовой мебели.

Она была настолько неистощима в своем стремлении чинить все новые и новые препятствия: не тот диван, не тот день, не тот час, не тот свет, что в моем распоряжении оказывались неограниченные возможности изобразить свой провал уступкой ее привередливости. А потому провалов и не случалось.

Я издали узнал Женю, печально и совершенно случайно бредущую мне навстречу под фонарями Канавы Грибоедова в своей серенькой шинели

Дзержинского. Я не сказал ей, какого рода обследование меня ждет, но бесшабашность подтолкнула меня согласиться, когда она, преданно поблескивая стеклышками, вызвалась меня проводить. Прижатые друг к другу в метро, мы понимающе переглядывались, а когда мы бодро полупохрустывали-полупочавкивали по еле живому ледку черных пространств среди огненных бетонных цехов, предназначенных для проживания и воспроизводства человеческих организмов, порывы ветра снова прижимали нас друг к другу, так что полы ее шинели обвивались вокруг моих ног, и открывшаяся нам ночная ремонтная фабрика неисправных человеческих изделий представилась не всегдашним бессонным ужасом, где и гений, и святой становятся никем, но лишь занятной декорацией увлекательного спектакля.

Моя лаборатория пряталась в многотрубном кафельном подземелье за корабельной дверью, на которой чернело строгое предостережение:

“Забор мочи во время обеда не производится!”. Мы с Женей снова переглянулись так, словно все это было устроено исключительно ради нашей забавы и к серьезной нашей жизни не имеет ни малейшего отношения.

– Руки будем фиксировать? – спросил палач. – А то некоторые за шприц начинают хвататься… Мужчины к головке полового члена почему-то относятся с повышенной сенситивностью, один полковник спецназа даже в обморок отключился.

Но мне было море по колено. Тем более что связанные руки слишком уж напомнили бы мне то роковое незавершенное оскопление. Я закинул руки за голову и мечтательно уставился в экранно белоснежный потолок, каменно закусив воображение. Боль – ломота – оказалась вполне терпимой, если забыть, откуда она истекает. На потолке проступила очень красиво пульсирующая алая сеть, по которой толчками пробивались аметистовые чернила.

– Все в порядке, хоть жениться, – с деланной бодростью вынес вердикт истязатель, когда все волосяные ответвления сделались аметистовыми.

А когда в вертикальном достоевском подъезде гоголевского дома я, по обыкновению, дотронулся до ее холодных губ прощальным касанием, она вдруг – не обняла, просто приблизила меня к себе и принялась неумело, но очень старательно сосать мои губы. И, к моему изумлению, мой изнемогший слуга тысячи трех цариц вдруг страстно откликнулся на этот наивный зов. И залязгавшие кусачки выше уровня моря – выше колен – дотянуться не могли. Лишь на деревянном горбу ночного

Сенного моста я осознал, что весь сегодняшний вечер мы общались на “ты”.

А наутро я вдруг понял, кто я на этот раз – большой умник и романтик, сохранивший в душе все повадки леспромхозовского гуляки – вальщика, пильщика, сплавщика… Сейчас приду, предупредил я ее по телефону и, не дослышав ответа: “Я еще не… Я в душ…”, прервал контакт.

Я дважды клюнул белую кнопку, и хрустальный колокольчик за ее дверью дважды сыграл нежное “Чи-жи2к, пы-жи2к”. “Это ты?..” – с жизнерадостной истошнинкой прозвучал ее голос, и меня окатило умилением. Стараясь ее передразнить, я так же жизнерадостно ответил:

“Не-ет!” Лязгнул затвор, затем другой, за ним последовала неудачная попытка подергать вращающуюся ручку и наконец лязг третий и окончательный.

Она встретила меня в каком-то узбекском халате темно-вишневого бархата, очень тонкого, как я немедленно обнаружил. А сама она под ним была еще немножко мокрая – видно, вытиралась наспех, чтобы убедиться в этом, достаточно было расстегнуть у нее на груди десятка полтора густо насаженных мелких пуговичек. Правда, дойдя до пояса, их гирлянда превращалась в чисто декоративную, не поддающуюся пальцам, и для такого хлюпика, как я, это была бы более чем достаточная причина плюнуть на все и уйти, хлопнув дверью. Но для того бесшабашного леспромхозовского парняги, в которого я обратился, все подобные мелочи – лишь повод проявить смекалку.

Я зашел снизу – узбекский бархат оказался не только очень тонким, но и завлекательно просторным. Слабенькие ее бедрышки тоже оказались довольно влажными, а негритянские завитки, словно губка, были прямо-таки насыщены влагой. Губки же ее испуганно замерли, не отвечая, но и не противясь моему хозяйскому засосу. Однако и без их помощи, и без поддержки аметистовых чернил мой посланник рвался уйти в нее с головой от стеснений и холода здешнего мира. И все же какой-то уголок моего естества, не до конца поглощенный леспромхозовским тесателем бревен и бросателем палок, спешил зафиксировать успех и, расстегнув ремень, после легкого сопротивления заставил ее взять нашего посредника в руку: если даже кусачки Командорского все же меня настигнут, этого свершившегося факта отрицать она уже не сможет.

Она и не подумала – на миг оторвавшись от моих алчных губ, она с зачарованным ужасом прошептала: “Какой огромный!..”, но руку все-таки упрятала за спину. В погоне за ее рукой вальщик приемом

“передний пояс” попытался завалить ее прямо здесь же, в прихожей, но она испуганно запричитала: “Не надо, не надо…” Интеллигентный шибздик во мне ослабил хватку, и так в ритме вальса мы довращались до дивана, оставив мои штаны под родительским столом. В падении вальщик оказался сверху. “Давай просто так полежим?..” – сделала она еще одну робкую попытку оттянуть момент истины, и я, снисходительно приговаривая: “Просто так, просто так”, сломил последнюю попытку сопротивления и, как выражались у нас в леспромхозе, засадил ей по самое некуда.

Дальше рассказывать нечего – что интересного можно сказать об интимной жизни лесоруба, прямого и бесхитростного, как те баланы, которые он ошкуривает? Только когда я уже начал задыхаться, снисходительный пильщик – “баба сама должна заботиться” – вдруг уступил пугливому мозгляку. “Можно внутрь?” – осторожно шепнул я ей на ушко, однако она молчала, как подпольщица, изо всех зажмурив глаза за умными стеклышками, и… Я успел принять ее молчание за знак несогласия и ухитрился избежать последнего слияния, обратив его в возлияние.

Мы теснились рядом, и я изнемогал от благодарности и нежности к этому слабенькому тельцу, приютившемуся рядом со мной на черном могучем вздутии, напоминающем спину гиппопотама. В вишневом распахе узбекского халата грудь ее открывалась совсем юной, с нежными сосками, напоминающими перламутровую губу тропической раковины.

Заметив, что я ее разглядываю, она стянула свой переспелый бархат на груди и жалобно попросила:

– Не смотри хотя бы уж…

Бедный ребенок… Обесчещенная девочка-отличница.

Я перевел взгляд вниз. Ее ноги, начинающиеся от аккуратного каракулевого воротничка, были очень стройные, но по-брюсовски бледные и тонкие, как у кранаховских Ев. Следуя за моим взглядом, она одернула и подол, однако, уловив в моих глазах улыбку мудрого старшего друга, решилась робко похвастаться:

– Мне один врач сказал, что мои нижние конечности длиннее нормы.

“Как раз лягушку танцевать”, – хотел я поддразнить ее, но внезапно сказал совсем другое:

– Ты сейчас, с разметавшимися волосами, ужасно похожа на Венеру

Боттичелли. Если на нее надеть очки.

– Я когда-то ужасно стеснялась этих очков. Ничего не видела, а все равно не носила.

– Ну что ты, они тебя чрезвычайно красят, тебя без них и представить невозможно.

И я наконец-то принялся покрывать ее стеклышки поцелуями, а когда наконец поднял голову, первым, кого я увидел, был святой мученик

Барух Гольдштейн, погруженный в свою непроглядную бороду и скорбную думу. Он расплатился за свою химеру… Застрелили его или затоптали насмерть?..

Я с такой тревогой и жалостью скосился на Женю, как будто и ей угрожало нечто подобное, и обнаружил рядом свойскую девчонку, восторженно взирающую на хулиганистого пацана из ДК “Пилорама”, с его солеными шуточками и всегда готовым к бою штыком.

– Ты так долго тянул, – заговорщицки прошептала мне на ухо ежовская девчонка, – что я уже решила: наверняка у него какие-то проблемы!..

А ты вон, оказывается, какой…

Она с почтительной опаской махнула своей узенькой кистью в сторону моих голых ног в носках и шкодливо призналась:

– Хотя я это сразу заметила, когда ты тогда в трусах меня встретил.

Сидел, закинув ногу за ногу, и так это все выпячивалось…

– Вон ты, оказывается, куда смотрела. А на вид девочка-припевочка…

– Ты тоже на вид такой интеллигентный и недоступный, а как в трусах…

Сразу видно, что с такими ногами мог бы по пустыне за филистимлянами бегать. С копьем. И руки самые толстые из всех моих знакомых, и этот…

– Не знаю, никогда на Луку Мудищева не тянул.

– А кто такой Лука Мудищев?

– Эпический персонаж. Мудищев первый был Порфирий, еще при Грозном службу нес. И, подымая х…м гири, порой смешил царя до слез.

Озорной леспромхозовский парняга во мне произнес запретное слово без купюр, и по ее заговорщицкому смешку в нос (“гм”) я понял, что эта забубенность к лицу ее мечте.

– А на похабных частушках мы, наверно, на одних и тех же возрастали.

– Что ты, я никаких частушек не знала…

– Как?.. А “как у нашего колодца две п… стали бороться”? Бедное дитя… Ты прожила вне культуры. А “пошла я на речку, а за мной бандит. Я стала раздеваться, а он мне говорит”?

– Никогда не слышала. И дальше что?

– Какие у вас ляжки, какие буфера, нельзя ли вам засунуть рубля за полтора. Меня всегда восхищало, что бандит к ней обращался на “вы”.

– Гм-гм… А потом что?

– Ерунда, рутина. Вот концовка хороша: е…т, е…т, отскочит, об камень х… поточит, газетку почитает и снова начинает.

– Гм-гм-гм… Смешно. “Газетку почитает…”

Я попытался снова проникнуть под ее бархатные покровы, но она задержала мою руку в своей. Я снова поднял на нее глаза – и обомлел: янтарно-бирюзовый ореол сиял возобновленной неприступной чистотой.

Мы перешучивались с ежовской девчонкой телепатически – я не успел осквернить слух этой дщери иерусалимской своими идиотскими прибаутками!

Ореол внезапно погас, и я очнулся. Она по-прежнему держала мою руку в своей, бережно и сосредоточенно не то исследуя, не то лаская своими пальчиками мою ладонь, – и вдруг я понял, что держу в руке чудо: ведь это же было невероятно, что эти пальчики то замирали, то снова оживали, то схватывали, то распускались… Я поднес ее ладошку к губам и прямо-таки с благоговением приложился к ней, а потом, не выдержав боли тщетно искавшей исхода нежности, принялся в каком-то одурении целовать, целовать, целовать эти никем еще не виданные чудеса природы.

– Этого даже Лизонька не делала… – прошептала она сдавленным предслезным шепотом. – Она одна мной восхищалась, начинала причитать: ни у кого на свете больше нет таких пальчиков… Только из-за нее я и поверила, что во мне тоже есть что-то хорошее, родители же меня все время за что-то воспитывали…

– Бедненькая… – вздохнул старший мудрый друг.

– Да, я такая бедняжка…

– Зато такого мужика отхватила, – пробудился лесоруб.

– Это да, – откликнулась девчонка с “Пилорамы”. – Во-первых, ты шикарно пахнешь. Во-вторых, у тебя есть одно большоедостоинство.

– А душа только на третье?

– Ты же сам в душу не веришь? Но изливать наружу все равно запрещено. Я же вся в твоей… – она завершила еле слышно с радостным ужасом: – Сперме . Надо вымыться побыстрее, чтобы демонов не кормить. Ой, ужас, мы же Библию не завесили!..

– Ничего, она за эти тысячи лет и не такое повидала.

– Умоляю, не кощунствуй! Я и без того ужасно согрешила…

Вишневая хламида исчезла в дверях, и я проводил ее растроганным взглядом: дитя… И поскорее извлек штаны из-под стола, дабы не осквернять ее миражи. Правда, надевать не стал, только перебрался в соседнюю спальню, где меня поджидало еще более глубокое ретро – железная кровать с никелированными шишечками. Странно было видеть ее постель. Такую трогательную в своей обыкновенности.

Что на ней затем происходило, связно изложить не берусь, ибо я довольно долго путался в трех Женях: дщери иерусалимской, робкой мечтательной пятерочницы и свойской ежовской девчонки. Со второй и третьей ипостасью я отлично поладил, но вот первую, кажется, снова пришлось слегка изнасиловать.

Зато на ее кухне среди более скромного провинциального ретро семидесятых мы пили чай и болтали с поистине эдемской беспечностью.

И в прощальных моих поцелуях не было вроде бы ничего, кроме братской нежности, – однако наш посредник рассудил иначе: уработавшийся, с ломотой в пояснице, он снова устремился в глубину, – но Женя, с ужасом округлив свои арбузные глазки, вытянувшись по стойке смирно, жалобно отрапортовала:

– Я ходить не смогу.

Согнув голую ногу под своим вишневым покровом, она молниеносным движением, словно это были очки, поправила меховую оторочку на тапке и снова застыла, преданно воззрившись на меня сквозь чистенькие стеклышки. Этой испуганной скромной девочке я, конечно же, не мог отказать.

Когда я выбрался из дома Зверкова, пасмурный рабочий день был в разгаре, мокрый ветер, по петербургскому обычаю, дул из всех переулков и каналов разом, но я, не опасаясь жабы в горле, шагал по раскисшему снегу вдоль по Канаве в расстегнутой куртке. Я направлял стопы свои к Миролюбову.

В эпоху первоначального низвержения Миролюбов был почти неразличим в блеске тогдашних громовержцев: он обладал удивительным даром не обличать, но опускать . Застрелили вас в подъезде или вы намылились позагорать в Хургаде, – одутловатый, губошлепистый Миролюбов, бекая, мекая, с усилием выговаривая по слову в минуту и не выговаривая половины согласных, повествовал с экрана об этом так, что и в качестве застреленного, и в качестве загорающего вы навеки представали крайне сомнительным типчиком: политики жертвовали

Миролюбову целые состояния, чтобы только он упомянул их соперников в разговоре о музеях или канализации.

Проницательные умы считали Миролюбова хитроумнейшей бестией, однако на меня он и при личном знакомстве произвел впечатление полной дураковатости. В своем агентстве независимых журналистских расследований “Микроскоп” сам Миролюбов, пристроившийся за операционным столом, более смахивал не на хирурга, а на сторожа при прозекторской, мимо которого сновали, роняя ему на стол иссеченные опухоли и язвы, несравненно более шустрые юноши и девушки. “Вы потрясающе умеете работать с людьми!.. – как бы не сдержал я как бы восхищения, и тут меня как бы осенило: – Вам нужно идти в политику.

А то в Думе сидит черт знает кто…” Нет ведь такой наигрубейшей лести, в которой дурак не усмотрел бы половины правды… А сказать по совести – кто из нас не дурак?

Да, мне, это, гововили, мнм, фто я, да, умею убевдать, плямкал губами Миролюбов, блуждая мыслью по какому-то неясному закулисью: политические воротилы-де опасались видеть рядом с собой более хавизматического конкурента, ему требовалась собственная партия. И я воскликнул: “Есть такая партия!” Почему нет? Секрет политического успеха прост – растравить и возглавить. Если состряпать интернационал олигофренов, то в качестве его главы можно просить у власти хороших отступных. Что-то отдавая и униженным. А Миволюбов плямкал: нефтенавивная компания, Жова Мочевавиани… Он уже соображал, на кого переложить расходы. И я ушел от него в звании полпреда дураков всея Руси.

На улицах уже царила прожигаемая бесчисленными огнями ночная тьма, а слякоть на асфальте схватилась как бы весенним ледком, чье похрустывание я различал, только ног под собою не чуял по-прежнему.

Я ощущал лишь приятный холодок в интимных частях тела – незримый привет от моей возлюбленной, покуда не вспомнил, что у этих моих штанов временами сама собой разъезжается молния.

Никакие ступени не круты для преданного слуги, вернувшегося победителем. Чи-жи2к, пы-жи2к, отозвался хрустальный звон за волшебной дверью, и я уже готовился передразнивать единственный в мире голосок с жизнерадостной истошнинкой: “Это ты?..” – “Нет, не я!..” Однако затворы начали лязгать без предварительных вопросов: первый, второй, попытка подергать ручку и только затем уже третий.

Узнаю мою глупышку. Но…Но что это?.. В дверях возникла Надменная

Дама с прошитыми сединой гладко зачесанными висками; по сторонам ее подбородка наметились едва заметные аристократические мешочки. Если бы перед мною предстала Юдифь, я бы протянул ей голову Миролюбова, но перед этой викторианской леди я мог лишь цепенеть.

– Проходи, – кажется, она проглотила “те”, но в голосе ее звучала не надменность, а скорбь, и у меня немножко отлегло от сердца. Ибо для надменности я никто, а для скорби – похоже, сам Создатель.

Я опустился перед нею на колено, чтобы развязать шнурок.

– То, что сегодня произошло, это ужасно, – раскатывались морозом по спине серые свинцовые слова. – Мы больше не должны видеться.

Мой папа когда-то обронил мимоходом: если ты не готов к смерти, ты ни к чему не готов. И, оцепеневший от ужаса, я понял, что пришел миг погибнуть с честью.

– Надо же… – я наконец-то распрямился и сошел с ботинок-котурнов. -

А мне показалось, тебе понравилось. Ты и встретила меня, и проводила крепким дружеским рукопожатием. Даже целой серией.

– Это и ужасно. Я такая грешница, что не могу справиться с соблазном. Значит, мы не должны больше видеться. По крайней мере, наедине.

– Хорошо, перейдем в комнату. Там за нами будет приглядывать Барух

Гольдштейн.

– Ты опять кощунствуешь!..

Подлинность веры – это подлинность боли, – я стиснул ее в объятиях и принялся ловить губами катившиеся из-под невыносимо родных стеклышек слезинки.

– Прости, прости, я же идиот, меня только что назначили полпредом дураков!

Она невольно фыркнула, а потом мы сидели, развернувшись друг к другу на вздувшемся ложе нашей первой любви, и я утирал ладонями остатки слез с ее горяченького личика (лето, эмалированный тазик, я умываю мордашку нашего сына…). Стараясь освободиться от таинственной власти еврейского мстителя, я невольно искал на том же стеллаже чего-нибудь более жизнерадостного и высмотрел меж стекол покоробленную, линялую фотокарточку, на которой мне удалось разглядеть маленькую девочку в явно искусственной шубке, прочно усевшуюся на дюралевые саночки среди какого-то советского захолустья. Тесемки шапочки того же искусственного меха были туго завязаны, выдавливая наружу толстые детские щечки, немножко даже свисающие, будто у хомячка, и я понял, что наметившиеся мешочки, которые я сейчас разглаживаю, – это остатки щек девочки-толстушки. Она и была маленькой девочкой, чьи пальчики были еще не изуродованы слишком тесной обувью. Пальчики растопыривают, пронзило меня уже не так больно.

– У твоей новгородской тетеньки ножки красивее? – робко спросила она, поджав пальчики, и я рассыпался в клятвах, что ничего прекраснее ее босых ступней не встречал ни в одном музее.

В подтверждение своих слов я упал перед нею на колени и, поднесши ее ступни к губам, коснулся их невесомым благоговейным поцелуем -целых два прохладненьких чуда. Я принялся растирать их, и она грустно замигала своими мокрыми ресницами:

– Мне Лизонька так всегда растирала…

– Это такая ты из дому убегала? – я указал глазами на ее фотографию.

– Да, только летом. Только я сразу же заблудилась, села и заплакала.

А какая-то женщина меня узнала и привела домой. И представляешь – никто за это время даже не заметил, что я куда-то исчезла…

Она жалобно надула губки, и я не смог удержаться, чтобы не попробовать их на ощупь – они невероятно мило пружинили.

– Меня и за это тоже ругали: опять губы надула, на сердитых воду возят… Я такая бедняжка! Когда мне в первый раз самой разрешили пойти в баню, я зашла в кабинку, в душ… И вдруг поняла, что я

одна , что никто не будет делать мне замечания… Я села вот так, ручки сложила на коленях и просидела целый, наверно, час – так мне было хорошо.

Я уже растирал ее икры, неожиданно крепенькие и тоже довольно прохладные, потом слабенькие бедрышки под ее узбекским балахоном цвета переспелой вишни… А затем, забравшись поглубже, поднял ее на руки под голую спинку – взял на ручки. Мой сынишка в этих случаях сразу начинал вертеть головенкой, высматривая новые горизонты, – она же прильнула горячей щечкой к моей щеке и зачарованно прошептала:

– Какой ты сильный!..

– Это ты воскресила мою силу. До тебя я еле волочил ноги.

– Ты идеальный мужчина, – с глубочайшей убежденностью шептала она, покуда я увлекал ее на кровать моих предков подальше от Библии и

Баруха Гольдштейна, – ты самый красивый, самый умный, самый добрый…

И пахнешь лучше всех… И у тебя самая красивая пися, гм-гм-гм…

– Тебе виднее.

– И самый остроумный! – восхитилась она.

Ручки тоненькие, ножки тоненькие -…бу и плачу, смеялись у нас в леспромхозе, но мне это удалось – сердце пело от счастья в унисон с пружинами и одновременно разрывалось от жалости, такая она была слабенькая, наивная, так вытягивала губки дудочкой… Наверно, поэтому я в посмертном изнеможении гладил ее только по пружинистой головке.

С посмертной нежностью разглядывая серебряные нити в ее разметавшихся прядях умненькой пионерки.

– Я старая?.. Тебе неприятно?.. – горестно угадала она.

– Ну что ты, это хоть сколько-то тебя взрослит.

Отеческая кровать была просторна, но провисающие пружины прижимали нас друг к другу, и ее рука была нежной и прохладной, как то дуновение, что проникло ко мне в ширинку, и все-таки никелированные кусачки Командорского отчетливо клацнули у меня за спиной.

– Осторожно, оторвешь, – и она поспешно отдернула руку:

– А что, это можно?

– Не знаешь, что ли, частушку: девки суки, девки бляди, оторвали х… у дяди, дядя бегает, кричит, х… по воздуху летит.

От ее озорного смешка в нос я снова начал покрывать ее личико поцелуями, особенно стараясь клюнуть в свои любимые стеклышки.

Мордочка ее была такая шаловливая и веселая – мартышка и очки, да и только.

– А ты кошка, – не задумываясь, ответила она. – Огромная кошка с шелковым животом. Нет, ты лев – идет, ни на кого не глядя, лапы в стороны выбрасывает – шлеп, шлеп… А потом вдруг бросок – и газель за горло!

– Хрусть – и пополам.

– Гм-гм-гм… Нет, ты пума. Во-первых, ты тоже ешь все подряд – вплоть до енотов, скунсов, койотов, рысей – и других пум . Во-вторых, тело у пумы гибкое и мускулистое, голова небольшая, хвост длинный и мускулистый, а самое главное – их спаривание сопровождается громкими криками. При этом самец старается покрыть всех самок, живущих в пределах его территории. Ведь ты бы тоже всех перетрахал!

– Нет, только тех, кто очень об этом мечтает.

– А кто же об этом не мечтает!..

Проворно потрогала себя лапкой и восторженно возмутилась:

– Опять целое ведро! На мою чистенькую постельку…

– Не надо льстить так грубо.

– Гм-гм-гм… Хурмой пахнет. Пойду вымоюсь.

Она соскользнула с кровати и – тоненькая, длинноногая (что же за лягушку такую она танцевала?) – ускользнула из полумрака в свет, прикрывая плосковатую попку ладошками, для надежности растопыривая пальчики. Пальчики растопыривают, отозвалось во мне уже совсем без боли. В ее спаленке было очень тепло – в самый раз для рая. Только ломота в источнике моей мужественности напоминала мне, что молодость далеко позади, – но я ей не верил.

Она вновь возникла, прикрываясь вафельным полотенчиком, как оказалось, влажным и горяченьким, чтобы устроить влажный компресс моему измученному труженику, поблескивая стеклышками и подрагивая остренькими грудками.

– Сколько могло бы выйти еврейских детей… – горестно посетовала она.– А ты вместо этого демонов кормишь!

– Хватит с меня детей. Сыт по горло.

– Как своей жене, так… Как ее зовут? Имя-отчество?

– Галина Семеновна.

– Как своей Галине Семеновне, так сделал, а как мне, так сразу сыт!..

Она уже улеглась рядом со мной на бочок, пристроив голову на моем плече и щекоча меня волосами, и сквалыжничала вполне благодушно.

– Тогда я был еще полным дураком.

– Полным дураком… – она принялась гладить и щекотать мой живот, мурлыча: – Пума, пума… Ой, забыла! Наши прикончили главного палестинского террориста -шейха Ясина! С вертолета: бац – и нету!

Мм… Дитя, конечно, но…

– Евреи не должны радоваться смерти даже и врага, – голосом добродушного воспитателя напомнил я, одновременно погладив ее по прохладному бедру, чтобы смягчить упрек, и она задумалась самым ответственным образом.

– Но ведь смерти таких, как Аман, как Гитлер, радоваться можно?..

Надо будет посоветоваться с каким-нибудь раввином.

Дитя… Я понял, что прощу ей в тысячу раз больше того, что не смог простить доисторической Жене, только бы она не впадала в торжественность. Вытянув правую ступню, она начала медленно ею вращать – сначала по часовой стрелке, затем против.

– Ножка болит… Я каждое утро, когда просыпаюсь, сразу начинаю проверять, болит или не болит. Где-то растянула…

Я понимал, что ее детский жалобный голосок только игра, но сердце у меня сжималось всерьез: ведь то, во что человек играет по своей воле, выражает его суть гораздо точнее, чем то, что он делает под гнетом обстоятельств. И когда она радостно хлопотала на кухоньке ее детства и моей юности, я любовался ею так, как прежде любовался, может быть, лишь… Нет, когда я засматривался на своего сынишку, мне очень быстро становилось физически больно от невыносимой нежности, а, не сводя глаз с моей мартышки в очках, я лишь наслаждался тем, что она явственно сутулится, что перебегает от холодильника к электрочайнику, а оттуда к столу несколько чаплинской ускоренной пробежкой…

Ветер завывал и гремел кровельным железом почти как в нашу первую несостоявшуюся ночь – кажется, надвигалось наводнение.

– Ах, нехорошо теперь в поле, коли кого этакая милость божья застанет! – по-старушечьи подпершись, елейно попричитал я – и вновь случилось чудо.

– Кому нехорошо, – так же елейно откликнулась Женя, – а нам и горюшка мало… Гм-гм-гм, я еще в детстве завидовала, как Иудушка умел наслаждаться: сидим да чаек попиваем, и с сахарцем, и со сливочками, и с лимонцем…

– А захотим с ромцом, и с ромцом будем пить… По-моему, мы с тобой последние люди на земле, кто умеет узнавать классиков…

– Да, мы последние люди на земле…

– Значит, это будет уже другая страна, – поднажал я.

– Значит, это будет уже другая страна, – эхом отозвалась она.

– Страна дураков.

– Страна дураков.

– Таких, как ты.

– Таких, как ты. А ты, собственно, на что намекаешь? Я думаю, как ты пойдешь при таком ветре? Оставайся ночевать? А, боишься свою Галину

Семеновну! Больше, чем бури!

Шутка показалась мне не самой тактичной. Но я спокойно налил в хрустальную розетку малиновое варенье из баночки и с достоинством слизнул повисшую на краешке каплю.

– Что ты делаешь?.. После тебя же кто-то будет есть!

– Так ты же и будешь.

– А я что, не человек?

– Ну, мало мы с тобой, что ли, друг друга облизываем…

– Неважно, я из принципа.

“Из принципа” она произносила немножко как-то так: пррынципа.

– Постой-постой, ты для чего его берешь?.. – я извлек нержавеющий клинок из деревянной колоды с прорезями, напоминающей многозарядную мортиру. – Для масла? Запомни, все, что у этой раковины, для мясного, а что у той – для молочного!

Это была уже не игра. Вернее, игра, в которой мне не было места. У меня свело губы от ревности. Получается так – к богу.

– Не беда, отмоем. Современные моечные средства способны отделить ягненка от молока его мачехи с точностью до молекулы.

– Ты что, издеваешься?!. При чем тут молекулы?..

– А что же тогда смешивается, если не молекулы?

– Не наше дело об этом рассуждать, наше дело – исполнять заповеди

Господа! – стянувшиеся друг к другу японские бровки расслабились.

– А откуда ты знаешь, чьи это заповеди, Господа или не Господа?

– Это написано в Торе.

– А откуда ты знаешь, что тора написана богом? А не людьми?

– Он сам являлся евреям на горе Хорев. А потом они передавали это из поколения в поколение. А евреям я верю. Кому же еще верить, если не евреям? – доверие к евреям ее даже развеселило.

– Верить, дитя мое, не следует никому. Все народы сочиняют сказки в собственную пользу – все они самые мудрые, самые благородные, самые многострадальные, самые богоизбранные… Но если даже именно еврейские сказ… мм, предания истинные, почему ты думаешь, что правильно понимаешь намерения Господа? Они же, мой ангел, вроде бы неисповедимы? С чего бы он одновременно дал людям и Тору, и разум, который заставляет их сомневаться в этой самой Торе? А вдруг он просто подвергал нас испытанию – будем мы выполнять явную бессмыслицу, или у нас хватит смелости действовать по собственному разумению? Зачем бы бог дал нам свободу, если бы не хотел, чтобы мы этой свободой пользовались? – Я старался говорить покровительственно, а не напористо.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю