355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Мелихов » Интернационал дураков » Текст книги (страница 7)
Интернационал дураков
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 14:44

Текст книги "Интернационал дураков"


Автор книги: Александр Мелихов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 14 страниц)

– Он хотел, чтобы мы подчинялись ему добровольно.

– А вдруг он хочет, чтобы мы повиновались ему только в том, что сами понимаем? И хорошо бы еще понять, что означают эти слова: Господь хочет … Что за механизм создает его желания? Нервная система, мозг?

И что вообще означает это слово – Бог ? Это какое-то существо, его можно потрогать? Или это Дух ? Или Высший Разум ? Но что такое дух, что такое разум без мозга? То же, что улыбка без губ?

И вдруг я увидел, что ее вишенка горестно увяла… И меня разом обдало холодом страха и жаром стыда.

– Я только попытался понять… – с деланной невинностью начал я, но она прервала меня с бесконечной скорбью:

– Мне кажется, ты хочешь не понять, а разрушить.

Я прикрыл веки, чтобы скрыть свои забегавшие глазки, и решился выглянуть на свет лишь тогда – секунды через полторы, – когда почувствовал, что совесть моя уже чиста: пускай ею владеет другой – лишь бы больше никогда не видеть этой увядшей скорбной вишенки.

– Ну, а ты-то сам?.. – с какой-то даже материнской жалостью откликнулась она моему отеческому великодушию. – Почему ты думаешь, что именно тебе открыта истина? Оставь, наконец, свой подстаканник!

– Такие раньше были в поездах… Что? Я думаю, истиной мы считаем ту иллюзию, которая сумеет убить наш скепсис.

– И что же убивает твой скепсис? Теперь он на сахарницу уставился!..

– А?.. Такая точно была у моих киевских друзей… Искренне я не могу усомниться в том, что все умрут – и святые, и сволочи. Что если сбросить с крыши мешок с песком, он упадет и лопнет – и если сбросить с той же крыши Шекспира, он точно так же шмякнется и разобьется. И только тебе одной законы не писаны. В этом я тоже не могу усомниться искренне.

– Ну, а я не могу усомниться, что законы не писаны евреям. Что у них совершенно особая роль в истории, что…

– В этом их главное проклятие – проклятие мнимого лидерства. Мы расплачиваемся за движения, которые вовсе не возглавляем.

Однако в глубине души я был уверен, что все это чепуха, что никому ни за что расплачиваться больше не придется.

– Но если ты сам знаешь, что живешь иллюзиями, почему бы тебе их не расширить? Почему бы тебе не сходить в синагогу, не побеседовать с настоящим раввином, а не с глупой женщиной? Если бы ты захотел, ты бы сделался самым настоящим талмудическим мудрецом! У тебя же потрясающие суперкортикальные связи в мозгу!

– Я не верю в самые глубинные источники еврейской мудрости, – вздохнул я. – Не чаруют.

– Надо сначала погрузиться в еврейский мир… – словно к несмышленышу, склонилась она ко мне через кухонный столик, заставленный милыми забытыми предметами, и я начал потихоньку выбираться из еврейского мира, о котором не мог говорить серьезно.

– Хорошо, для начала попробую немножко обрезаться. Но тебя не пугает, что мое достоинство чуточку убавится? А то еще обрежут не с того конца…

Я отступал в прихожую.

– Ну хватит, хватит, сейчас опять начнет кощунствовать!.. Паразит, а не ребенок! Я сначала полюбила евреев и только потом еврейскую мудрость. Согласись, ты же еще не видел религиозных евреев?

– Видел парочку. Но не разглядел в них ничего, кроме апломба.

Я завязал шнурки.

– А я говорю совсем о других – они очень простые, очень открытые…

– Плохо только, что я сам не простой и не открытый…

Я выпрямился и натянул куртку.

– От тебя ужасно приятно пахнет, – холодя меня стеклышками, она постаралась поглубже запустить свой носик мне за шиворот. – Ты пахнешь… – она еще раз как следует внюхалась, – летней избушкой. Со старыми деревянными полами. И вязаными половичками. А вот здесь… – она сдвинулась поближе к спине, – картофельными оладушками. И посредине капнуто сметанкой.

Этому анализу мне предстояло подвергаться еще много, много раз – я пахнул сумочкой с шелковой подкладкой, где хранятся новенькие денежки, печеной картошкой, географической картой, дождем, грозой, яблоками, дыней, химическим карандашом, кефиром, простоквашей… Но если она догадывалась, что у меня на обед было безразлично какое блюдо, приготовленное “Галиной Семеновной” (это блюдо неизменно носило условное имя “курица с яблоками”, ибо однажды я имел неосторожность признаться, что ел утку с яблоками), я тут же начинал пахнуть чем-то отвратительным типа “куриный холодец с чесноком”.

Даже позвонив мне по телефону, она сразу настораживалась: “Что ты ешь?” – “Рыбу”, – отвечал я, покуда еще оставался дураком, и она тут же переспрашивала: “С яблоками?” Потом-то я научился отвечать:

“Сухую корочку нашел под диваном”. Или: “Китайский суп одноразовый, бывший в употреблении”.

– Ходи осторожненько, – она приложилась к моим губам упругой теплой вишенкой. – А то ты ходишь просто ужасно, совсем на машины не смотришь.

– Да кто они такие, чтоб я на них смотрел?

Мокрый ветер, по петербургскому обычаю, валил с ног, но – он пугал, а мне было не страшно в моей непробиваемой сказке, все обращавшей в дивную декорацию – и секущую лицо стремительную изморось, и черную воду Канавы, в которой бешеный ветер рвал и метал отражения фонарей, намертво ввинченных в черный низкий небосвод, – ветру удавалось лишь подхватывать, закручивать вихрем и уносить прочь изливавшиеся из их раскаленных корытец потоки света – свету удавалось затаиться только за синими, красными, зелеными загогулинами вывесок и реклам.

Волшебному декоратору особенно удалась крыса, бегущая передо мною вприпрыжку перед тем, как юркнуть в амбразуру подвала, – согбенные фигуры запоздалых гуляк были тоже хороши, но более ординарны. Одна такая обнявшаяся покачивающаяся парочка – лишь в двух шагах удалось разглядеть, что это были грузные и немолодые лица кавказской национальности в каких-то офицерских плащ-палатках – сделала попытку подставить мне ножку. Я перешагнул через них и со своей высоты пригласил их обоих вступить в интернационал дураков, однако завывания ветра помешали нам понять друг друга.

Я был так высок, что мне пришлось согнуться, чтобы пройти под пятиметровой аркой. Но чтобы проверить, есть ли свет в Гришкиной спальне на втором этаже, мне уже пришлось приподняться на цыпочки.

Ну, а на лестнице я съежился до размеров среднего подкаблучника, хотя в окончательного пигмея превратился лишь тогда, когда – медленно-медленно, стараясь не клацнуть и не лязгнуть – я дважды повернул ключ в металлической двери и узрел перед собою в блеске мечей и кумганов жену, облеченную до пят в мятый короб домотканой рубахи. Особенно жалкий вид мне придавало то, что с меня текло, будто с утопленника.

Диковато-красивый темиргойский лик Галины Семеновны, обрамленный воронеными змеями растрепанных волос, подобно лику Медузы, все живое обращал в камень.

– Раньше ты хотя бы ночевать приходил… – она испепеляла меня черными заспанными солнцами своих касожских глаз.

Похоже, с четверть баллончика чихиря с вечеру было проглочено…

– Я и сейчас пришел, – пробормотал я, проявляя всю доступную окаменелости заботу о том, куда бы повесить мокрую куртку.

– Пришел?.. А ты знаешь, который сейчас час?..

– Не знаю, – совершенно искренне хотел ответить я, но она уже исчезла в темном меандре, изломами своего подола едва не смахнув качнувшуюся от ветра черкесскую карлицу.

И я ответил совсем другое:

– Счастливые часов не наблюдают, – ничто не распрямляет так, как попытка согнуть.

Я собирался тихонечко лечь, не зажигая огня, но теперь я знал, что не сомкну глаз до утра, а потому зажег на люстре все ее матовые чаши. На книжных полках поискал какого-нибудь эликсира забвения понадежнее. О! Эта изящная книжица с прелестными миниатюрами на супере – “Корабль дураков” Себастиана Бранта, – давно хотел узнать, кого полтыщи лет назад считали дураком те, кто в своем уме не сомневался. Я притулился на диване на всякий случай ногами к двери, и тут на поясе завибрировал телефон. Жалобный голосок:

– Ты меня уже забыл? А почему тогда не звонишь? Я же волнуюсь… Все в порядке? А почему у тебя такой голос, ты что, мне не рад?

Я понял, что, готовясь к смертному бою, мне не изобразить достаточно правдоподобную нежность.

– Да тут кое-какие проблемы с Галиной Семеновной…

– Как приятно!.. А то мне все говорят, что вы такая гармоничная пара…

– Всем же завидно, что тебе выпала такая удача.

– Ну ладно, ты ее все-таки не обижай. Спокойной ночи, моя птичка! Не бойся, ничего она тебе не сделает – что она без тебя? Мне самой из-за этого грустно в синагогу ходить – я такая одиноконькая… Когда женщины сидят на хорах отдельно от мужчин, тогда еще ничего. А когда спустятся, сразу хватают их под руку и делаются такие важные…

Спи спокойно, моя девочка, а мне пора с бала на корабль дураков.

Я долго набирался средневекового ума, уясняя, до чего это глупо набивать дом книгами, которые все равно не читаешь, скопидомствовать, транжирить, модничать, склочничать, блудить, бражничать, а мир все пустел и ссыхался, пустел и ссыхался… Я был никто, а он был ничто. И в этом последнем еще живом уголке вселенной, заполненном беспощадным электрическим пыланием, я уже мечтал только об одном: любой ценой оборвать эту пытку. И нетвердые шаги командора за дверью, удалявшиеся к сортиру, вдруг озарили меня надеждой на спасение.

Я выскользнул наружу в носках и, пребольно стукнувшись коленом о дедовский сундук, прошмыгнул в Гришкину спальню сквозь распахнутую дверь. Металлические части старинного пистолета отчетливо мерцали на подводной зеленой кошме, а когда я зажег свет, из полумрака выпрыгнула и дедовская шашка. Но рубить мне было некого – моим врагом была пустота.

Пистолет был тяжел и длинен, словно железный ломик-фомка, и так прыгал в руке, что пришлось его с силой прижать к виску. Уж верно заряжен, коли в головах висел… Кисть потребовалось настолько вывернуть, что на спусковой крючок пришлось нажимать большим пальцем. Спружинило, и только. Черт, я же забыл взвести… Я заторопился – могла вот-вот вернуться Гришка. Я с усилием взвел курок – нелепый, на боку справа – и, удерживая пистолет у виска уже двумя руками, торопливо надавил еще раз.

ТУКК! Голова мотнулась почему-то вперед, а по спине, под рубашку хлынуло что-то ледяное. Я ошалело обернулся и узрел распатланную, обезумевшую от ярости Гришку с прозрачным пузырем от пепси-колы. Миг

– и она еще раз ткнула меня этим пузырем, угодив в верхнюю губу, – холодная вода снова хлынула мне за ворот, и я вновь ощутил в штанах приятную прохладу.

– Ты!.. Ты еще смеешь!..

Она задохнулась и вновь принялась тыкать меня пластиковым горлышком в зубы. Я, не делая ни единого движения, гордо и презрительно смотрел ей в глаза. Наконец она устала.

– Убирайся, – безнадежно выдохнула она, и я с тем же выражением гордого презрения, печатая шаг, насколько позволяли носки, удалился к себе.

И вдруг почувствовал, что я совершенно спокоен. Потому что уже за все расплатился.

Когда я проснулся, было светло, насколько это возможно в петербургских колодцах. Я с надеждой прислушался: вдруг Гришка уже отбыла по своим таинственным делам?.. – но нет, она чем-то гремела на далекой кухне. Эти раскаты грома вновь пробудили во мне гордеца.

Я надменно спустил ноги в тапочки и поискал взглядом тренировочные штаны, – однако тут же вспомнил, что возможной попытке снова меня унизить я должен противопоставить безупречность формы, а потому натянул брюки. Вдруг припомнилось, что в кремневые пистолеты требовалось насыпать порох на полку – вогнутый металлический ноготь под курком, – но все это был уже вчерашний день.

Жаль, в моем гардеробе нет смокинга… Впрочем, излишняя театральность тоже низкопробна, именно из-за нее от пьяной Гришки меня воротит сильнее всего, – я вышел к позднему завтраку, претендуя всего лишь на опрятное достоинство. Гришка тоже возилась у мраморного стола в своем самом изысканном халате – британский флаг с кровавым подбоем, инквизиторский капюшон откинут к лопаткам, – и я поприветствовал ее со сдержанной любезностью, давая понять, что ни в чем каяться не намерен. Но когда она с непримиримой корректностью пристукнула передо мною тарелкой со свежим каймаком, я понял причину ее неистовства: она вчера намеревалась устроить праздничный ужин.

С каймаком нужно париться очень долго, снимая с топленого молока пенку за пенкой, толстые, будто блины. Но разве Гришкина козацкая душа согласилась бы удержаться на такой гомеопатии – она может готовить только на целый курень! Когда я еще оставался в дураках и верил, будто смертному дано различать умное и глупое, я годами пытался выяснить, ради чего она закупала жратвы в полтора раза больше необходимого, когда у нас не было денег, и начала закупать в пятнадцать раз больше, когда деньги появились, но теперь я безропотно вываливаю в помойное ведро пуды рулек, паштетов, окороков, сотни сортов жаркого и рагу, а главное – те диковинные блюда, печь, жарить, варить и тушить которые ей велит зов предков, велит ей и балкар, и бах, и абадзех, и камуцинец, и карбулак, и албазинец, и чечереец, и шапсуг… В том спектакле, в котором она живет, – кто она там? княгиня, атаманша, праматерь? – все это исполнено высокого смысла – и халтама, и хоегушт, и дюшпара…

Каймак столь божественно нежен, что моя неприступность начинает таять под жаром сострадания: она так старалась…

– Да, удался, удался… – как бы не сдержав восторга, бормочу я. -

А еще чего-нибудь не осталось? Может быть, фыдчин? Или ыштыкма?

Точеный обсидиан Гришкиных скул начинает таять, но тут у меня на поясе начинает вибрировать мобильник, и в черных Гришкиных глазищах вспыхивает настороженность.

– Доброе утро, моя птичка, у тебя все в порядке? – мне стоило неимоверных усилий ответить безличной фальшивой обрадованностью: -

О, кого я слышу, привет, привет!..

Однако я не сумел обмануть ни ту, ни другую: Гришкины черные солнца сделались испепеляющими в мстительно сузившихся подзаплывших прорезях, а Женин голосок зазвучал обидой и тревогой:

– Что с тобой, ты не можешь говорить?..

– Все в порядке, а как у тебя дела? – дружелюбничал я, развязно удаляясь свой кабинет, уже средь бела дня треснувшись о дедовский сундук еще небитой коленной чашечкой. Ммм, блль…

– Это ты кому?

– Да, моя радость, все у меня в порядке, ну, а как тебе спалось?

– Сразу замурлыкала, пума… Чует, чье мясо съела… Тебя что, Галина

Семеновна слушала? Пожалуй, я ее слишком рано начала жалеть… Ты знаешь, что мне приснилось?.. – в ее мгновенно разнежившемся голоске послышался заговорщицкий азарт. – Мы едем с тобой в лифте, и ты достаешь и показываешь мне свой этот … Он был очень маленький, но

ужасно приятный. И я проснулась оттого, что у меня началось это .

– Везет же людям… Другим вон сколько трудиться нужно!

– Гм-гм-гм… А у меня это иногда бывало лет с пяти: я просыпалась, а у меня внизу животика как будто теплые пузырьки лопались. И я думала, это мне за то, что я хорошая девочка. Почему ты молчишь, тебе неприятно?..

– Наоборот. Завидую.

– Ну ладно, а то, я чувствую, ты там свою Галину Семеновну боишься.

Она, однако, продолжала восседать на прежнем месте, надменно выпрямившись и еще пуще прежнего обтянувшись обсидиановой кожей.

– Ты бы попросил своих баб, чтоб они хоть позавтракать дали спокойно…

И когда я взлетел по самой прекрасной в мире копченой лестнице и позвонил в самую милую в мире дверь (“чи-жи2к, пы-жи2к”), и мое сердце замерло от нежности, услышав радостно-истошное: “Это ты?”, а затем раздался лязг затворов, задергалась ручка, а потом снова клацнул завершающий замок, и я заключил в задохнувшиеся объятия самое трогательное в мире тельце моей мартышки в очках (“ай, ай, ай”, – предостерегающе заговорила она), первое, что она спросила, впившись сияющими стеклышками в мою распухшую губу:

– Вы что там, подрались?..

– Мы в разных весовых категориях. Просто она меня побила.

– А серьезно? Что она сказала, когда мы кончили разговаривать?

– Попросила, чтоб мои бабы хоть позавтракать дали спокойно.

– Так что, значит, я баба?

Японизированные глазки за стеклышками округлились и прицельно замерли.

– Это не мои слова, это ее слова.

– Понятно. Я слишком рано начала ее жалеть.

Впрочем, ее стеклышки тут же просияли каким-то предвкушением:

– Я уже созвонилась с салоном красоты!..

– Мне тоже нужно заскочить к себе в салон красоты…

– Мне пообещали закрасить седину.

– А я буду закрашивать пустоту красотой.

Я не из тех мещанских утешителей, кто старается преуменьшить беду: да если бы, мол, твой женишок тебя действительно любил, он бы никогда не стал крутить это сальто на горных лыжах, ты таких еще роту найдешь, – нет, всякое горе я возношу до небес! Оно безмерно – но прекрасно! Никто во всем мире не любил, как они! И мир не знал возлюбленного более смелого и благородного! Я изгоняю отчаяние гордыней: перед этим горем гнутся горы! И в те мгновения, когда в утешаемых рождается прекрасная трагическая сказка, я закрыт для всего земного. Однако на этот раз я попросил прощения и взял трубку.

Мне тут так одиноко, жалобно лепетала моя глупышка, я в университете была такая глупая, все время ходила по косметическим кабинетам, если вскакивал прыщик, это была трагедия, я не понимала, какая я была счастливая, все были живы– и папа, и Лизонька… Я думала, впереди еще очень много времени, а его оказалось ужасно мало… Вдруг мы с тобой когда-нибудь тоже будем вспоминать, что могли бы сейчас увидеться и не увиделись?..

Она давилась слезами, и я уже через полторы минуты уверенно спланировал у пирожковой, где мы с Гришкой в забвенные времена не раз лакомились панцирными сочнями с пощипывающим язык творогом под булькающий цикориевый кофе из бачка. Однако теперь вращающаяся стеклянная дверь вела в сверкающий океанский лайнер, вывернутый всеми ярусами внутрь, – усмиренное небо за стеклянной пирамидкой в недосягаемой вышине гляделось чем-то тусклым среди этой ослепительности. Никелированный поршень лифта доставил меня к алтарю красоты.

На алтаре, представлявшем собой зубоврачебное кресло, была опрокинута навзничь несчастная жертва, чьи рыженькие волосы, густые и ассирийски взволнованные, были погружены в фаянсовую раковину, а в них в свою очередь были погружены алчные руки какого-то убийцы в белом халате. Кругленькое личико жертвы – это была пухленькая девочка лет четырнадцати – выражало абсолютную покорность, – я узнал ее только по черненьким башмачкам, которые она вечность назад приволакивала по полу на лестничную площадку, не успевши зашнуровать, ибо после заклинания

“двадцать-сорок-один-атлас-руузула-евгения-михайловна” помещение следовало покинуть без малейшего промедления. Черненькие, немножко бархатные брючки были слегка забрызганы грязью, и это отозвалось в моей груди таким спазмом нежности, что… А что я мог сделать? Я только изо всех сил прижал локти к бокам и тут же отпустил.

Она открыла глазки, непривычно голенькие без очков, и на ее детском личике проступило невыразимое счастье.

А ведь сны у нее и тогда были грустные… Я даже спать ложился с телефонной трубкой, чтобы моей глупышке не пришлось ждать лишней секунды, – правда, голосок ее сразу же наполнял меня нежностью, убивавшей серьезность: какие серьезные огорчения могут быть у такой прелестной обезьянки!

– Мне снилось, что ты очень маленький, но ужасно юркий и все время хочешь залезть мне под кофточку что-то пососать, а я тебя отпихиваю.

А официант мне говорит: так с детьми не обращаются. Я говорю: какой же он ребенок, смотрите, у него лысина – и вижу, ты весь в кудряшках. Я пытаюсь запихать тебя в сумку, а ты такой упитанный, никак не даешься… И говоришь: сейчас меня заберет мамочка. Я говорю: как же так, твоя мамочка умерла?.. А ты говоришь: нет, моя мамочка,

Галина Семеновна, она купила участок берега в Финляндии, и мы с ней там будем жить, ее назначили министром. И я вижу: она идет к нам, такая большая, красивая… Я ее видела на сайте “Женщины России”. Я хочу тебя спрятать, а ты высовываешься и кричишь: я здесь, я здесь!.. Я тебя пихаю обратно, а ты такой нахальный, так и лезешь!..

А она мне как-то очень по-доброму говорит: почему вы ходите без каблуков? Видите, я хожу на каблуках, и как получается красиво! Я смотрю – и правда, она такая красивая, статная… И протягивает мне ужасно красивые туфли с золотыми пряжками, из какой-то змеиной кожи, на очень тоненьких шпильках. Я начинаю их надевать, поднимаю голову и вижу, она убегает с сумкой, а ты такой довольный, головенкой вертишь, кудряшки прыгают… И я начала ужасно плакать. Тогда она сжалилась и говорит: посмотри, что я тебе оставила. Я смотрю – а там какой-то чурбачок с глазками, и притом один подбитый… Я даже когда проснулась, все еще плакала. Она тебя унесла, а мне оставила чурбачок… И я лежу такая несчастная… Ладно, пускай, буду лежать одна тихонечко, а ты лежи у своей Галины Семеновны.

– Не расстраивайся, моя глупышка, я сейчас приду.

– Ты не с Галиной Семеновной лежишь, точно?.. Никому-то я не нужна…

Я иногда набираю в Интернете Лизоньку, и представляешь – ничего .

Абсолютно ничего . Как же так может быть?..

Тут у меня у самого наконец-то наворачиваются слезы, – но ведь ребенка и успокаивать нужно по-детски:

– Ты же скоро увидишь ее на небесах…

И она спохватывается:

– Да, конечно, конечно. И вообще до конца света осталось всего двести тридцать лет. А вчера мне приснилось, что я прихожу к

Лизоньке в дом престарелых, а она ест какую-то дрянь… Я ей говорю: зачем ты это ешь, видишь, сколько я всего тебе в Стокмане накупила, а она говорит: я к этому не привыкла… Ты представляешь, она садилась на холодный унитаз, а я, сволочь такая, поехала к себе в Финляндию…

Потом я долго тоже так садилась, чтобы себя наказать. И сейчас иногда сажусь… Сейчас бы я все продала и сидела бы с ней на хлебе и воде, только бы спасти ее от этого ужаса, от этой проклятой России…

Нигде, нигде больше так со стариками не обращаются!

– Н-ну, есть же еще Африка, Латинская Америка… И куда бы ты дела своего Ванечку? – взываю я к ее материнским чувствам.

– Я с ним тоже очень плохо обращалась… Один раз ударила его по руке, а он вдруг протягивает мне ручонку, а она вся красная… И говорит: мамочка, пожалуйста, не бей меня!.. Я упала перед ним на колени и говорю: клянусь, если я тебя еще раз ударю, пусть у меня рука отсохнет!..

И все равно, как бы ни разрывалось от жалости мое сердце, его ни на миг не покидает уверенность, что все это уже позади, через какой-нибудь час я услышу единственный в мире хрустальный отклик

“чи-жи2к, пы-жи2к”, услышу лязг засовов и… И больше не будет ни прошлого, ни будущего. Я, невзирая на ее профилактические “ай, ай, ай”, прижму ее к груди – только для того, чтобы хоть как-то унять невыносимую нежность, и заберусь под ее балахон только для того, чтобы ощутить ее еще ближе, – однако мой неутомимый труженик снова поймет меня неправильно, а может быть, наоборот, это я понимаю его неправильно, но после ее восхищенных протестов: “Да ты просто маньяк! Обязательно с утра надо вставить! А с кем ты тогда, когда меня нет?..” – мы оказываемся в ее еще не застеленной постели. И даже там я не сумею освободиться от истязательницы нежности – а чуть наконец замру в бессильном блаженстве, как ею овладеет хлопотливость: стой-стой-стой, перевернись скорее, а то опять закапаешь мою чистенькую постельку…

– Господи, можешь ты хоть на минуту забыть про свою постельку?.. – тщетно пытаюсь я изобразить досаду.

– Как же я забуду, когда ты демонов кормишь?.. Не хочешь сделать мне ребеночка, ну и ладно, я найду какого-нибудь еврейского старичка!..

Она сквалыжничает, словно маленькая девочка, и эта игра заставляет нас любить друг друга еще вдвое сильнее. Но это не просто игра. Роль мудрого старшего друга не позволяет мне пересказывать ей мои страшные сны. Хотя, видит бог, этим добром я тоже не обделен. То вдруг вижу отца, который строго на меня смотрит, стоя среди комнаты, а какие-то люди проходят сквозь него, и я тщетно умоляю их этого не делать, то… Ничего, ничего, молчание.

Потом мы не спеша смакуем настоящий кенийский кофе, который она заваривает в своей европейской машине сквозь конические бумажные фильтры, а затем, напутствовав друг друга супружеским поцелуем, расходимся творить добрые дела: она – обустраивать дурачков, я – откликаться на всякий стон, явившийся за красивым отзвуком в мою контору. Я любвеобилен, ибо любим и влюблен. Теперь уже в рыженькую, но если бы ее превратили в огненную брюнетку, в бесцветную блондинку, отрезали ей эту чудную ладошку, в середину которой я больше всего люблю ее целовать, ампутировали ступню с ее простодушной пяточкой, от моей любви не было бы отнято ни корпускулы, только бы эти единственные в мире стеклышки продолжали поблескивать на этих единственных в мире глазках.

А вечера мы посвящаем прекрасному. В советское время театр начинался с очереди, и я порвал с Мельпоменой, верный завету отца: не возжелай ничего, что требует грызни. Тогдашняя красота была кокетка – подмигивала всем, но давала лишь победителям в собачьей свалке; красота нынешняя – честная проститутка, дающая всем, кто хорошо заплатит. Мы платили и наслаждались. Теперь в первом ряду я мог блаженствовать, не рискуя задохнуться от восторга – чему много помогала изысканность режиссеров и вульгарность соседей.

Когда бритоголовый господин в смокинге вразумляет очкарика, вздумавшего сфотографировать пышно расшитый занавес: “Ты чего меня фоткаешь?!. Хочешь туда слетать?!.” – он указывает на прикорнувшие за барьером скрипки и трубы, – это надолго возвращает с небес на землю. Режиссеры, норовящие жить своим умом, то есть хоть чем-нибудь да подпортить выдумки гениев, тоже не позволяли до конца отрешиться от земного. Мой общежитский приятель-меломан, отправляясь на концерт с прямой трансляцией, всегда предупреждал: “Слушай радио, во второй части я тебе покашляю”. Оперные постановщики тоже не могли без того, чтобы где-то не покашлять – обрядить Хозе в лыжный свитер и галифе,

Герцога – в черный эсэсовский плащ с роскошным белым шарфом… Но театральным режиссерам покашлять было мало, они старались пукнуть, да погромче.

Вначале мы только посмеивались, аристократы, усмехающиеся вульгарным выходкам шутов. Мы без особой отрыжки проглотили и бешеного хрипатого Хлестакова-скинхеда, и Гамлета в шахтерской каске, и Карла

Моора в инвалидной коляске, и трех сестер, медлительно кувыркавшихся в огромном аквариуме, испуская цепочки пузырей с отчетливым бульканьем, и блядовитую Катерину, совокуплявшуюся с Кабанихой на чердаке, по которому с душераздирающим мявом метались самые настоящие кошки с прищепками на хвосте, однако король Лир, скитающийся по сцене в одном только презервативе, символизирующем его запоздалое желание никогда больше не иметь детей, сломил наше высокомерие.

– Но почему все так радуются, когда оплевывают красоту?.. – моя девчурка с такой мольбой впивалась в меня своими арбузными глазками на мокром месте, что и я не сумел выказать презрение насилуемого к тем, кто поставил его раком.

– Потому что все уже давно ее тайно ненавидят. Красота спасает нас от ужаса ничтожности, но зато и дает понять, что сами-то мы не того…

Нет уж, если нас поселили во дворце, значит, надо его засрать!

– Может, надо устроить какой-нибудь пикет?..

– Им только того и надо. Гадить, ничем не рискуя, но казаться гонимыми.

– Так что же делать?..

– Убивать без суда и следствия. Сегодня ты показал

Джульетту-лесбиянку – “ковырялку”, а завтра тебя находят с перерезанным горлом. При записке: так будет со всяким, кто покусится. Хочешь гадить в храме – рискуй жизнью. И будешь мученик.

Как думаешь, кто больше годится в мученики – Полтинников или Латунский?

Я серьезно рисковал, рассуждая о таких предметах над подносом с пирожками в полутемной каморке под лестницей – в буфете увенчанного всей Европой “Театра будущего” великого Латунского.

– Полтинников – откровенная шпана, странствующий хам. Он рыгает нам в лицо и наблюдает, рискнем мы дать ему по морде или снова сделаем вид, что это милая шутка. Сегодня он рыгает луком, завтра – чесноком, послезавтра – пивом под воблу, а мы натянуто улыбаемся: ах, как он неистощимо изобретателен! Латунский – другое дело: седина в бороде, скорбь во взоре, глубокомысленные беседы по “Культуре”…

– Кого я вижу!… – на шею мне бросилась обозревательница из

“Ведомостей”, доверчивая девочка сорока с лишним лет с великолепно промытыми антрацитовыми волосами до плеч. – Ты смотрел “Дон

Карлоса”? Там есть гениальная находка: король Филипп разговаривает с белорусским акцентом и причесан под Лукашенко!

И попробуй сказать малым сим, что искусство, наоборот, всегда стремилось к таким высотам, откуда никаких Лукашенок не разглядеть…

Зато моя спутница откликнулась совсем на другое.

– Чего это она тебя хватает? Я хотела пирожками ее огреть… А ты чего полез ее чмокать? Ходит, как поросенок, и всех чмокает… Мм, мм, – она мимолетно изобразила наслаждение самозабвенным поцелуем.

– Так принято в нашем кругу. Это ничего не означает.

– Не пудри мне мозги – любое прикосновение к женщине эротично, евреи это хорошо понимали. А ваши неверующие тетки так и ждут, чтобы с кем-нибудь пососаться – хоботки выставили, как пчелы…

– Два эспрессо со сливками, пожалуйста. Так кого же будем мочить первого – Полтинникова или Латунского?

– Евреи могут убивать, только если враг угрожает их жизни.

– А они и угрожают. В их обрыганном мире мне жизнь не нужна.

Я пристроил аптечно-горький кофе на чужой столик и на весу начертал на программке огромными вихляющимися буквами “ТАК БУДЕТ С КАЖДЫМ, КТО ПОКУСИТСЯ”.

– Перестань, я уже начинаю бояться…

– Чего тебе-то бояться? Пусть Латунский боится. Трепещет.

Подобно сомнамбуле, я двинулся в мужской туалет и в коричневой тумбочке безошибочно отыскал идеальное оружие возмездия. Вантуз.

Прочистить вантузом благородную седую щетину Латунского – это класс!

Чтобы не касаться нечистого предмета, я обернул ручку вантуза своей черной меткой, а затем моя звезда безошибочно направила меня из пустого вестибюля в тусклый хозяйственный коридор. Что ты хочешь сделать, ну подожди, ну давай сначала обсудим, умоляла не поспевавшая за мною Женя, но я стремительно шагал по лабиринту навстречу все разгоравшейся заре.

Врата в капище открылись внезапно, и в зареве будущего во всей славе своей мне явился лунно-серебряный лик Латунского, восходящий над простым канцелярским столом в окружении кубков, статуэток, масок, орденов и почетных знаков, дарованных всеми мыслимыми королями и президентами. Мэтр обратил на меня наполненные скорбной мудростью еврейские глаза, и напор бьющей из них Неслыханной Правоты едва не опрокинул меня навзничь. И я, сронив вантуз, просеменил к столу великого человека и, суетливо разглаживая на канцелярском стекле внезапно очистившуюся от моих жалких каракуль программку, угодливо зачастил по-извозчичьи:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю