Текст книги "Интернационал дураков"
Автор книги: Александр Мелихов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 14 страниц)
– Ну, все-таки немцев разбили… – промямлил я.
– Хэ – так кто ими камандовал! Сталин! Кавказский мужчына! А сейчас еврэи камандуют. Ты нэ обижайся, я тэбе по-сасэдски скажу, пра вчерашный вэчер: кавказский мужчына ныкогда бы за женщину нэ начал прятаться, – и я порадовался, что хотя бы поклажу вместо меня тащит женщина.
Но Иса и без того не осуждал меня, он скорее по-соседски сочувствовал:
– Русских всэ били, и финны тоже били. Хотя тоже нэ мужчины…
– Финны – очень хорошие люди, – попробовал я перевести разговор на более мирные рельсы. – Впустили вас к себе, обеспечивают, наверно?..
– Э, обеспечивают… – черкесские очи проницательно прищурились. – Нас против Рассии сабирают. Тоже сталы умные, как еврэи: всо хатят дэлать чужимы рукамы. А нас даже нэ знают, как правылно называт. Всо
Чечения… Тоже дураки!..
– Почему дураки? – меня интересовало все, что касалось дураков.
– А нэ дураки? Гаварят: это плохо, кагда адын мужчына имеет два жена, а кагда каждый мужчына имеет любовниц – это харашо? У нас каждый женщина должен иметь муж, чтобы нэ болтался. И других нэ заманивал!
Акцент Исы нарастал вместе с горячностью.
– Женщины всо паказывают – живот, груд, задниц – всэ мужики смотрят, а муж, дурак, радуется!.. У мэня, знаешь, жена какой красывый – а я это адын вижю!
Женя опасливо подкатила свой черный вертикальный сундук поближе, и
Иса, на миг свирепо скосив Гришкины огненные очи, тут же сменил тему:
– А как старыков нэ уважают?.. Как сделался старый – атправляют в дом старыков. Оны думают, старый чэлавэк главное кушат, спат – как будто он сабака! Старый чэлавэк нужен уважение! Он должен на маладых сматрэть, на внуков – тогда у него хароший мысли будут! А если он сидыт одын, кругом тоже старые люды – что он будэт думат? Ты сэгодня умэр, я завтра умру… Это что, счастливый старост, да?.. Скажи, нэ дураки?!.
– Дураки, – подтвердила Женя, и он мгновенно растаял:
– Твоя жена – умная женщина!
– Хоть кто-то считает меня твоей женой… – вздохнула Женя, когда мы отошли, стрекоча сундуком по молодому ледку.
– Нет, чтоб сказать: хоть кто-то считает меня умной… – вздохнул я.
– Вспомнила, что мне сегодня снилось! Ты лежишь в кроватке под шерстяным одеялком. Я его приподнимаю и вижу, что у тебя вместо ног корни. Расходящиеся, уходящие куда-то вглубь, замшелые… Оказывается, ты только сверху человек, а на самом деле пень. Тебя не выдрать из
Галины Семеновны.
И сердце у меня окончательно упало: нет, этому теперь не будет конца… Утилизация любви подобна раковой опухоли: раз начавшись, она уже не успокоится, покуда не убьет ту жизнь, которую хочет закрепить за собой.
– Ты что так побледнел? – забеспокоилась Женя, когда мы вошли в набитый нарядным народом морской вокзал. – И вид опять какой-то тонкий, верхняя губа опять истончилась. И личико стало треугольное.
Ну, не расстраивайся, не расстраивайся, тебе ничего нельзя сказать!
– А почему везде написано “матка”?
– Гм-гм-гм… Матка – это путешествие.
– Какая у нас хорошенькая каюточка!.. – разнеженно завела Женя, сбросив свой эсэсовский плащ на шелковый диван. – Ой, и столик кругленький!.. И балкончик!.. Если пожар – мы сразу плюх, плюх…
От избытка чувств она постучала кулачками о бедра, не сгибая рук, напомнив мне неоперившегося цыпленка, пытающегося взлететь.
– Сейчас мы пойдем в магазинчик, а потом я заказала нам самый шикарный обед. Будем кушать и смотреть на море.
И мы отправились бродить по сияющему надраенной медью солнечному городу, и меня уже ничуть не задевало, что мне нет места в здешних сказках,– главное, что им было место в моих. Я докатился до того, что испытывал наслаждение, таскаясь вслед за Женей по сияющему супермаркету, где она своими азартными стеклышками осматривала, а своим кукольным носиком обнюхивала решительно все, уделяя, правда, главное внимание духам: она капала их на белоснежную полоску плотной бумаги и внюхивалась так самозабвенно, словно была кокаинисткой.
Только до вин и коньяков она не дотрагивалась: не еврейскими руками изготовлены. Зато во время обеда всевозможные блюда, приготовленные финскими, шведскими и норвежскими руками, радовали ее зоркие глазки ничуть не менее, чем ее язычок лакомки.
– Не наедайся сразу, не глотай, как удавчик, мы будем наслаждаться два часа. Только взбитые сливки надо взять заранее, а то к концу обычно не хватает на вторую порцию.
Черные стекла напоминали океанариум, в них мерцал огоньками и уходил за горизонт лучший город земли, город нашей сказки. И мне почти не мешали маячившие между мною и теряющимся во тьме Гельсингфорсом головы за соседним столом – пока я вдруг не разглядел их как следует. Их как будто нарочно усадили передо мной, чтобы показать, какими приличными дамами и господами могла бы сделаться интернатская аристократия. Бурвиль вообще развивал бурную деятельность, то и дело убегая за новой порцией, и я смотрел на них разнеженно: дай, мол, вам бог счастья, детки!.. Не сразу заметив, что у меня пропал аппетит. И Женя тоже все поняла без слов:
– Не удалось нам про них забыть… Тебе какой десерт взять?
– Как всегда – все, что шипит и трясется.
Мимо просеменил хозяйственный Бурвиль со снежной шапкой взбитых сливок, а вот расстроенная Женя вернулась ни с чем:
– Пойдем отсюда. У него в сливки слюни капнули.
Мы окончательно спустились с небес на воду: я заметил, что нас уже порядочно потряхивает. А когда неумелая наездница осторожненько оседлала меня, стараясь не задеть марлевых нашлепок, наш жеребец едва не сбросил ее на пол. Как был в костюме Адама, я вышел на балкончик. Сразу пришлось ухватиться за обледенелые перила, чтобы не быть опрокинутым ветром, тугим, словно резина, однако дух у меня захватило от другого: я увидел под ногами кишение творога с молоком, по которому наш лайнер гнал могучую волну.
– Ты с ума сошел! – услышал я возглас за спиной: Женя, уже успевшая напялить свои брючки и студенческую кофточку, силой втащила меня в каюту.
Мы впервые спали вместе, и раскачивающаяся кровать то и дело накатывала нас друг на друга. А Женя, оказалось, имела еще и склонность переворачиваться с боку на бок бросками. Сам же я среди ночи внезапно вскочил на постели от неведомого ужаса (тут же схватившись за отозвавшийся резкой болью живот), и Женя при адском отсвете каких-то светящихся выключателей жалобно объяснила: “Ты ужасно стонал, я тебя уже и уговаривала, и приказывала, а ты все равно… Тогда я постучала по кровати, а ты как подпрыгнешь!..”
И каким-то чудом мы снова погрузились в сон до самой швартовки.
Однако нас немного покачивало и на заплаканных камнях Стокгольма, когда мы через неласковую воду смотрели на крепостные стены знаменитой ратуши,– казалось, такой же древней, как та скала, на которой она стоит. Понимали в двадцатые, что надо не умничать, а имитировать древность. Бессмертие.
Тюменского вида солидный мужик в лакированной дубленке и подзабытой пыжиковой шапке начальственно наставлял почтительных теток:
– В этом здании каждый год Нобелевскую премию выдают.
– Разве не европейцы? – со злобным торжеством вопросил я, когда мы отошли. – Почитать европейских аферистов – это ведь и значит, быть европейцами.
Титул литературного законодателя от начала времен полагалось завоевывать – и лишь двадцатый век додумался, что и его можно купить. Но преклоняться перед купленным титулом – каких еще дураков нам искать для нашего альянса?!.
– Каких еще дураков… – задумчиво повторила Женя мои мысли. – Пошли к нашим умственно отсталым. Три дурака в одном тазу… А шестеро нормальных их обслуживают в три смены. Интегрируют в общество…
По кухонному потолку были проложены медтехнического обличья рельсы, по которым катался изящный подъемный кранчик. К нему, подобно подстреленному влет парашютисту, был подвешен интегрируемый, свесив руки перед собой, а голову набок, а двое солидных мужчин с полной серьезностью катали его по потолочным рельсам от холодильника к разделочному столу, а оттуда к чистенькой многоконфорочной плите с сияющими кастрюлями, причем один манипулятор неутомимо утирал ему безостановочно сбегающую слюну, а другой бессильной левой рукой интегрируемого брал морковку, что-то наставительно произносил, затем такой же бессильной правой брал празднично сверкающий нож и начинал рубить морковку на новенькой разделочной доске, затем сгребал нарубленные пятачки в общую горсть, катил своего подопечного к плите, сам снимал крышку, но морковку они высыпали уже сообща…
Такой злобной карикатуры я бы и вообразить не мог.
– Да от такой интеграции и мы бы с тобой чокнулись!.. Мы запоминаем только то, что служит нашимцелям! А мы им навязываем чужие!
– Давай сразу договоримся: в Норвегии едем только в Хельгеланд.
Зато договор со шведским УРОДИ мы заключили с полтыка. Крашенная абсолютно под Женю костлявая мадам со вторящим длинному острому носу кляузницы длинным острым подбородком и доброй улыбкой провалившегося рта, узнав, что ей всего лишь нужно будет прокатиться в Петербург за счет принимающей стороны, сразу же согласилась вступить в наш альянс.
Никогда не думал, что могу испытывать наслаждение от совместного ведения хозяйства. Затариться в привокзальном супермаркете и до самого Осло остаться вдвоем в укромном уголке за другой парой кресел, разложить столики, выложить продукты… Швеция, Норвегия, пытался расшевелить я себя волшебными словами, но, вглядываясь во тьму за окном, видел только нас с нею. А потом увидел обычную ночную платформу.
В свете фонарей переливалась бисерная толща, в каждой асфальтовой лужице трепетал сияющий желток, от которого разлетались золотые росчерки. Затем отель как отель, чистота, покой, уют – но я должен прильнуть к какому-то сердцу норвежской столицы.
Кирпич не может быть роскошным, даже если он желтый, но каким-то мавританским эхом эта фабричность все-таки отзывалась. Передо мною сиял скромностью тот самый норвежский стортинг , который награждал всемирных миротворцев золотой миртовой ветвью с бриллиантовым голубком. Чтобы удостоиться этого голубка, требовалось всего лишь сделаться страшным убийцей, но затем немножко смягчиться.
Женя меня встретила совсем уж разнеженно: “Смотри, у нас и электрочайничек есть, и чай, и кофе, и печеньице!.. Давай будем пить чай – как будто у нас есть свой дом! Ай, ай, ай…” Но как я мог не стиснуть ее хотя бы в четверть силы, если на ней был мой любимый вишневый балахон! “Мы творим новый фантом, – внушал я прежде всего себе самому, – так на черта нам настоящие олигофрены? Пойдем к местному Шевыреву да и впишем его в наш альянс”.– “У них таких
Шевыревых штуки четыре. По переписке приятнее всех Педерсен. Гм-гм-гм…”
В том, что Мунк творит свой мир как бы из струй расплавленного пластилина, мне чудился какой-то глубокий смысл. Но отдаться грезам и здесь не позволили дураки: радостно гомоня, они обстреливали картину за картиной фотовспышками – им был не нужен миг счастья, им нужно было что-то серьезноезапереть в кладовке. “Утилизация любви”, – сумел удержаться я.
Они сидели плечом к плечу, словно за партой, – госпожа, вернее, фру
Педерсен, толстым носом и седым ежиком смахивавшая на международную прокуроршу Карлу дель Понте, и отечная даунесса с выражением
величавости .
– Фру Педерсен, – почтительно обратилась Женя-три к толстоносой
Карле, но та строго кивнула на Женю-два: – Вот фрекен Педерсен.
Так и пошло. Женя говорила фрекен президенту два-три слова, Карла произносила еще два-три слова, президент повторяла, – приглашение на учредительный съезд было принято за два-три шага.
Путь в Хельгеланд лежал через Берген. Женя начала ахать и вскрикивать, чуть только мы углубились в горы. Мне-то доводилось поскитаться и по Алтаю, и по Тянь-Шаню, и по перевалам Кавказа, но в сиянии моей любви все обретало новую значительность – и прозрачная сталь нескончаемых озер, и белокипенная отчаянность горных речек, и…
Но ничто не могло превзойти красоту звуков. Кипень . Круча .
Теснина . Откос . Обрыв . Порог . Утес . Хребет. Скала. Тогда ведь не было слов абстрактных, все приходилось описывать через сходство с чем-то другим, а потому поэзией становилось все.
Черный рваный камень вокзальной стены сочился влагой, словно настоящая растрескавшаяся скала; фонари сияли среди светящихся бисерных туманностей. Наш двухэтажный деревянный дом снаружи был обшит новенькой белой вагонкой, зато внутри пришлось со скрипом подниматься по старинной винтовой лестнице.
Утром в одном окне открывается угольно-черный, сочащийся влагой утес, в другом – угольно-черный залив. Северный модерн хорош, но уже привычен. А что заставило екнуть мое иссохшее сердце – Брюгген .
Впритык выстроившиеся вдоль набережной деревянные амбары с простейшими треугольными фронтонами, крашенными в простейшие цвета,
– эти воплощения нагой пользы будили столько грез о суровой мужественной жизни… И вот на эту-то нищую подлинность и слетались сонмища туристов из процветающего мира фальшивок и подделок. Какая же подлинность нас ждет в Хельгеланде?..
Фьорды– сколь ни прекрасно слово, явление – впервые! – все-таки еще прекраснее. Вдвинувшиеся друг в друга исполинские каменные пальцы мироздания, а между ними вода, черная и неподвижная, как автол. И кажется, весь мир охвачен безмерной тишью… Но высунь нос на палубу – и капюшон куртки затрепещет, будто вымпел, а на ветер можно просто лечь и лежать, словно в затяжном прыжке. И бешеные потоки, несущиеся с круч, кажутся медлительными, как облако, они сплетают и расплетают серебряные косы, и высь, откуда они устремляются, тоже начинает казаться не такой уж недоступной, и нужно поискать взглядом какое-нибудь судно, чтобы по его микроскопичности понять, насколько же огромны эти пальцы.
К нужной нам пристани мы прибываем совершенно обессиленными. Дальше нас по горам, по долам мчит к Хельгеланду особый автобус, обтекаемый и прозрачный, как батискаф. Откосы и водопады, глубины и стремнины, ущелья и плоскогорья, озера и каменные пустыни, – мы уже обмякли, а грандиозному дню все не видно конца. Ближе к вечеру мы даже нашли в себе силы порассуждать о Хельгеланде. Не втягивать слабоумных в нашу жизнь, но изменить ее так, чтобы она сделалась доступной для слабоумных, – Хельгеланд воплотил эту грезу в жизнь: тамошние олигофрены выходят в море вместе со всеми, ухаживают за овцами, свиньями, что-то там подстригают, окучивают… Все по заветам праматери Хельги. Мудрая старуха, предвидя, что красивый и разумный уклад вскоре размоют ядовитые струйки цивилизации, на смертном одре взяла с потомков страшную клятву: никогда не вводить никаких новшеств во имя гордыни.
– Но гордыни лишены только слабоумные.
– Бог учит человека быть смиренным.
– Бог не создал человека смиренным. Он создал его по своему образу и подобию.
– Не может без кощунств!.. Паразит, а не ребенок!
– Ладно, давай про Хельгеланд. Электричество у них есть?
– Ну, раз я с ними переписывалась… Без него и врача не вызвать.
– Так электричество, врачей они берут у нас? У гордецов?.. А на что они вообще живут?
– На социалку в основном. Сохранение культурного уклада.
– Так они якобы удалились от мира, но живут за его счет? Поня-атно…
А почему люди оттуда не уезжают?
– А почему ты не уезжаешь от своей Галины Семеновны?
Я понял, что отвлеченному обсуждению пришел конец, и замолчал. Наш батискаф тоже замер и открыл дверь. Мы оказались на пустом плоскогорье. Солнца не было, однако весь необъятный небосвод сиял таинственным подводным светом, и повсюду разносился голос, шуму вод подобный. Мы просеменили вниз по косой каменной плите, слегка взявшейся серебрящимися кристалликами льда и уперлись в каменную балюстраду перед гранитной тесниной, по которой мчался кипящий поток, ниспадавший в совсем уже непроглядную бездну. Но разбитая мечта о неприступном бастионе подлинности гнула мои плечи вниз, а глаза внутрь.
– Фу, голова кружится, я пойду, – прокричала мне Женя. – Смотри, не вздумай перевешиваться!
Перевешиваться было бесполезно: до края теснины оставалось еще метров пять. И мне вдруг сделалось до того обидно, что сейчас мы
навсегдапокинем эту несравненную красоту… Я с оханьем перевалился через ограду и подошел к краю. На самом краю торчало одинокое дерево, изломанное и нагое, словно японская коряга. Я тряхнул его – оно уверенно спружинило. Придерживаясь, я склонился над бездной.
Черт-те где внизу что-то кипело, бурлило и ревело, но холод в груди не позволял безраздельно отдаться этому божескому величию. Просто пришлось удерживать себя минуты полторы, а потом с облегчением отойти.
Из-под любимых стеклышек катились самые настоящие слезы:
– Зачем ты так поступаешь?.. У меня даже попочка заболела от страха…
Ты совсем меня не любишь!.. – и правда, на какого хрена я это сделал?..
А на какого хрена нам ехать в эту самую хельгеландскую резервацию?
Шофер оказался совсем не дураком – сразу все понял, улыбнулся и развернул свой батискаф в обратный путь. По асфальту, проложенному гордецами к скромникам.
Это было все-таки правильно, что копенгагенский вокзал строители наделили величественными готическими стропилами, – лучше подражать чужим сказкам, чем плющить их своим умом. Женин короб бодро стрекотал по мокрым камням. Близ нордической ратуши прикрывшийся цилиндром от измороси бронзовый Андерсен с рассеянной страдальческой улыбкой смотрел куда-то поверх земли, однако и не совсем в небеса.
Если бы это допускали наши свинские обычаи, я бы непременно стал перед ним на колени.
Дворцы, башни, шпили -это были только великолепные подделки для туристов. Одни слова не могли обмануть – Кристиансборг ,
Амалиенборг … Старинная крепость (родное слово Суоменлиннаотзывается в моей душе…), полосатые будки, кордегардии, куртины – и вот она, Русалочка… На фоне пакгаузов и фабричных труб по другую сторону неширокого пролива она обращает свое неотчетливо прорисованное лицо туда, где нас нет, а мы, царство дураков, на оторванных воротах, на шинах и надувных матрацах форсируем узкую полосу воды, чтобы сфотографироваться с нею в обнимку (со сказкой, а не с коммерческим банком!), облить ее зеленой краской, напялить на нее хиджаб или паранджу, отпилить ей голову, чтобы утащить в какую-то тесную, зато собственнуюнору… Так утилизировать грезы даже женщинам не приходит в голову. Но я не сержусь на них, ибо не ведают, что творят.
Датский Шевырев оказался чернокожим. А по дороге в наше двухкомнатное гнездышко я сделал стойку на мелькнувшее под фонарем имя Андерсена. В неуютном вестибюле действительно сидел Андерсен.
Прорезь на его постаменте приглашала подарить ему дырявую датскую монету. И великий сказочник в благодарность начинал елозить ногами, поводить плечами… Ведь дуракам чем ближе к правде, тем лучше.
Нет, это был действительно Амстердам– каналы, фронтоны, не вполне вертикальные домики в три окна… А красота – это ведь и есть сбывшаяся сказка. Не знаю, сколько времени мы бродили и обмирали, но в квартал красных фонарей попали уже затемно. Темные улочки, сияющие витрины с девушками в бикини – порочности не больше, чем в любом универмаге.
– Слышишь, солнышко? – потрепал я ее за эсэсовский рукав. -Посмотри на эту красотку – она могла бы стать чьей-то сказкой, а предпочла…
Берем ее в наш альянс.
– А что? В Голландии ментальным инвалидам нанимают проституток.
Смотри, дура-дура, а разбирается в мужиках!
Деваха в витрине приглашающе показала нам три пальца – сообразить на троих. Но какой может быть рай там, где есть посторонние? Зато на певучей барочной кровати с балдахином… И все равно мне захотелось еще раз побродить по ночной сказке.
– А ты… ты к этим девкам не пойдешь? – жалобно спросила она меня из-под одеяла, когда я уже стоял в певучих дверях.
– Ты что, действительно считаешь меня на это способным?
– Угу, – она горестно покивала своими грустными стеклышками.
Я бы бродил до утра, не в силах наглядеться и надышаться, если бы не боялся, что она будет волноваться. А наутро Женя сразу же
(“гм-гм-гм…”) согласилась признать представителем голландских слабоумных самого большого дурака, который попадется на нашем пути.
Каналы, фронтоны, деревья, внезапная весна – все было на месте. Но в зале царила мрачность, и только в самом конце вспыхнул свет во всю стену. Это был “Ночной дозор”. Музей Ван Гога не отступил от обычая заимствовать пропорции у ящиков из-под сигарет, но здесь это было у места – чтоб архитектуре не пришло в голову состязаться с живописью.
Краски жили и клубились, мир еще только боролся за свое воплощение, но все равно бессмертие уже обретал любой пустяк, если на него падал взгляд гения: кровать, стул, башмаки – замри и повторяй: за что, за что мне это счастье?.. И все-таки на улице я решился заметить, что
Ван Гог в конце концов внушил миру глубочайше ложную мысль, будто мастерство можно заменить одержимостью.
И дом Анечки Франк – зачем мне смотреть на ее стол, на ее кровать, на ее сортир? Попытки придать сказке достоверность могут лишь убить ее. Зато в музей секса не пожелала пойти Женя; я настаивал, что цель наша самая непорочная – познавательная… Нас встретил огромный, будто казак-атаманец на часах, выпрямившийся во весь нечеловеческий рост, украшенный слоновьими складками легендарный х… голландский.
Фу, какая гадость, отвернулась Женя, а я изобразил недоумение: ты же хотела побольше? “Но не отдельно же от человека! Я думала, будет какая-то ужасная порочность, а тут одна глупость и скука”. Зато юная парочка обменивалась немецкими шуточками, делая вид, будто они не видят в этом столпе общества ничего особенного. Девица старательно вдавила в слоновью складку мокрую розовую жвачку и устроилась на сиденье из тестикул. Х… голландский запрыгал, словно отбойный молоток, – в отличие от Андерсена – бесплатно. Когда они насытились друг другом, я, стараясь не прикасаться к мокрому, вдавил свою шариковую ручку в розовую массу и упросил Женю тоже присесть на яйца ради дураков всея Руси. Когда хер затрясся, я поднес к ручке типовой договор о сотрудничестве, и самый большой голландский дурак начертал некий путаный зигзаг. Я тут же добавил и расшифровку: Heer Hollander.
На прохладной весенней платформе два небольшеньких молодых человека ближневосточного обличья воззвали к нам с такой мольбой, что и дурак понял бы: “Где здесь поезд на Утрехт?!.” Утрехт … Утрехтская уния…
Я постарался оказать пришельцам максимум сердечности: ведь именно этим мы и превращаем их в своих врагов – давая им понять, что они никто. Когда молодой человек, осчастливленный, бегом бросился в тоннель, – “Ты не видел мой синий портфельчик?” – благодушно спросила Женя, и я благодушно огляделся. Синенького портфельчика из-под компьютера нигде не было. Вместо лэп-топа обнаружить дорожную хурду-мурду… – этих дураков ожидало крупное разочарование. Впрочем, мы-то сами кто?
Что говорить, брюссельская Гранд-Пляс поистине неправдоподобна, но это уже музей, а не сказка… Сказка воскресла лишь в инквизиторском кирпичном подвале, где на огромном очаге в метровых языках пламени корчилась и трещала половина бычьей туши. Слоноподобный Вим, Женин коллега из Лувена, потчевал нас чем-то сверхфламандским – сырым рубленым мясом под вкуснейшим соусом (“неужели ты можешь это есть?..” – ужаснулась Женя, однако под фламандской мечтой я был готов уписывать даже змею), черным пивом с каким-то драгоценным отстоем… Хорошо, я успел всем этим насладиться, прежде чем история
Вима отбила у меня всякий аппетит.
Вим мирно профессорствовал, когда ему предложили распространить его гуманистические идеи на варварскую Россию (знакомясь с ее социальными службами, он получал вместе с суточными месячную пенсию десятка наших инвалидов). Директором проекта был немецкий белый карлик, заведовавший сельским собесом у себя на родине, в России же превратившийся в идеолога-реформатора. Вим проездился по России, в достаточной степени ужаснулся (слепые ждут пять лет, чтобы пройти курсы массажистов!), однако на этом его хождение в народ и завершилось: оказалось, что четыре пятых европейских миллионов уходило европейским же чиновникам, остальное шло московским.
“Теперь я понял, кто самый большой дурак,– подумав, сказал я. -
Европейский налогоплательщик”. Японские бровки, горестно приподнявшиеся домиком, разгладились, и Женя злорадно передала мою реплику Виму. Вим ошеломленно уставился на меня своими белобрысыми глазами, а затем громоподобно захохотал. Твой друг – умный человек, с гордостью перевела мне Женя.
Желая сделать приятное Виму, я начал изливаться в любви к Шарлю де
Костеру, однако heer professor такого имени никогда не слышал. Про
Уленшпигеля слышал – про Шарля де Костера нет. Про него не слышал никто. Народ не знал своего создателя: невоспетое обречено стремительному растворению.
Я надеялся на Брюгге – уж эта-то сказка наверняка вся проникнута
Шарлем де Костером, как Арль Ван Гогом, однако не тут-то было – гордо высился и памятник местному Эйлеру, и памятник местным Минину и Пожарскому, и только Шарль де Костер был стерт с лица родной земли.
Мне не дано предугадать, что разозлит дураков. Может, французский язык, может, ненависть к попам, а может, великая грёза о гёзах мешает отделению чего-нибудь от чего-нибудь или присоединению к чему-нибудь, – только другой червь способен понять червя, питающегося прахом. Но сам Брюгге – он был невероятно подлинным в своем волшебстве. Дивное узорочье – и ни крупицы пряничности.
Громада сторожевой башни – Белфорд, Belfried – груба и явно лишена какого-то украшающего завершения, но так даже лучше – не собраться за делами. Мох, растительные бороды, свисающие в каналы, горбатые мостики, зубчатые фронтоны – всюду застываешь в отключке, едва замечая чуждую речь, как не замечают отдаленной музыки…
Но музыкальное сопровождение я все же заметил – отдаленное буханье, словно где-то расстреливали толпу из пушки с глушителем. На площади перед неправдоподобно прекрасной ратушей, украшенной изваяниями смиренных героев и святых, из деталей огромного трубчатого конструктора сооружали какой-то эшафот. Зеваки, однако, теснились вокруг полиэтиленового ангарчика, напоминающего самодельную теплицу.
Великий японский художник-концептуалист Хочусики написял здесь скромную лужицу, которая благодаря повышенной влажности, поддерживаемой современнейшими японскими приборами, вот уже месяц как не высыхает. Однако сегодня вечером в присутствии газет и телевидения, академиков и президентов, рок-звезд и поп-звезд лужице будет предоставлена свобода испарения.
На обратном пути я едва волочил ноги и на каждом мостике обвисал на перилах. Но я был настолько жалок и раздавлен, что мне внушала ужас даже не смерть – холодная вода. “Дураки уничтожат все, дураки уничтожат все, – бухало у меня в голове. – А я еще взялся их защищать…” Я уже не понимал, с чего это мне вздумалось сострадать
Бурвилю: ведь по-настоящему меня ранит только поругание красоты, и я наверняка мучаюсь в тысячу раз больше, чем он… Моя собственная боль наконец заставила забыть о чужой.
Мне, правда, стало чуть легче, когда я увидел мою любимую японочку, уютно расположившуюся на скрипучей старинной кровати под могучими стропилами, еще два века назад оказавшимися не по зубам тогдашним древоточцам, наделившим неотесанные балки изысканной резьбой. Я старался скрыть отчаяние за ерническим пафосом, но голос срывался на стон.
– До меня наконец дошло: ИНТЕРНАЦИОНАЛ ДУРАКОВ ДАВНО СУЩЕСТВУЕТ И
ПРАВИТ МИРОМ . И мы должны защищать не дураков от умных, а, наоборот, умных от дураков. Только это невозможно, дураки одолели на всех фронтах. Но я, по крайней мере, не собираюсь помогать тем, кто меня уничтожит – все, я выхожу из нашего альянса!
Японочка напряженно вгляделась в меня своими умненькими глазками:
– А как же Леша Пеночкин? Он же так тебя любит…
Я хотел сказать, что мне плевать на Лешу, что высшие не должны служить низшим, но у меня перед глазами предстали его стрекозиные очки, и язык присох к нёбу. А она, не спуская с меня округлившихся глаз, начала рассказывать о своих погружениях в российскую глубинку, и я увидел, как в июльскую жару юношей и девушек держат взаперти, раздев догола, чтоб одежда не пропитывалась потом. “А чего они понимают? – не понимала санитарка. – Они ж дураки”. А на разоружившейся военной базе умственно отсталых распихали по ракетным шахтам, где усатый отставной подполковник учит их “на первый-второй рассчитайсь!”. А свежую красивую блондинку – сразу видно, хорошие дети, хороший муж, хороший секс – Женя изобразила, можно сказать, высокохудожественно, даже ноги спустила с кровати:
– Мы устанавливаем спирали в обязательном порядке. Они за ниточку вытаскивают, а мы снова ставим. Забеременела – аборт. Но одна ухитрилась скрыть. Но мы ребенка изъяли . И в дом малютки! И вдруг я вижу у нее на голове – на маленькой такой змеиной головке – эсэсовскую фуражку!
– Сдаюсь, – я поднял вверх бессильные руки. – Буду защищать слабоумных. Тем более что сильно умные все равно обречены.
На хепенинг – или это был перформанс? – я опоздал: дух бессмертного шедевра Хочусики был отпущен на свободу без меня, а площадь в свете мечущихся прожекторов напоминала океанское дно, где беспорядочные вихри колыхали туда-сюда воздевшие к небу щупальца взбесившихся осьминогов. Их стиснутое скопище расстреливали из пушек с глушителем с эшафота, по которому кидалась из стороны в сторону с черным фаллосом у раззявленного рта безобразная толстуха, искусно подчеркивавшая все самое уродливое, чем наделил ее Господь. Я поднял глаза к черному небу и увидел, как по низким тучам рыскают прожекторные пятна, будто бы выискивая вражеский бомбардировщик. В войну у немецких пушек не поднялись стволы на сказочный город, и с тех пор он уверовал, что воздушная тревога ему больше не страшна.
Святые и герои на фасаде ратуши то вспыхивали, то меркли, единственные здесь человеческие лица, – и вдруг я с ужасом увидел, что они начинают осыпаться – сначала медленно, а потом все быстрее и быстрее,– и тут небеса расколол громовой удар. По осыпающемуся фасаду пробежал черный зигзаг, а еще через мгновение на месте сказочного здания зияла чернота, в сравнении с которой выбитый зуб гляделся изящнейшим украшением. Толпа взбесившихся осьминогов, одержимых злым духом Хочусики, разразилась восторженными воплями, заглушившими буханье пушек, из которых ее расстреливали.
И вот я бреду обочиной какой-то бесконечной евроулицы и, синий чад вдыхая, вспоминаю о том бродяге, что, как я, быть может, по улицам
Антверпена бродил… Слишком давно брожу я по свету, тщетно славя все доброе и прекрасное, а при виде глупости проливая напоенные желчью слезы, ибо именно дураки наследуют землю. Я был не в силах даже как следует вглядеться, какие же картины светили мне в этом музее: обдаст тебя маленьким праздником, и довольно. Если пришла пора хоронить все, что тебе дорого, не отравляй жизнь хотя бы сам…