Текст книги "Монограмма"
Автор книги: Александр Иванченко
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 23 страниц)
Этот род медитации дает только упачара-самадхи (предварительную концентрацию), однако на ее основе можно успешно развить Каягатасати (концентрацию на теле), а затем випассану (интуицию, инсайт, мудрость).
Тот, кто посвящает себя этой медитации, преодолевает жадность к пище, его вкус легко утоляется и насыщается. Такой йогин поглощает пищу без суеты и вожделения и только с целью избежать смерти и страдания. Он съедает свою пищу с бесстрастным отвращением, принимая ее как необходимость и неизбежность, как если бы умирающая от голода мать поедала плоть своего мертвого ребенка. Он господствует над своим чувством вкуса и объектом вкуса и, владея ими, легко подчиняет другие чувства. Он обуздывает всякое стремление плоти и непосредственно познает преходящую природу феноменального существования. Обуздав чувственные желания, он обретает господство над рупа-скандхой (агрегатом материи) и начинает овладевать разумом. Он достигает счастливой судьбы и идет в лучшие миры, даже если не продвигается дальше (то есть не достигает Нирваны).
№ 1–4. В детдоме было тоже голодно и холодно: сонные, вялые, с пухлыми от недоедания ногами, воспитанники как тени двигались по нетопленым комнатам, завернувшись в серые детдомовские одеяла, или толпились у кухни, от которой их отгоняла сторожиха Феня. Сторожиха громко кричала на них, но что-нибудь им всегда крадче давала, утаив от сытых гладких поваров. В столовой висел огромный портрет вождя, под ним стоял стол со скатертью, на котором перед обедом Феня резала под наблюдением директора хлеб. Директор детдома Рожков был с поварами заодно и питался не в столовой, а на кухне. Воспитанники подходили по очереди и получали пайку, трепеща директора. Выждав, когда Рожков, одноглазый злой старик, завязанный по-пиратски черной повязкой через ухо, отвернется, Феня закидывала несколько кусков за дремавшего на стене вождя, а потом подкармливала ими самых наголодавших.
– Спаситель ты наш! – широко крестилась на портрет Феня. – Дай Бог тебе всякого здоровья! – И любовно обмахивала с рамы пыль.
Но умирали все-таки воспитанники часто, еды не хватало, утром Феня, запрягши детдомовских лошадей, ходила по палатам и забирала с кроватей мертвых. Новых не убирали сутки-двое, чтоб еще получать на них паек. Так и ночевали с покойниками, сначала боялись, потом привыкли. Наутро старых убирали, а свежих опять не трогали. Рожков закрывал на это свой единственный глаз, но скоро кто-то донес на мертвых городскому начальству, и следить за этим стали строже.
Наступила зима. Детдомовские, сбежав с занятий, бродили с утра до вечера по городу и возвращались только на ночь. Принюхивались к столовским запахам, рылись по помойкам, выискивая палками кости и очистки. Их вылавливали и, голодных, усаживали в классы. Географ Хорев приказывал им надеть противогазы, и они в них хорошо засыпали, дремали. Никакая наука, даже в противогазе, на ум голодным не шла, зато они согревались и впадали в забытье. Юркий, как пружина, Хорев, взбешенный тем, что его не слушают, лупил воспитанников указкой по ушам и зажимал им противогазные шланги, будил. Но скоро сон и мечты о хлебе опять смаривали их. Многие не выдерживали, убегали из детдома, и их никто не искал. Рожков списывал их по разряду мертвых.
В декабре убежала из детдома и Марина. И голодно, но больше Рожков одноглазый приставал, все заманивал в свою душную каморку, обещал сделать воспитательницей или устроить на кухню. Сначала она жила на вокзале, под широкой скамейкой, за сложенной до самого потолка голландкой. Помогала сторожихе, за что та ее не гнала и иногда подкармливала от своих небогатых харчей. Днем пилила со сторожихой дрова, убирала снег, выгребала из печей золу, подносила, если давали, вещи пассажирам за небольшую подачку, а вечером, когда набивалось перед вечерним поездом народу, отлеживалась под своей скамейкой, угадывая по топтавшимся на заплеванном полу пимам-галошам, кто щедрый, а кто нет. Перед посадкой вылезала, хваталась за тюки и кошелки, пытаясь помочь, но оборванной чумазой девчонке редко кто доверял, гнали. Начальник станции, пухлый белоглазый хомячок с ложившимися на воротник щеками, уже не раз грозился отправить ее в детдом, если она не уйдет сама. И однажды, когда Марина убирала снег, схватил ее за руку и отвел вместе с лопатой в свой холодный кабинет, запер и пошел за милицейским, чтоб тот отвез ее в город.
Марина, разбив окно, убежала, прихватив со стола булку закоченевшего в холоде хлеба, и сама не заметила, как его, добираясь до города, пополам со слезами проглотила. Очень было жаль этого съеденного впопыхах хлеба, все ворочала потом удивленным языком во рту, пытаясь припомнить вкус съеденного, да так и не смогла, запамятовала. Дала себе слово больше никогда с едой не спешить, но так во всю жизнь и не смогла сдержать его, все нехватка да некогда, всегда словно бы кто за спиной стоял и гнал. Всегда жалела, что скоро глотала, не так жевала, все мечталось ей, что не выжала еще из куска последней сытости, последнего, самого главного, вкуса.
В детдом все же не пошла, а спасалась несколько дней по чердакам, за сценой городского клуба, в куче старых опил на лесопилке. Иззябши и наголодавши, опять побрела в город, а ноги сами несли ее в детдом, к Рожкову, припоминалась его тесная, забитая едой и тряпьем камора…
Но до детдома она не дошла. В старой части города стояло наособицу десятка полтора крепких, зажиточных домов, двухэтажных, с кирпичным нижним полуэтажом, с толстыми листвяными воротами. Дома все бывшие купеческие, золотоискательские, старательские. Иногда в этих домах подавали, чаще гнали. Жили в них теперь в основном горнодобытчики, начальство. К одному такому дому и подбрела тогда Марина и села, обессиленная, в сугроб. На морозе, под солнцем, сладко натощак спится и ни о чем не думается…
Забеспокоилась за воротами собака, потом бешено залаяла и сорвалась с цепи. Бегала за воротами, бросаясь на забор. Вышел высокий молодой мужчина в мохнатой рыжей шубе и шапке, с сундучком в руке. Увидел ее, молча взял за руку и отвел домой. Он поручил ее старой красивой старухе Анисимовне, то ли родственнице, то ли просто работнице, и попросил чем-нибудь накормить. А сам ушел, пошутив с Анисимовной, прихватив свой кожаный сундучок.
Старуха проворчала что-то, но корку хлеба с луковицей ей сунула, подумала и принесла еще черствого рыбного пирога. И ушла чего-то гоношить по хозяйству, приглядывая за нищенкой из-за занавески.
Марина в тепле растаяла, отошла; она задремала, приснился ей молодой хозяин, достающий ей из сундучка какой-то хороший сытный подарок – какой, она не успела досмотреть.
– Иди уже, чего высиживаешь, – ткнула ее в бок старуха. – Боле ничего нету, сами недоедам.
– А работу какую не дадите? – тихо попросила Марина.
– А чего умешь? – сощурившись, спросила старуха.
– Все, – сказала, стесняясь, Марина, – мы из крестьян.
– Посмотрим, – отрезала старуха. – Всего и я не умею. – И дала ей для начала проредить для вышивки полотно – молодая хозяйка от безделья иногда баловалась вышивкой.
Марина с радостью взялась за работу. Хорошо-то как: тепло, чугунки на печи шают, иголка в руках, полотно на коленях – рай.
Приближалась вечерняя дойка. Старуха кивнула Марине на подойник, бросила в лицо цветастый передник. Напялила на себя толстый безрукавый бушлат и кивком позвала за собой.
– А воду? – тихо, потупив глаза, сказала Марина.
– Ишь ты! – хмыкнула старуха. – Знат! – И набрала из чугунка теплой, поплескать на коровье вымя, воды, сунула девчонке чистую фланельку.
Доить Марина с детства любила, мать приучила ее к деревенскому труду. Огладив корову ласково по бокам, приобняв буренку за шею, она присела на корточки, обмыла вымя и стала доить. Старуха, прищурившись, стояла рядом.
– Все? – спросила Анисимовна, когда Марина закончила.
– Все, – сказала Марина.
Старуха, кряхтя, полезла под корову, подсунув под себя чурбачок. Пожамкав вымя, ничего не выцедя, она опять сказала: «Ишь ты!» Это была постоянная ее присказка, высшая ее с ехидством похвала.
Пришли домой. Старая, процедив молоко, налила ей щедрую кружку, наложила миску тушенной в чугуне картошки, привалив сбоку трясучую баранью кость.
– За дитем ходить будешь, – сказала Анисимовна. – Мать-то в больнице, сучка, добегала. Да по дому работа, да за коровой. Да в огороде летом, да на базар.
Марина с радостью согласилась. За такую томленную в печи картошку, мозговитую кость да за крестьянское тепло она согласилась бы на все на свете. Особенно ее радовала корова Зойка, похожая на их отобранную корову Надю. И старуха ей тоже нравилась, и имя ее, строгое и крестьянское – Антонида Анисимовна. Было Марине в ту пору тринадцать лет, и хоть была она желтая и доходная, но быстро, как тесто на дрожжах, на хозяйских харчах взошла, выправилась. Через месяц молодая хозяйка выписалась из больницы, и жизнь пошла еще веселее, работы прибавилось. Оглядев Марину с головы до ног, прищурившись точь-в-точь как старуха, она сказала:
– Ничего деваха, с мужиком не спутаешь. Живи пока. Там посмотрим.
Полина, так звали молодую хозяйку, была племянницей старухи, с теткой не очень ладила. Норовистой работящей Анисимовне все в доме не нравилось, особенно сама молодайка, которая с утра сидела у зеркала, не обращая внимания на своего ползавшего в ногах ребятенка.
– С ленцой, с блудцой, – ворчала про нее старуха, но отчего-то молодой побаивалась, громко своей неприязни не высказывала.
Веселый, с мелкой русой кудрей, хозяин, горный инженер, все пропадал на работе и в домашние дела не вмешивался. Били новый ствол, приходил он запоздно и всегда навеселе, прошмыгивал в спальню, но стелился на диване, избегая молодой жены, и наутро она его громко отчитывала прямо в постели, не стесняясь посторонних. Зарабатывал он кучу денег и все отдавал Полине, был всегда чем-то перед ней виноват и ни на какие попреки не возражал. Только вздыхал, запустив руки в свои каракулевые кудри. Старуха говорила, что Полина увела его от своей сестры.
Утром, поднявшись до свету, Марина растопляла печь, ночью смотрела за маленьким, с вечера заводила тесто, вытаскивала на широких хозяйских вилах в огород навоз, задавала корове сена. Спать ни на полатях, ни на койке старуха не разрешала, а устилала Марину на полу, чтоб не проспать малого да чтоб не разленилась работница. Сама Полина вставала поздно и, брезгливо понянчив своего золотушного ребенка, то и дело поглядывая на часы, отдавала его на руки Марине, а сама надолго садилась к зеркалу, пудрясь, давя угри, выискивая седину, навивая на горячий гвоздь свои ленивые локоны. Маленький Коля матери не любил, а все ползал по полу у ног строчившей на машинке старухи, играя пустыми катушками, – Антонида Анисимовна много шила на хозяев.
Отстиравшись, Марина грузилась с бельем на санки и шла на речку. Вырубив топором затянувшуюся молоком прорубь, она долго полоскалась в студеной воде, боялась нечистой работы – старуха раз уже переполаскивала за ней полотенца и, увидев в воде мыльные пузыри, отходила ее мокрым по шее. Потом потащила на реку и показала, как надо.
Руки горели на морозе, потом, намертво спаявшись пальцами, немели, и она зажимала их между колен, немного отогревала, а затем, боясь не успеть до темноты, принималась за полосканье снова. Смеркалось зимой быстро, заканчивала часто при луне. Однажды упустила на дно новую скатерть, и старуха долго грызла ее, вычитая из ее скудной платы по копейке.
Наполоскав две огромные решетки белья, она тянула свои санки обратно. Бежала бегом, чтоб белье не схватилось морозом. И все вспоминала по дороге, даже в гору – у проруби впопыхах не вспоминалось – золотое малороссийское лето, вишни в цвету, атласный бег спелого в руках колоса. Вспоминала, как целый день в страду возила с Гришуней снопы, как их пугливая лошадка шарахалась от гремучей конопли, как спали все, обнявшись, слитые страдой, в поле, в пахучей новой соломе…
Так прожила до следующей весны. Вертеться только успевала: ребенок, корова, стирка, готовка, штопка, прибавилось еще на дальнюю шахту носить хозяину обед. Это ей нравилось, свобода, отдых: хозяин Емельян Львович был добр с ней, ласков, гладил по голове, и она сидела у него в конторе и млела у теплой печки с изразцами, пока тот обедал, гремя судками. Играла счетами, перебирала в стеклянном ящике минералы, писала на белой, обмакнув перо в тушь, бумаге. Дядя Емельян наливал чаю, гладил ее по руке, отламывал вместе с серебром шоколаду, а она, спохватившись, смущалась и бежала назад, чтоб не сердилась старуха. Часто судки приносил домой хозяин, весело подмигивая ей, а Полина подозрительно поглядывала на обоих.
В воскресенье они ходили со старухой в церковь, после службы Анисимовна давала ей немного денег и отправляла ее в ближний ларек купить себе чего-нибудь сладкого. Марина покупала килек и мятных закаменевших пряников, шла к детдому и, вызвав малышей, угощала их подарками. Те глотали рыбу прямо с головами, заедали сладким жестким пряником и жаловались ей, как матери, на детдомовскую жизнь. Она смотрела на них и вспоминала Гришуню, все мечтала поехать к брату и принести ему таких же вкусных пряников и мандаринов, какие она видела на елке у инженерских детей, но Гришуня был где-то далеко на Севере и на письма Емельяна Львовича не отвечал. Хозяин обещал узнать о нем, когда сам будет в Покровске. Он теперь часто и надолго уезжал и обязательно что-нибудь привозил ей из поездки: цветных леденцов, дешевые бусы, книжку. Раз привез ей из командировки отрез ситца и, пряча глаза, подарил, но просил не говорить жене. Полина про отрез все-таки узнала и, изрезав его ножницами, хотела согнать девчонку, но Емельян Львович ее все-таки в тот раз отстоял. Стал убеждать жену, что без такой «гарной дивчины» – его дед был харьковский купец, а отец и сейчас жил под Киевом – тетке ни за что по дому не управиться, да и Коля к новой работнице привык. Полина нехотя согласилась, оставила ее, но затаила недоброе. И тут как раз беда: корова была перед отелом, вот-вот должна была отелиться, и Марина каждую ночь ее неусыпно стерегла (днем сторожила старуха), да прокараулила, заспала. Очень уставала за день, задремала на охапке сена, – и затоптала, не пожалела Зойка теленка. Полина была, казалось, рада случаю, о теленке не вспоминала и спровадила Марину без лишнего шуму, выдав ей на расчет бумажку денег. Хозяин был в отъезде, заступиться было некому. Старуха повздыхала, но вмешиваться не стала, только все понимавший Коля цеплялся за Марину, не отпускал ее. Анисимовна отобрала его, одела помощницу и, перекрестив, сунула ей в пальто горсть монет.
– А брата ты не ищи, сердешная, – сказала Анисимовна, провожая ее – Емелько-то, когда был в Покровске, узнавал – помер. Ну, прощай, храни Христос от лиха. Сирота. – И задвинула на деревянный засов ворота.
Топтавшийся у ворот Шайтан на прощание взвыл, закусив морозную цепь, от которой его теперь уже никто не отвяжет.
Из записей Лиды. Если бы мы могли представить себе день Страшного суда и тех многочисленных – бесчисленных – людей в преддверии судилища (и себя среди них), то разве увидели бы мы там, пусть только в воображении, хотя бы одно счастливое, самодовольное, высокомерное лицо, хотя бы одну несмятенную, торжествующую улыбку? Нет, невозможно представить. Ибо нет невиноватых, нет безгрешных. Нет, всеобщее смятение, вопль, сомнение, общий страх и общее отчаяние – и одна, быть может, общая, вина. Но все – вместе, все заодно, ибо как еще человечество может объединиться, если не через общую вину? И в этом глубокий смысл, знамение: еще перед самой дверью неотвратимости нам дано соединиться и покаяться, повиниться и спастись. И полюбить, всех, безраздельно, через единую вину. И быть виноватыми через эту любовь. И спасутся, быть может, все.
МЕДИТАЦИЯ ЛИДЫ: АНАПАНАСАТИ. В системе буддийской медитации Анапанасати – концентрация на дыхании – занимает особо важное место, она – альфа и омега ментальной тренировки ученика. Будда рекомендовал ее не только как совершенный метод для достижения Нирваны, но и как убежище от страстей, шума и суеты жизни, остров уединения. Он называл ее «Прибежищем Благородных» (Ария-Вихара), «Божественной Обителью» (Брахма-Вихара), «Обителью Татхагаты» (Татхагата-Вихара) и т. п. В одной из сутр Палийского канона говорится, что Будда еще в раннем детстве достиг состояния Первой дхьяны посредством Анапанасати. В дальнейшем он использовал эту медитацию для достижения Просветления (Бодхи) под деревом Бодхи. Эта уникальная медитация охватывает оба метода – как метод концентрации (самадхи), так и метод мудрости и инсайта (випассана).
Анапанасати – это не пранаяма хатха-йоги, в которой дыхание искусственно регулируется, удлиняется, учащается или задерживается. Метод Анапанасати – это простое созерцание входящего и исходящего дыхания без всякого вмешательства в дыхательный процесс со стороны медитирующего. Внимание лишь четко фиксирует глубину дыхания, характер его протекания, пути прохождения и состояние разума во время созерцания. Всякий сознательный контроль дыхания в этой медитации полностью исключается.
Пастух, дабы приручить норовистого теленка, уводит его с пастбища подальше от матери и привязывает к крепкому столбу. Вначале животное неистовствует и упрямится, пытается освободиться от привязи, однако не может сделать этого и наконец, после бесплодных попыток, покорно ложится возле столба. Так же и тот, кто желает воспитать свой разум, должен сначала удалить его с пастбища чувств, отделить его от чувственных объектов, где он привык скитаться по своей воле, и заключить его в уединение и безмолвие дыхания. Привязав его в одиночестве веревкой внимательности (сати) к столбу вдоха и выдоха (анапана), ученик должен тренировать разум до тех пор, пока он не станет пригодным для концентрации.
В этой медитации ученик дышит спокойно и естественно и полностью сознает свои дыхания. Он лишь замечает, являются ли его вдохи и выдохи длинными или короткими, медленными или быстрыми. Не должно быть никакого насильственного сдерживания, подавления или остановки дыхания, никакого искусственного изменения его ритма. Единственная задача медитирующего – спокойно наблюдать процесс дыхания, ни на миг не выпадая из этого наблюдения, не допуская никакого перерыва в созерцании. Предварительным объектом концентрации, или точкой, где медитирующий фиксирует свое внимание, являются ноздри (дыхание осуществляется только через нос), которых воздух касается при вдохе и выдохе. Постепенно дыхание утончается и наконец совсем по видимости прекращается, медитирующий едва различает его у своих ноздрей, а посторонний бы вообще не заметил его. Ученик не должен оставлять этой точки наблюдения, потому что здесь он может легко контролировать вдох и выдох. Нельзя позволять разуму следовать за дыханием, лишь место соприкосновения воздуха с ноздрями является здесь «объектом» концентрации. Ученик лишь отмечает контакт дыхания с «вратами дыхания» (то есть ноздрями), он не концентрируется на середине и конце дыхательного процесса, а лишь автоматически сознает их. Это автоматическое сознание всего хода или амплитуды дыхания, даже если йогин концентрируется только на «вратах дыхания», является плодом совершенства в начальных стадиях данной медитации.
Анапанасати может с успехом практиковаться в сочетании с другими типами медитации и никакой специальной подготовки не требует. Лишь абсолютная нравственная чистота (шила-висуддхи) и соблюдение обетов сердца требуются от ученика. Иначе даже самая мысль об Анапанасати будет недоступной.
Ученик садится в падмасану (позу лотоса) или, если это трудно, просто скрестив ноги. Глаза закрыты, правая рука на левой, позвоночник прямой. Его дыхания свободны и естественны, разум спокоен.
Только внимательный, он вдыхает, только внимательный, он выдыхает.
I. 1. Делая глубокий вдох, он сознает: «Делаю глубокий вдох». Делая глубокий выдох, он сознает: «Делаю глубокий выдох».
2. Делая неглубокий вдох, он сознает: «Делаю неглубокий вдох». Делая неглубокий выдох, он сознает: «Делаю неглубокий выдох».
3. «Сознавая все тело (объем) дыхания, я буду вдыхать». Так он тренирует себя. «Сознавая все тело дыхания, я буду выдыхать». Так он тренирует себя.
4. «Успокаивая телесную функцию (дыхания), я буду вдыхать». Так он тренирует себя. «Успокаивая телесную функцию, я буду выдыхать». Так он тренирует себя.
II. 5. «Сознавая радость, я буду вдыхать». Так он тренирует себя. «Сознавая радость, я буду выдыхать». Так он тренирует себя.
6. «Сознавая блаженство, я буду вдыхать». Так он тренирует себя. «Сознавая блаженство, я буду выдыхать». Так он тренирует себя.
7. «Сознавая ментальные функции (читта-санскара), я буду вдыхать». Так он тренирует себя. «Сознавая ментальные функции, я буду выдыхать». Так он тренирует себя.
8. «Успокаивая ментальные функции, я буду вдыхать». Так он тренирует себя. «Успокаивая ментальные функции, я буду выдыхать». Так он тренирует себя.
III. 9. «Сознавая разум (состояние разума), я буду вдыхать». Так он тренирует себя. «Сознавая разум, я буду выдыхать». Так он тренирует себя.
10. «Радуя разум (насыщая разум радостью), я буду вдыхать». Так он тренирует себя. «Радуя разум, я буду выдыхать». Так он тренирует себя.
11. «Концентрируя разум, я буду вдыхать». Так он тренирует себя. «Концентрируя разум, я буду выдыхать». Так он тренирует себя.
12. «Освобождая разум, я буду вдыхать». Так он тренирует себя. «Освобождая разум, я буду выдыхать». Так он тренирует себя.
IV. 13. «Созерцая непостоянство (скандх), я буду вдыхать». Так он тренирует себя. «Созерцая непостоянство, я буду выдыхать». Так он тренирует себя.
14. «Созерцая непривязанность (свободу от желаний), я буду вдыхать». Так он тренирует себя. «Созерцая непривязанность, я буду выдыхать». Так он тренирует себя.
15. «Созерцая исчезновение асав (ментальных загрязнений), я буду вдыхать». Так он тренирует себя. «Созерцая исчезновение асав, я буду выдыхать». Так он тренирует себя.
16. «Созерцая полное отречение (от всего обусловленного), я буду вдыхать». Так он тренирует себя. «Созерцая полное отречение, я буду выдыхать». Так он тренирует себя.
Такое деление Анапанасати на 16 стадий встречается в одной из сутр (сутт) Самьютта-Никайи (разделе Палийского канона), где приводятся также превосходные качества этой медитации. В комментаторской литературе эти 16 стадий Анапанасати разделены на четыре части, или группы, каждая из которых содержит четыре упражнения.
Часть первая (1–4), включающая первые четыре упражнения, – предварительные ступени Анапанасати, которые служат развитию как самадхи (концентрации), так и випассаны (мудрости) и пригодны для начинающих. Части вторая и третья (5–8, 9—12) служат дальнейшему развитию самадхи и випассаны и предписываются для более продвинутых учеников. Но последняя, четвертая, часть (13–16) есть чистый метод випассаны (инсайта, мудрости) и предписывается высшим ученикам.
Стадии 1–4 Анапанасати имеют дело с созерцанием тела (каянупассана), 5–8 – с созерцанием ощущений (веданупассана), 9–12 – с созерцанием разума (читтанупассана), 13–16 – с созерцанием ментальных объектов (дхамманупассана).
Теперь понятно, что Анапанасати – наиболее трудный и утонченный объект медитации и пригоден лишь для тех, чей интеллект достиг необходимого развития и чья жизнь чиста. Анапанасати требует полной внимательности и острой проницательности разума, без которых, впрочем, и всякая другая медитация будет бесполезной. Йогин, достигший совершенства во всех 16 стадиях Анапанасати, может по желанию перейти в состояние Ниродха Самапати (состояние полной остановки сознания), в котором он уже при жизни испытывает бесконечное счастье Ниббаны (Нирваны) – состояние абсолютной свободы, Безграничное, Бессмертное, Необусловленное.
Анапанасати, говорят, любимая медитация Будд, поскольку она приносит ментальную чистоту, безмятежность и счастье, которые рассматриваются не только как психологические предпосылки интуиции и мудрости, но и вообще как фундамент здорового интеллекта. В отличие от других медитаций, таких, например, как Асубха-Бхавана (медитация на нечистом и отвратительном) или Каягатасати (созерцание тела), вызывающих содрогание и отвращение, практика Анапанасати успокоительна и возвышенна. Она – незаменимое средство для достижения покоя тела и разума, практикующий Анапанасати будет постоянно чувствовать себя освеженным, чистым и счастливым. Его разум никогда не пресытится этой медитацией, благодаря состоянию духовной глубины и мира, которое она дает. Острота и проницательность разума быстро растут с успешной практикой Анапанасати, и шила (нравственность) ученика становится совершенной. Ибо эта медитация хорошо предохраняет ученика от неконтролируемых мыслей, необдуманных слов и поступков и сохраняет равновесие разума. Она сразу подавляет всякое неморальное побуждение разума, всякую подсознательную склонность, овладевшую сознанием. Чистота и безупречность духа – ее результат.
Дыхание всегда с нами. Медитация на других объектах часто требует особой тишины и уединения, тогда как Анапанасати, благодаря высокой степени погружения, сама создает тишину и уединение внутри нас. Мы можем практиковать ее, занимаясь обычными делами, даже в средоточии суеты и смятения, не будучи замеченными никем. Как броня, защищает она йогина от проникновения всяких злых и беспокойных мыслей, от чужой ненависти, борьбы, смуты. Простым наблюдением над своим дыханием йогин может отъединиться от всякого нежелательного впечатления и замкнуть врата чувств. Покой и чистота его разума умиротворяют окружающих.
Дыхание стоит на пороге сознательных и бессознательных, волевых и неволевых телесных отправлений. Оно как бы знаменует собой начало и конец бессознательного. Поэтому дыхание дает благоприятную возможность расширить границы сознательного контроля над организмом и проникнуть за порог бессознательного. Внимательность к дыханию (Анапанасати) содействует интуитивному пониманию всех функций тела, осознанию всех его отправлений – как психических, так и физиологических. В этой медитации йогин начинает вдруг ясно видеть свое кровообращение и многочисленные внутренние органы – столь же отчетливо, как если бы он видел их через стекло.
В Анапанасати дыхание утончается почти до полного прекращения. В этом видимом исчезновении дыхания йогин постигает непостоянство и изменчивость тела и через него – непостоянство и изменчивость (аничча) как мировой принцип, одну из трех характеристик бытия в буддизме. В тяжелом, прерывистом, затрудненном дыхании, в расстройстве дыхательных органов и путей мы сознаем страдание (дуккха) тела и через него – страдание как мировой принцип, другую характеристику бытия. В дыхании как манифестации элемента воздуха (ваюдхату) мы сознаем тело движимым (одушевленным) безличными процессами, то есть сознаем отсутствие какой-либо вечной сущности в теле (анимы, души) – и через это отсутствие «души» в теле мы познаем отсутствие «я», «души», «эго» в чем-либо, то есть безличность (анатта) всех феноменальных процессов как мировой принцип – третью характеристику бытия буддизма. Зависимость дыхания от тела и, с другой стороны, зависимость тела от дыхания обнаруживает обусловленную природу тела и через эту взаимообусловленность – обусловленную природу всего сущего. Ясное понимание взаимообусловленной природы всего феноменального воспитывает чувство непривязанности в ученике и дает ощущение тотальной свободы. «Бхикшу, практикуя Анапанасати-самадхи, я достиг чистоты тела и свободы от асав (загрязняющих страстей)», – говорил Будда своим ученикам (Самьютта-Никая, V).
Развивший Анапанасати до высшего уровня знает час своей смерти и может по желанию прекратить свое существование в любой момент.
№ 104. Придя на работу, Лида сразу начинает скучать по Насте. Все ей кажется, что она чего-то ей недодала – добрых слов, внимания, ласки. Вспомнит ее теплую пижамку на кроватке, золотистый волосок на подушке, молчаливое нежелание дочки идти в сад, но понимающее, без капризов. Ее милый уголок возле окна, детский столик с рассаженными вокруг него «детьми» – как она называет своих кукол. Ни за что не сядет за стол без них, своих детей. Степе – красный угол. Обязательно нальет им супу, киселя, отломит кусочек печенья. Прежде покормит их, потом уже сама. Материнский инстинкт – удивительный. Перед сном укладывает их спать, укрывает, обнимает, целует, никак не может расстаться со своими игрушками на ночь. Рассказывает им сказку, но никогда ту, что ей рассказывала мама, а придумывает сама. Не хочет повторяться даже в инстинктах. Когда заболеет, и игрушки болеют вместе с нею; слезясь глазками, Настя просит поставить и им градусник, горчичник, дать чаю с малиной. Даже детского врача, когда тот придет к ней, просит прослушать ее кукол. Участковый врач Таня улыбается и серьезно прослушивает Степу, Свету, Раю. Прописывает им лекарство и строгий постельный режим. Врачу Настя беспрекословно подчиняется и не вылезает из кроватки, прося ухаживать за ее «детьми» маму. Не хочет, чтобы ее дети видели ее непослушной.
Лида удивляется, откуда это в ней. Или научила бабушка, или в крови. Сама она вечно торопится, ничего не успевает, и ребенок часто не ухожен. То колготки нештопаны, то разноцветные, спутанные в садике варежки, то несвежий платочек в кармане платьица. Лиде на минуту становится перед Настей стыдно, и она дает себе честное родительское слово смотреть за дочкой лучше. Настя за своими детьми смотрит лучше.
№ 1–4. Побрела было Марина опять в детдом, да опять до него не дошла, а дошла до городского ресторана и попросила там себе какой-нибудь работы. Все ее тянуло на хлебные и теплые места, даром что нелегкие.
Взяли ее младшей судомойкой на кухню. Целыми днями – в пару, в чаду, в грохоте кастрюль, по плечи в горчичном кипятке, катаясь в деревянных сандалиях по жирному полу. Руки пухли от работы, на груди и животе под резиновым передником выступила потница, закладывало от пара и грохота уши. Глаза нестерпимо резало от горчицы, из-под век бежало ручьем, и она не переставая лила эти горчичные праздные слезы в воду, не мешая их с настоящими горькими. Все жалела их да копила про красный день, да так и не собралась за всю жизнь, не выплакала. Теперь и вовсе забыла.
Уставала так, что уж и есть было неохота. Накладывали, правда, всего много, богато – а у нее глаза закрываются и руки трясутся, сообразить не могут, чего брать, чего оставить. Так, бывало, и заснет над едва початым борщом, с ложкой в тарелке, с кашей во рту, пока старший судомой, однорукий чечен Гога, не растолкает ее и не пошлет за сушильные шкафы вздремнуть.