Текст книги "Монограмма"
Автор книги: Александр Иванченко
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 23 страниц)
В комнате кроме фиксатого были еще трое, все какие-то сонные, сальные, злые. Парни сидели за столом, отхлебывали по очереди коньяк из бутылки и лениво перебрасывались в карты. Кажется, они играли в преферанс. Юля сидела с ними и насмешливо поглядывала на Лиду.
– Какие сутки не спите, мальчики? – спросила она у них, тоже отхлебнув из бутылки.
– Да, какие… Третьи, наверное… Или четвертые, Кот? – спросил один из парней у того, что действительно был похож на кота: глазки щелками и толст, как сдоба.
– Ну, четвертые, – подтвердил Кот. – Соснуть бы. – Он зевнул.
– Выспишься вон на ней, играй пока, – кивнул на Лиду третий, сидевший в трусах и мексиканской шляпе.
Парни громко загоготали. Фиксатый подошел к Лиде и потянул ее за пуговицу:
– Да, играй, Кот, а я пока ее приготовлю. Пойдем, а?
Парни опять заржали.
– Эй, Серега, оставь ее, она не по этому делу, – вступилась за нее Юля. – Я тебе потом что-нибудь другое подберу. Долг отдавать думаешь? Я за ним.
Они пошли с фиксатым за занавеску и о чем-то долго шептались там.
– Федя – вдруг громко и с обидой сказала Юля. – А ты знаешь, Федя, сколько это стоит? Калькулятор-то включи.
– Да я в курсе вообще-то, что сахар сладкий, – сказал, осклабившись, фиксатый, выходя из-за занавески. – Мы свои долги помним. Ладно, на, держи, – бросил он Юле пачку денег в полиэтиленовом мешке.
– Заметь, Федя, ты не одолжение мне делаешь, а долг отдаешь, – резко сказала Юля. – Прижимист, Серый.
– Ладно, получила и гуляй, – лениво отбрехнулся Серега.
Игравшие сонно забавлялись: «мексиканец» лил заснувшему Коту за шиворот пиво, а другой подносил ему под нос зажженную сигарету. Дремавший за столом Кот что-то бормотал и шарил во сне рукой, ища бутылку. Юля накинула пальто. Фиксатый проводил ее.
– Ладно, Юля, не злись, – сказал фиксатый. – Когда в следующий раз?
– Договоримся, – бросила Юля. – Колеса пока едут, когда-то будут. Обдумай пока свое поведение.
Они вышли.
– Да, девуля, если бы не я, не миновать бы тебе группового романа. Я этих мальчиков знаю, – усмехнулась Юля, толкнув Лиду плечом. Она была явно чем-то довольна.
– Зачем ты вообще меня сюда привела? – рассердилась Лида. – Не думала, что ты такая, что у тебя друзья такие.
– Глупенькая, кисуля! – засмеялась Юля. – Думаешь, я – с ними? Если хочешь знать, я мужиков вообще не перевариваю, достали, я девушек люблю, они нежнее. Деньги вот забрала, долг.
Она показала пачку и сказала:
– Хочешь?
Лида покачала головой.
– Смотри, я два раза не предлагаю, – обиделась Юля и спрятала деньги.
– А за что это? – спросила Лида, помолчав.
– Не бойся, не ворованные, – отрезала Юля, – а больше знать тебе, девушка, не следует. Гонорар за переводы, – хохотнула она. – С польского.
Юля проводила ее до автовокзала и посадила в автобус на Мукачево.
– Приезжай, если что, – втолкнула она Лиду в дверь и сунула в ее сумку какой-то сверток.
– А что это? – крикнула Лида уже из автобуса.
– Пирожки, если проголодаешься, – махнула рукой Юля и ушла. – Мама настряпала.
Когда автобус тронулся, Лида развернула сверток. Там оказалась банковская пачка пятирублевок и еще, россыпью. Лида испугалась этих огромных денег и решила отвезти их обязательно назад. Она спрятала сверток на дно сумки и стала смотреть в окно. Автобус несся по черному асфальту, и по лобовому стеклу струились потоки воды. Снег таял на деревьях.
Вышло солнце, и сквозь него празднично, огромными новогодними хлопьями, падал снег. Пассажиры закрывались от этого незимнего солнца газетами и дремали. Лида сидела рядом со старым, в вязаной шапочке, венгром, неудобно державшим на коленях корзину с яблоками. Старик все время внимательно глядел на нее и, видно, хотел о чем-то спросить, но не решался. Лида заговорила с ним, и он рассказал ей о своей внучке, которая очень похожа на нее, живет в Ужгороде, работает на «Бытхиме», сейчас лежит на сохранении в роддоме, возил вот ей яблок, но почему-то не приняли. Не бросать же. Сам он из Мукачева, зовут дядей Иштваном. Они помолчали. Потом Лида спросила его про Степу, Пишту, фамилии его она не знает, а знает только, что отец работает на лыжной базе мастером, а мать – директором городского ресторана. Учится во Львове.
Старик радостно закивал головой и сказал, что знает: и где этот ресторан, и кто ей нужен. Лида облегченно вздохнула. Ехали около трех часов, она молчала, а старик, поправляя съезжавшую корзину с яблоками, все кивал и приговаривал: знаем, знаем Иштвана. Как не знать.
Когда приехали, старый венгр повел ее в ресторан и попросил обождать в баре. Лида взяла лимонада и села за столик. В ресторане стояла и тихо кружила, позванивая мишурой, елка, обильно усыпанная ватным снегом, но за окнами снега не было, растаял. Скоро венгр вернулся, за ним шла красивая, полногубая, в белом халате и с крашеным шиньоном, женщина, очень похожая на Степу. Они остановились и громко заговорили по-венгерски, часто упоминая имя Пишты и поглядывая на Лиду. Лида сидела за столиком в пальто и тянула через соломинку ледяной лимонад.
– Что, он вам что-то должен, Иштван? – шепнула Лиде официантка, стирая со стола.
– Очень много, – сказала Лида. – У него столько нет.
Официантка сочувственно вздохнула, а потом сказала:
– Вообще-то они люди богатые.
– А вы знаете его? – спросила Лида.
– Ну да, как не знать. Он часто бывает здесь с девчонками, а мама платит за него. У них есть чем, – усмехнулась официантка и ушла.
Лиде показалось, что она имеет какое-то отношение к Пиште.
Мать Иштвана предложила Лиде выйти на улицу. Они стояли на крыльце под капелью – эта женщина с яркими накрашенными губами, с прилипшей бумажкой от сигареты в углу рта, в норковой шапке, с тяжелыми перстнями, впившимися в пухлые пальцы, и Лида в своем бедненьком пальтишке с чахлым песцовым воротником, на который падал дождь. Засунув руки глубоко в карманы белого халата, мучительно коверкая русские слова, женщина стояла и говорила, глядя мимо, что Пишта в армии, недавно проводили, что адреса его она пока не знает, но пришлет его, если это так необходимо, позже, когда он напишет, но будет лучше, если она не будет ему писать, потому что у него жена и двухлетняя дочь, Злата, которую он очень любит. Такая хорошенькая девчонка, сейчас воспитывается у другой бабушки, матери Оли, Оля сдает сессию во Львове. А сейчас, извините, у меня работа. В праздники большой наплыв посетителей, банкеты, свадьбы. До свидания. Женщина сунула ей в руку крохотную шоколадку и ушла.
Лида спустилась с крыльца, ничего не видя, не слыша, и побрела, не разбирая дороги, по лужам. Быстрые, как эта январская капель, слезы бежали из ее глаз.
Ее догнал знакомый старик-венгр и предложил остановиться у него. Живет он один, со старым отцом, и будет рад чем-нибудь помочь ей. Лида покачала головой. Нет, ей нужно ехать. Ее ждут.
Венгр, однако, не ушел. Они долго ходили по городу вместе, и этот сердечный старик показывал ей, сквозь ее слезы и капель, часовню, древний, четырнадцатого века, замок, улочки, учил ее венгерским словам, угощал у киосков. Дошли до автовокзала. Старик советовал ей ехать на Ужгород, затем поездом до Львова, а затем уже дальше самолетом. Так удобнее. Она ничего не слышала и со всем соглашалась. Он посадил ее в автобус и сунул ей под ноги свою корзину, полную вкусных шафрановых яблок, старик все никак не мог расстаться с ней. Чтобы не обидеть старика, Лида взяла корзину, сил сопротивляться его настойчивости уже не было. Он проводил ее печальным взглядом.
Приехала в Ужгород поздно и, вспомнив о деньгах, решила взять такси и ехать к Юле, отдать пачку. Да и увидеть эту желтоволосую девчонку еще раз хотелось, она была добра к ней. Как садилась в машину и ехала, не помнит, очнулась уже у самого дома Юли, с яблочной корзиной у ног, с растаявшей шоколадной конфетой в руке. Длинно позвонила в звонок на калитке. И чего-то вдруг испугалась.
Юля очень обрадовалась ей. Сказала, что она очень кстати, дома никого – старики уехали на выходные к родственникам, и она празднует одна. Просила Лиду не киснуть, сейчас они с ней отгрохают настоящее Рождество, поскольку от этого мужичья одно спасение – веселье и хороший стол и музыка. Но сначала они должны принять душ. В комнате было жарко.
Ванной у Юли не было, и они по очереди, стоя в красивом, расписанном голубыми розами китайском тазу, обливали друг друга из такого же кувшина, терли друг друга губкой, и Юля, восхищаясь Лидиным телом, красивыми родинками под грудью, целовала каждую, прося уступить ей хоть одну. Лида стеснялась, но потом повеселела, и они стали брызгаться розовой шампуневой пеной, водой. Хозяйка сбегала в комнату и принесла мандаринов и монпансье, они хрустели леденцами под струями воды и хохотали. Потом Юля протянула ей свою прозрачную ночную рубашку, сама накинула на себя пушистый длинноволосый плед, и они ненадолго присели перед телевизором, суша волосы. Затем пошли в большой дом во дворе, в котором, как сказала Юля, и будет их праздник. Когда они шли по темному двору, Юля вдруг остановилась и пристально посмотрела на Лиду (глаза блестели) и попросила поцеловать ее. Лида смутилась и нехотя подставила щеку. Юля как бы невзначай тронула ее за грудь.
Они вошли в дом. Он оказался неожиданно богатым изнутри, весь в зеркалах, глубоких мягких коврах, с мягким глуховатым светом из-за портьер. Пылал электрический камин. Юля включила магнитофон, и по комнате поплыла пряная восточная музыка. Посредине комнаты стояла роскошная, красного дерева, антикварная кровать.
– Чье это все? – удивленно оглядываясь, спросила Лида.
– Наше, девушка, наше, – загадочно улыбалась Юля. – Стараемся для дорогих гостей.
Они немного потанцевали в полусвете, потом Юля принесла и бросила на кровать большой альбом Модильяни.
– На вот, посмотри пока, Лида, а я сварю кофе, – сказала она и пошла на кухню.
– Юля, разве ты любишь искусство? – удивилась Лида.
Юля рассмеялась и сказала:
– А что, разве это запрещено?
– Да нет, но как-то неожиданно…
Они опять долго танцевали, Юля приносила кофе и сладкое, и они, отхлебнув из чашек и захватив пирожное, кружились в танце, близко прижимаясь друг к другу. Потом Юля погасила свет и включила торшер.
Они сели прямо на ковер и раскурили какую-то дорогую, шоколадную, с золотым мундштуком, папиросу, голова Лиды поплыла, и Юля снова, как бы невзначай, наклонилась над глубоким вырезом ее рубашки и поцеловала ее в грудь. Иштван выплыл из тумана и исчез, погрозив ей пальцем. Приятный, влажный, как розовая губка, туман застлал глаза Лиде. Юля вскочила, схватила ее за руку и, подбежав к шкафу, принялась выбрасывать на ковер свои наряды. Свалив все в кучу, она просила примерить Лиду то то, то это: то дымчатые французские колготы, то прозрачный, клубящийся, как шампунь, пеньюар, то яркое бикини, то текучее крепдешиновое платье, то шелковое японское, с широкими рукавами, кимоно.
Они сделали еще несколько глубоких затяжек и легли в постель. Степа больше не приходил. Юля достала из тумбочки альбом с фотографиями, положила его на подушку и, шепнув Лиде на ухо: «Я сейчас», ушла. Едва раскрыв альбом, Лида бессильно уронила его на пол, успев увидеть на раскрывшейся странице школьницу Юлю в белом фартуке с комсомольским значком на груди. Поднять альбом у нее уже не было сил, она закрыла глаза и провалилась в мягкую, устланную розовыми облаками тьму.
Когда Лида проснулась, был уже день. Яркое солнце проникало сквозь глухие красные шторы, добираясь лучом до ковра. Лида захотела встать, но не могла оторвать головы от подушки. Все тело ныло, голова плыла, кожа горела. Что было вчера? Ах да, Мукачево, Мукачево… Степа… Юля… Венгр…
Юля лежала рядом, раскидав по подушке свои соломенные волосы, и блаженно улыбалась во сне. Чувствуя себя разбитой, Лида встала и пошла к умывальнику. Намочив полотенце, обложила им свою пылающую грудь. Все тело саднило, как ободранное. Она заметила на плече и груди укусы и испугалась.
Вернулась в комнату охая, подобрала валявшийся на ковре альбом. Лида присела, раскрыла бархатный фолиант. Юля голенькая, в младенчестве. Юля в детском саду. Юля в пионерском лагере на карусели, качелях, с заголившимися загорелыми бедрами, в панамке. Юля школьница. Юля девушка. Юля в горах на лыжах. Юля на пляже. Везде в окружении девушек, девочек, женщин. За несколькими вынутыми снимками шли фотографии, на которых Юля была изображена полураздетой, в легкомысленных позах девицы из варьете. Она появлялась то в чулках, то в лифчике, то в темных очках, то в шляпе. Дальше шло уже совсем непристойное: Юля за фортепиано, совершенно нагая, с мертвой искусственной розой на плече, в черных перчатках до локтей. Какая-то женщина в перьях ассистирует ей, переворачивает ноты, целуя в грудь.
Лида брезгливо отбросила альбом, пошла в ванную. Снова увидела свою искусанную грудь и ужаснулась. Оделась, перебежала двор, набросила пальто, выскочила на улицу. Вдруг вспомнила вчерашнее, трогательное – доброго старика-венгра, его смущающуюся назойливость, корзину с яблоками – и вернулась за корзиной, почему-то было жаль оставлять ее здесь. Вышла и опять вспомнила, что не отдала Юле деньги. Тихонько, на цыпочках, вернулась и положила пачку в изголовье кровати, на Юлину подушку. Вспомнила, как ночью проснулась и увидела Юлю, как та застонала во сне и потянулась к ней младенчески руками, как к матери. Было почему-то жаль ее, ее увядающего от грима юного лица, этого богатого холодного дома. Опять бросился в глаза альбомчик, раскрывшийся на той же фотографии: Юля в белом школьном фартуке и газовых бантах, комсомолка. Вытащила эту фотографию и ушла.
Она сидела в тряском грязном автобусе с горланящими песню школьниками и ничего не замечала. Все внутри вдруг омертвело, застыло. Жизнь вдруг обежала внутри ее круг и остановилась. Иштван, вместе с Юлей, уплывал от нее в мокрый туман – навсегда.
Приехала в Ужгорюд, добралась до железнодорожного вокзала, встала в длинную очередь, но билетов до Львова не было даже на другой день. Вышла на платформу и стала проситься на львовский поезд у проводников. Ее не пускали, гоняли из вагона в вагон, и наконец один, с седыми висками и в остроносых туфлях на женских каблуках, насмешливо глядя на ее корзину сверху, сказал, что место есть только в его купе. Подумав, она согласилась. Что он делал с нею – она не понимала сквозь жар, сквозь бред, сквозь мельканье огней и сбивчивый перестук колес.
Утром жар спал, поезд давно стоял. Проводника не было в купе. На ее накрытой платком корзине лежала смятая десятка, вафли. Лида, усмехаясь, брезгливо сбросила их на пол и вышла на перрон.
Билет до Свердловска она взяла только на вечерний самолет и целый день скиталась по сырому угрюмому Львову, жуя беспрестанно яблоки Иштвана и пряча под мокрым снегом свои неостановимые слезы. Бродила по магазинам, переулкам. Под вечер пошла за каким-то абсурдным стариком, чем-то напоминавшим ей венгра, старик, не замечая слякоти и потока машин, вез по дороге в детской деревянной кроватке на колесиках Полное собрание Диккенса, и сумасшедшая улыбка блуждала на его лице. Сигналили дико машины, обдавая старика грязью, но он не уступал им. Снег летел поперек лиц, мимо жизни. Лида дошла со стариком до «Букиниста» и оставила его. Старик, стряхнув шапку, стал таскать мокрые книги в магазин.
В восемь села в самолет. Все кругом было уныло, тоскливо, лил с неба мокрый снег, разбухшие от влаги и скуки пассажиры еле протискивались в салон, молча садились. Лайнер, набрав высоту, тоже как-то уныло гудел двигателями, нырял в облака, клочья серого тумана мелькали за иллюминатором. Пассажиры дремали. Какой-то суетливый командировочный, оглядываясь, жадно поедал доставаемые из портфеля мятые яйца и вареную колбасу. Некрасивая девушка у окна листала модный журнал, шурша шоколадом, бумажный стаканчик, катаясь по проходу, оставлял росу капель на дорожке. Лиду душило от чего-то сгустившегося в душе, закаменелого, прожитого, чего-то непоправимо заскорузлого, как тряпка в крови. «Почему, – думалось с тоской, – эти серые облака, эта дребезжащая ложка в стакане, эта некрасивая девушка с ярким журналом, вытянутые лоснящиеся коленки соседа? Не хочу. Все заняты просто делами, едят, обманывают, спят, обыденная, каждодневная жизнь, нянчат детей, утирают носы. И все – без любви, ненависти, даже без отвращения – просто так, по привычке. Неужели не чувствуют, что мир вот-вот разлетится на куски? Нет, не чувствуют, не знают». Но какая-то опасность в этой обыденности все же была. Весь мир казался заведенной до предела, готовой распрямиться пружиной, внешнее спокойствие казалось лишь обманом, искусным сговором присутствующих, в котором никто не обнаруживал своих истинных чувств. И только зашедшийся в крике младенец и его измученная мать, пытавшаяся втиснуть своему ребенку истекающую молоком грудь, казались ей союзниками в этом обезумевшем от тоски и немоты мире. Они были его единственным горлом, голосовыми связками, спасительным клапаном, предохраняющим мир от взрыва.
Ребенок, оборвав крик на вздымающейся ноте, стих. Все оглянулись. Мать испуганно охнула, беспомощно посмотрела на окружающих, ища защиты от тишины, от немоты. Младенец вздрогнул, ужасная, пронзительная гримаса смертной муки перешла в гримасу блаженства, старушечье личико расправилось, складка в переносье отпустилась, губы улыбнулись.
Подбежала стюардесса и кто-то из пассажиров, врач. Попытались отобрать ребенка у матери, она молча, не понимая, чего от нее хотят, вцепилась в свой дорогой сверток, не отдавая, забыв спрятать грудь. Мать умоляюще и растерянно глядела на людей, прижав ребенка. «Как, уже все? Так сразу? Не могу! Не хочу!» – говорили ее глаза, ее мука, а ее грудь все точила праздное молоко, на пол.
Пассажиры стали потихоньку отсаживаться от женщины, но она, казалось, не замечала. Все баюкала своего умершего ребенка, улыбаясь ему сквозь гул, сквозь слезы. Стюардесса стояла рядом и молчала.
Сделали посадку. Покорно, поддерживаемая врачом и стюардессой, молодая мать выходила из самолета, все еще веря в спасение. Вдруг, уже над трапом, спохватилась, оттолкнула своих помощников, побежала назад и вернулась с полиэтиленовым кульком, в котором колыхалась, плавала, как в аквариуме, какая-то яркая гремучая игрушка младенца. И, почти счастливая, что не забыла игрушку, улыбаясь, радостно показывая кулек пассажирам, сошла, поддерживаемая стюардессой.
Лида приехала домой вся больная, разбитая, повзрослевшая на целую жизнь.
– Что с тобой, Лида? Где ты была? – испуганно вскрикнула Марина Васильевна, открывая дочери дверь.
– Мама, я тебе яблок из Закарпатья привезла, – сказала Лида. – Очень вкусные. – И упала на две недели в постель.
Лотос, восточный символ чистоты и совершенства, погружен корнями в грязь (землю), его стебель проходит через воду, затем поднимается над ее поверхностью, цветет в воздухе и раскрывается на солнце (огонь).
Так, хрупкий и прекрасный, лотос проходит через все стихии (бхуты): рожден землей (бхуми), вспоен водой (апа), оплодотворен огнем (агни), вскормлен воздухом (ваю), одухотворен пространством (акаша). Его цветок не смачивается влагой, как душа (Пуруша) не пятнается злом (материей, пракрити). Поэтому лотос – один из символов духа.
ТРЕТЬЯ КРИНКА МОЛОКА. Сегодня, о ученик, я буду говорить о сне и сновидениях. Это учение состоит из трех частей: Понимания, Превращения и Распознавания сновидений как Майи.
Понимание природы сна достигается, во-первых, волевым усилием, а именно: твердой решимостью сохранять непрерывный поток сознания на всем протяжении суток, как во сне, так и в бодрствовании. Другими словами, при всех обстоятельствах в течение дня, во время бодрствования, сохраняй в себе нерушимое представление о том, что все вещи состоят из субстанции сновидений и что ты должен распознать их истинную природу.
Затем, перед сном, мысленно обратись к своему гуру с горячей просьбой, чтобы он помог тебе осознать природу сна, и твердо реши, что ты достигнешь этого. Медитируя так, ты, несомненно, распознаешь природу сна. Ибо сказано в этой связи: «Все вещи – следствия причин; первое всецело зависит от второго».
Понимание природы сна достигается, во-вторых, методом дыхания. Ложась спать, повернись на правый бок, ноги твои пусть будут вытянутыми и расположены одна на другой: это поза льва. Большим и безымянным пальцем правой руки надави на артерии шеи, блокируй ноздри пальцами левой руки, и пусть слюна свободно собирается в горле. В результате этого упражнения йогин будет наслаждаться во сне столь же ясным сознанием, как и в бодрствовании; переходя от одного состояния к другому, он не будет испытывать никакого нарушения (перерыва) в нормальном течении сознания, непрерывность памяти остается целостной. Таким образом, содержание сна и бодрствования, ночного и дневного опыта, будут признаны йогином тождественными, одинаково феноменальными, и, следовательно, иллюзорными.
Теперь – о Превращении сновидений.
Если, например, твой сон будет об огне, думай: «Что за страх, что за опасность может быть от огня, который я вижу во сне?» – И, твердо удерживая эту мысль, попирай огонь ногами. Подобным же образом всегда попирай ногами все, что тебе ни приснится: змей, копья, врагов. Ты победишь их также и наяву.
Далее – о Распознавании сновидений как Майи.
Прежде всего, оставь всякое чувство страха. Распознавая сон как Майю, начни с отваги.
И если твой сон будет об огне, преврати его в воду, врага огня; и если твой сон будет о воде, преврати его в огонь, врага воды.
Так йогин начинает понимать природу стихий.
Если твой сон будет о малых предметах, преврати их в большие; и если твой сон будет о больших предметах, преврати их в малые.
Так йогин начинает понимать природу величин и протяжения.
Если твой сон будет об одном, преврати его во многое; и если твой сон будет о многом, преврати его в одно.
Так йогин начинает понимать природу множественности и единства.
Продолжай эти упражнения до тех пор, пока полностью не усовершенствуешься в них. Затем, посредством визуализации своего собственного тела, видимого во сне, а также всех других тел, подобных призраку и миражу, как майеподобные тела божеств, – ты распознаешь их как таковые.
Посредством этих упражнений йогин учится понимать, что материя, или форма, во всех своих проявлениях является всецело продуктом воли, если его ментальные силы достаточно развиты посредством йоги. Сначала ученик понимает это на примере сновидений. Затем он понимает, что природа всех вещей, воспринимаемых чувствами в бодрственном состоянии, столь же нереальна, как и во сне. Распространяя опыт сновидений на так называемую реальность, йогин делает еще один шаг к Недвойственности. Достигнув мастерства в этой практике, йогин распознает оба эти состояния – состояние сна и состояние бодрствования – как иллюзорные.
Наполнена третья кринка молока.
Из записей Лиды. Отчего даже праведные попытки духа изобразить мир таким, каков он есть, так диссонируют с нашим чувством правды? Отчего такими нелепыми выглядят попытки изобразить жизнь в формах самой жизни? Отчего столь очевидны малейшая ложь, всякая неискренность и фальшь, всякая неистинная ситуация жизни? Отчего они тотчас повергают нас в уныние? Отчего уныние всегда имеет метафизический оттенок? Именно оттого, что так называемая действительность не обладает реальностью и лишь иллюзорна; она не поддается изображению в своих собственных формах, ибо не может черпать силы из мнимости; мнимость, почерпнутая из мнимости, дает большую правду искусства. Именно потому, что «действительность» лишена реальности, иллюзорна, уже первое отклонение от истины становится чудовищно очевидным. В проявленном мире нет ни одного подлинника, ни одного оригинала; все только слепок со слепка, копия с копии, копия копии с копии – а не с оригинала. Ибо феноменальный мир уже сам является кажимостью и ложью, он уже сам – копия и отражение, неправедное искажение Вечного. И если первая копия (мир феноменов), обладая всеми чертами мнимой достоверности (потому что подлинник вечно скрыт от непосвященных), еще как-то сходит за оригинал, то уже всякая последующая – нет, как бы мы ни старались исказить Реальность – в форме ли прямой лжи или лжи так называемого «реалистического» искусства. Но преобразующее и вечно творческое значение всякой неправды состоит в том, что она, искажая оригинал, все же мистически возвращает нас к нему, ибо ни одна видимость не обходится без реальности, как отражение, пусть самое искаженное, – без подлинного объекта.
Бог, попытка нашего представления о Нем – есть попытка увидеть оригинал, а не отражение.
№ 86. Она все придумывала сама, даже в детстве, переиначивала все игры, переименовывала все имена. Никакой установленный (до нее) порядок не устраивал ее. Любопытно, что авторитет для нее был тем значимее, чем он менее претендовал на непререкаемость, то есть чем больше он допускал вторжение ее, Али, прихотей, воли, интерпретаций. То есть чем больше этот авторитет соглашался быть авторитетом ее, Али, и только ее. Ее истинные авторитеты – это никогда не всеобщие кумиры, это всегда ее, ею изобретенные идолы: какой-нибудь третьеразрядный музыкант, певец, книга. Портрет какого-то наполеоновского маршала (не Наполеона!), кажется Нея, висел у нее над койкой. Кстати, к военным Аля (как и все неуверенные, колеблющиеся в себе люди) питала постыдную слабость. Здесь Аля отдыхала от своих капризов и вечного своего скепсиса. Лида считала, что в военных Але нравится прежде всего именно непререкаемость мнимого, безусловность вымышленного. Прямая воля, прямое высказывание, форма. Между прочим, фото № 1 в их семейном альбоме она никогда не подвергала сомнению – ни самое его существование, ни его почетное место. Уважала.
№ 90. После болезни Лида вернулась в Сосновку. В доме лежал иней, окна доверху замерзли, двор занесло снегом. Бедный Кустик так и умер, закоченев от холода, прижавшись к печи. Лида привезла ему молока.
Было воскресенье. Она жарко натопила печь, надела полушубок и валенки и пошла в лес. Было так тихо, как бывает лишь в январе, после только что выпавшего снега. Она неспешно шла по зимней безмолвной тайге, всей кровью чувствуя ее подспудную жизнь. Она чувствовала, что приближается к чему-то такому, чему названия в ней еще нет, чье имя, может быть, вне слов. И ее внутренняя речь умолкла.
Мелькнул красноголовый дятел, застучал своим долгим клювом, вслушиваясь в собственное эхо; серое крошево трухлявого дерева, мелких сучьев, коры, игл полетело на нее откуда-то сверху. Она подняла глаза. Мертвое сохлое дерево с обрушившейся корой возвышалось над ней. Впитав в себя ее взгляд, дерево содрогнулось всем телом, роняя последние сучья, застонало, и Лида поняла, что этим деревом было познано нечто такое, чего не знает никто другой, не только люди, но даже другие деревья, весь лес. Она поняла, что дерево только что умерло, но умерло не так, как умирают люди – чтобы не быть, а умерло для жизни, чтобы жить. Дерево вдруг опять содрогнулось и застонало всей своей надсадной снастью, кивнуло ей далекой вершиной и начало падать. И вдруг остановилось, замерев. Нет, это было не дерево, человек. Оно было выше жизни и смерти, потому что знало больше.
Лида подошла к дереву вплотную и обняла его за погибающий ствол, стоя по колена в снегу, вдыхая морозный воздух. Она услышала живой ток крови в дереве, гул невысказанной тоски и еще нечто такое, чего нельзя уже вместить в слова. Это нечто не было раньше, а только что случилось, произошло при ней – до всяких ее слов и даже до ее понимания этого; дерево просто впустило ее в это нечто, раскрыло свои объятия, отдало его – и само отошло. И до того, как отошло, оно поняло ее, сказало, что поняло, – и упало.
Это было полное, совершенное, абсолютное понимание ее, Лиды, полное приятие всего ее состава, со всем ее сбывшимся и несбывшимся прошлым и настоящим, но еще больше – с будущим. Оно знало ее всю, принимало всю, и это было не просто приятие хотя и близкого, но другого, но отождествление его с нею, даже совпадение их друг с другом, соединение разъятой злом природы, вновь обретенный член тела, язык, корень, ветка, игла, часть души, сама душа. Но словом этого было не обнять, потому что, найди она сейчас это великое слово, оно само бы стало этим деревом, ей самою, деревом-ею, ею-деревом. Она приникла к упавшему дереву и растворилась в нем.
ЧЕТВЕРТАЯ КРИНКА МОЛОКА. Сегодня я буду учить тебя Трем Покоям; Покою тела, Покою речи, Покою разума.
Покой тела. Прими Буддхасану, позу лотоса, или сядь со скрещенными ногами. Ноги прочно замкнуты в замок. Руки расположены ниже пупка, правая ладонь на левой. Это поза равновесия. Выпрями спину. Опусти диафрагму. Пригни шею; подбородок должен касаться груди. Язык упирается в нёбо.
Обычно разум управляется чувствами. Больше всего – зрением. Именно зрение главным образом довлеет над ним. Поэтому, не мигая, не двигаясь, дыша ровно, сосредоточь свой взгляд примерно на расстоянии трех шагов. И когда ходишь, гляди не дальше.
Эти семь приемов называются семью методами Вайрочаны. Они составляют пятеричный метод вызывания глубокой концентрации физическими средствами. Буддхасана регулирует вдох. Равновесие тела уравновешивает жизненный жар. Выпрямление позвоночника и расширение диафрагмы регулируют нервный флюид, проникающий тело. Сгибанием шеи регулируется выдох. Помещение языка на нёбо, вместе с фиксацией взгляда заставляет жизненную силу, прану, войти в сушумну (центральный канал позвоночника). Пять пран, вступивших в сушумну, открывают двери другим пранам, и тогда возникает Мудрость Невосприятия, или Непознания, иначе известная как телесное спокойствие или неподвижность тела: тело пребывает в своем истинном состоянии. Это – Покой тела.
Покой речи. Соблюдение молчания после удаления отработанного воздуха из легких, или выдоха, называется Покоем, или Неподвижностью, речи: речь пребывает в своем истинном состоянии.
Не думай о прошлом. Не думай о будущем. Не думай о настоящем. Не думай о том, что ты погружен в созерцание. Не рассматривай Пустоту как ничто.
На этой стадии не пытайся анализировать каких-либо вошедших в тебя восприятий, но хотя бы в течение небольшого промежутка времени сохраняй нерушимую концентрацию, удерживая тело таким же спокойным, как тело спящего ребенка, а разум – в его естественном состоянии, то есть свободным от всех мыслепроцессов. Это – Покой речи.
Покой разума. Об этом сказано: «Полностью воздерживаясь от всех мыслей и представлений, сохраняя телесный покой спящего ребенка, кротко и ревностно следуя наставлениям гуру, ты, несомненно, достигаешь Цели». Тилопа сказал: «Не представляй, не думай, не анализируй, не размышляй, не созерцай. Одерживай разум в его естественном состоянии». А ученик Миларепы Двагпо-Лхардже сказал: «Неотвлеченность и сосредоточенность – Путь, которым следовали все Будды». Это называется ментальным спокойствием, или Неподвижностью разума: разум пребывает в своем истинном состоянии. Это – Покой разума.