Текст книги "Черниговцы (повесть о восстании Черниговского полка 1826)"
Автор книги: Александр Слонимский
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 19 страниц)
– Все зависит от быстроты и единства действии на севере и на юге, – сказал он. – Может быть так, что начнут в Петербурге, а мы присоединимся. Или же начнем мы – тогда должен содействовать Петербург. Я надеюсь уговориться с Трубецким. Мы не согласны в цели, по покамест нам по пути, а что дальше – увидим.
Пестель заговорил о том, что именно следует предпринять в Петербурге: надо поднять гвардию и флот, занять дворец, крепость и сенат, арестовать всю царскую фамилию и от имени сената объявить манифест об учреждении временного правления и о предстоящих преобразованиях,
– Лучше всего, – сказал он, – если бы вы, покончив здесь, немедленно отправились в Петербург и приняли командование. Бестужев пусть остается в Москве, а я буду в Киеве.
Сергея заботила какая-то мысль, что было видно по его сдвинутым бровям.
– Как поступить с государем и с царской фамилией после ареста? – спросил он и вдруг густо покраснел. – Может быть… заключить в крепость?
– Вы поступите, как повелевает вам долг и совесть, – сказал Пестель. – Оставить государя в заключении было бы неразумно. Увезти за границу – он мог бы вернуться с иностранными войсками и, во всяком случае, был бы источником вечного беспокойства. Значит…
– Да… – пробормотал Сергей, опустив голову.
– Государь должен быть принесен в жертву вместе с великими князьями, ближайшими наследниками престола.
– Убить безоружного… – проговорил Сергей, уже не скрывая своих чувств, – это ужасно…
Пестель поглядел на него с ласковой улыбкой.
– Нам не по розам ходить, Сергей Иванович, – сказал он, – надо быть готовым на все.
Он встал, походил по комнате, потом подошел к Сергею и погладил его по плечу.
– Вы слишком чисты душой, Сергей Иванович, сказал он. – Vous etes trop, pur, mon cher[40]40
Вы слишком чисты душой, мой дорогой.
[Закрыть].
X. ГЕНИЙ МИРА
Осенью 1824 года Матвей уехал из Петербурга. Он поселился в своем Хомутце, на берегу Хорола, в обширном доме, который крестьяне называли дворцом. В доме было чуть не пятьдесят комнат. Из них Матвей отделил себе две маленькие комнатки просто, но удобно обставленные.
В Хомутце Матвей был один. Иван Матвеевич с новой семьей большую часть года проводил в Петербурге. Младшая сестра, Элен, остававшаяся еще в Хомутце, вскоре вышла замуж за Семена Капниста и уехала к мужу.
Матвей жил в уединении, занимаясь книгами, цветами, огородом и фруктовым садом. Он делал все своими руками. Сам поливал цветы и копал огород. Зимой разгребал снег и колол лед на реке.
При нем состоял только один камердинер – бедный неаполитанец по имени Замбони. Это был тощий человек, с лицом сморщенным, как печеное яблоко. Все называли его «бедный Замбони».
Уединенная жизнь Матвея разнообразилась только поездками в Обуховку. Там многое изменилось: умер старый поэт Капнист, умер и monsieur Асселен. Алеша Капнист служил в Киеве адъютантом при генерале Раевском, командире четвертого корпуса. Семен Капнист был в Полтаве.
Когда коляска Матвея показывалась на пригорке, навстречу ему на крыльцо с веселым криком выбегала Соня – теперь взрослая, располневшая девушка со свежим деревенским румянцем на щеках.
Не одна Соня привлекала Матвея в Обуховку. У Сони была подруга, которая часто гостила у нее, – княжна Полина Хилкова, внучка Троилинского, хорошенькая, кокетливая барышня с большими серыми глазами, которые то блестели задорно, то скромно опускались вниз.
В присутствии Полины Матвей испытывал странное оживление. Он то шутил, то пускался в красноречивые рассуждения, то читал с воодушевлением стихи. Она звонко смеялась его шуткам и слушала Матвея со вниманием, когда он начинал говорить серьезно, хотя не всегда понимала его. Он казался ей «умником», и она немножко боялась его.
Возвращаясь потом в Хомутец, Матвей подолгу отдыхал на перекрестке двух дорог, у источника, над которым стоял крест. В эти минуты уединенных размышлений ему казалось, что он покоен и счастлив.
Летом 1825 года приехал в Хомутец Иван Матвеевич с женой
Прасковьей Васильевной, с тремя детьми, с неизменным дворецким Фернандо и многочисленной прислугой.
Хомутецкий «дворец» ожил; были отперты все пятьдесят комнат, лакеи и горничные сновали туда и сюда по двору, гостиная по вечерам блистала огнями, и у круглого стола возле камина раздавались шутки и смех.
В конце августа в Хомутец приехал на побывку Сергей.
На другое утро после его приезда, когда в доме все еще спали, Матвей, в сером просторном сюртуке, спустился в сад с наполненной лейкой. Он осматривал свои цветники и осторожно обрывал увядшие лепестки на цветах. Потом, оставив лейку на террасе, направился к фруктовым деревьям.
Навстречу по дороге, проложенной среди фруктового сада, легкой рысью ехал верхом Сергей, возвращаясь с прогулки. Он был оживлен. Завидев Матвея, он спрыгнул с седла, подхватил брата под руку и сказал с ласковой улыбкой:
– Мы с тобой не поговорили как следует. Погоди, я отведу лошадь.
Он отвел лошадь в конюшню, находившуюся во дворе за домом, и вернулся к брату.
– Как здесь хорошо! – заговорил он, жадно глядя на синюю зыбь Хорола, мелькавшую за фруктовыми деревьями. – Если бы остаться здесь навсегда! Независимость, скромная безвестность – вот истинное счастье. Смогу ли я когда-нибудь им насладиться?
– Выбор жребия в руках самого человека, – значительно произнес Матвей.
– Не всегда, – отвечал Сергей, и лицо его на минуту стало задумчивым и печальным.
Как бы удаляя неприятные мысли, он спросил другим тоном:
– Что Аннета, как ее отношения с папа?
Сестра Аннета была замужем за помещиком Хрущовым, отставным губернатором. В приданое она получила Бакумовку. У зятя с тестем происходили недоразумения по поводу запутанных денежных счетов между двумя экономиями: хомутецкой и бакумовской.
– Я стараюсь держаться подальше от господ Хрущовых, – сказал Матвей с неприятной миной.
Сергей с упреком покачал головой. Матвей продолжал с раздражением:
– Аннета во всем покоряется мужу. А этот господин ведет список неудовольствий против папа. Он смеет его судить!
– Что же папа? – спросил Сергей.
– Папа? – отозвался Матвей с легкой усмешкой. – Капризничает, как ребенок, и поет свой романс: «Да свершится воля неба!»
Братья пошли на берег реки. Прогуливаясь взад и вперед они говорили о делах тайного общества. Сергей сообщил что положено начать восстание через год.
– Но это безумие! – воскликнул Матвей. – Каким рычагом мы сдвинем косные массы народа? Посмотри на этих будущих республиканцев: мне рассказывали, что при проезде царя они толпами бросались под колеса его коляски, не зная чем еще выразить свой рабский восторг.
– Мы начнем – кончат другие, – тихо сказал Сергей, – Что ж нам делать: покоряться и ждать?
– Все лучше, чем тешиться праздными фантазиями, – раздраженно заметил Матвей.
– Матюша, я не узнаю тебя! – продолжал Сергей с грустью. – Где твое пламенное стремление к свободе?
– Вот здесь моя свобода, – ответил Матвей, показывая рукой кругом себя. – Здесь мой мир, здесь я свободен.
– А за стеной этого мира пусть свищут шпицрутены, не так ли? – спросил Сергей.
Матвей вместо ответа сорвал с ближнего дерева спелую грушу и подал Сергею.
– Когда я работаю в саду или копаю землю в огороде, – сказал он, – то я знаю, что делаю: я потом вижу и осязаю плоды своих трудов. А переделывать людей не в моих силах. Я предпочитаю просто уйти от них.
Разговор прервал «бедный Замбони», разыскивавший братьев по всему саду.
– Эччеленца[41]41
Ваше сиятельство (итал.).
[Закрыть],– произнес он, – папа поджидает на утренний завтрак.
«Бедный Замбони» удалился, грациозно раскланявшись.
Матвей взял тогда Сергея за плечо и поспешно сказал:
– Ты, впрочем, не думай, что я возненавидел людей и добродетель. Я тебя очень люблю, Сережа, и рад тебя видеть.
– Я это знаю, – прошептал Сергей, покраснев.
Завтрак состоял из английского бифштекса, риса по-валенсиански, масла, сыра, меда, варенья, булочек, сухариков разных сортов и черного густого шоколада. Иван Матвеевич привык завтракать по-заграничному. За столом он сидел одетый с небрежным изяществом. На нем был желтый сюртук с оторочкой из красного бархата. Шея была открыта, и вокруг нее свободными складками ложился мягкий ворот белоснежной рубахи. Иван Матвеевич нисколько не постарел – только еще заметнее проступало во всем сходство с балованным, капризным ребенком. Выбирая сухарик в серебряной корзинке, Иван Матвеевич ворчал:
– Как обманчива надежда на любовь детей и на их благодарность. Аннете прекрасно известно, что мы здесь второй месяц, однако она не удостоила нас навестить.
Принимая от почтительно склонившегося над ним и приятно осклабившегося дворецкого Фернандо чашку шоколада, Иван Матвеевич закончил со вздохом:
– Впрочем, да свершится воля неба!
С видом обиженного ребенка он отпил глоток шоколада и откусил сухарик.
После завтрака Матвей отправился к себе. Сергей остановил его.
– Я еду в Бакумовку, – сказал он. – Это надо устроить. Я уверен, что сердце подскажет Хрущову, с кем он имеет дело.
– Ты слишком романически смотришь на людей, Сережа, – ответил Матвей. – Ничего не выйдет.
Матвей сидел у открытого окна в первой комнатке (другая была его спальня). Окно выходило прямо во фруктовый сад, за которым синела река. На полке стояли изящные томики его любимых книг: «Сентиментальное путешествие» Стерна, стихи Жуковского и французского поэта Андре Шенье, погибшего на гильотине. Полка книг, диван, стол, два кресла составляли все убранство комнатки.
Матвей размышлял. Его покой был нарушен разговором с Сергеем.
Он считал свои отношения к тайному обществу поконченными. Но теперь он чувствовал, что, пока Сергей среди заговорщиков, его связь с тайным обществом не может быть порвана.
Матвей раскрыл наудачу томик Жуковского. Он читал:
Ах, в безвестном океане
Очутился мой челнок,
Даль по-прежнему в тумане,
Брег невидим и далек…
Откинувшись в кресле, он глядел на сад, на деревья, на небо и на расстилавшиеся на том берегу Хорола поля, по которым ходили зеленые волны, и задумчиво повторял:
Брег невидим и далек…
Из дальних комнат донесся шум радостных возгласов. Вслед за тем на террасе послышался громкий разговор. Матвей узнал среди других голосов голос Ипполита и, бросив книгу, поспешил на террасу.
Ипполит приехал в отпуск из Москвы, где он учился в училище колонновожатых[42]42
Училище колонновожатых – высшее офицерское училище, где, кроме военных, проходили и политические науки. Окончившие зачислялись в штаб. Колонновожатые – начальники отдельных частей полка (рот, батальонов).
[Закрыть]. Он был тонок и строен. В его порывистых, скорых движениях проявлялась еще мальчишеская неровность и резвость. Он шалил, как мальчишка: прыгал через ступеньки вниз с террасы в сад, поднимал одной рукой стулья на воздух. Но взгляд черных глаз из-под прямой черты бровей был по-новому строг и серьезен. В твердых очертаниях рта и подбородка, покрытого темным пушком, выражались упрямство и смелость.
Ипполит весело болтал о преподавателях, об экзаменах и о предстоящем нынешней осенью выпуске в офицеры, а между тем с какой-то странной улыбкой посматривал на Матвея, как бы имея про запас какой-то забавный секрет. Улучив время, когда они остались вдвоем, он подхватил Матвея под руку (это был жест Сережи) и шаловливо потащил его в сад.
– Я должен тебе кое-что сообщить, – шепнул он, сжимая на ходу локоть Матвея.
Остановившись в тенистой аллее каштанов, он торжественно отступил на шаг и сказал важным тоном:
– Матюша, я посвящен в вашу тайну. Я с вами – с тобой и с Сережей. Поздравь меня, Матюша: я тоже член общества, меня принял Трубецкой. Отныне мы с тобой братья вдвойне.
Матвей побледнел. Он с ужасом смотрел на Ипполита.
– Ипполит… – проговорил он дрожащим голосом. И тотчас яростно вскрикнул: – О, этого я никогда не прощу Трубецкому!
Он схватил Ипполита за руки.
– Милый мой мальчик! – говорил он. – Вы оба охвачены тем же безумием: и ты и Сережа…
Ипполит сердито выдергивал свои руки из рук Матвея.
– Брат, неужели и ты считаешь меня слишком юным для подвига? – сказал он нахмурившись, с горьким укором.
Матвей повернулся и быстро зашагал по аллее к дому.
…Незадолго до обеда Сергей вернулся из Бакумовки. Вместе с ним приехали Хрущовы. Произошло примирение. Хрущов, представительный человек с аккуратно подстриженными бакенбардами, сохранявший и во фраке следы военной выправки, с достоинством облобызался три раза с Иваном Матвеевичем, почтительно поцеловал руку Прасковье Васильевне и снисходительно погладил восьмилетнего Васю по голове, которую тот сейчас же сердито отдернул. Аннета с покорной улыбкой проделала то же, что муж: подошла, вытягивая губки для поцелуя сначала к отцу, потом к мачехе и погладила Васю. Вася в ответ показал ей язык.
Иван Матвеевич был растроган.
Сняв очки, он утирал кружевным платочком слезы и повторял с умилением:
– Дети мои, ведь я вас люблю… и призываю на вас благословение неба…
Любопытно знать, как тебе удалось столковаться с этим господином? – сказал Матвей, прогуливаясь после обеда с Сергеем в саду.
– Довольно просто, – ответил Сергей с улыбкой. – Он говорил о винокурне и о своих высоких чувствах, о прекрасном воспитании, которое он дает своей дочке, и о превратности судьбы, о суетности всего на свете и при этом подымал руку… ну ты знаешь этот его ораторский жест. Я слушал, кивал в знак согласия и в конце концов предложил ему заключить мир. Видишь, какой я дипломат?
– Как бы этот мир не оказался вроде Тильзитского, – покачав головой, заметил Матвей.
Вся семья собралась за круглым столом в освещенной гостиной. Иван Матвеевич был рад, как младенец. Он блаженно улыбался и говорил, указывая на Сергея:
– Вот истинный гений мира!
Аннета уселась за фортепьяно, под которое тотчас пополз на четвереньках Вася. Иван Матвеевич и Сергей дуэтом пели неаполитанские песни (Сергей от отца унаследовал голос), «бедный Замбони» слушал, стоя в дверях столовой, и его морщинистое лицо расплывалось в улыбке.
XI. ЛЕЩИНСКИЙ ЛАГЕРЬ
В сентябре 1825 года третий пехотный корпус (в состав которого входил Черниговский пехотный полк) был собран для смотра, назначенного царем, в пятнадцати верстах от Житомира, в окрестностях местечка Лещина.
Восьмая артиллерийская бригада стояла на тесных квартирах в маленькой деревушке Млинищах, среди густого соснового бора.
Яков Максимович Андреевич, поручик восьмой артиллерийской бригады, сидел за столом в чистой хате. На столе перед ним горела сальная свечка, воткнутая в бутылку. Он читал письмо от брата Гордея, только что принесенное из штаба. Брат Гордей пенял ему, что он этим летом не побывал дома.
«Брось все, – писал он, – и будь дома. А когда не будешь так ты, смело могу сказать, дурачок. А когда ты будешь так продолжать, то еще скажу, что совсем будешь дурак, потому что не хочешь быть дома. Не сердись на меня – это брат твой тебе говорит, а не кто другой. Если хочешь знать, то скажу тебе на ушко: справлялись о тебе барышни Пауль. И еще скажу, что ты попугай».
Андреевич сложил письмо, снял нагар со свечки и устремил взор на низкое окошко, за которым густели осенние сумерки. Его нескладное лицо оживилось мечтательной улыбкой. Ему представилась родная деревня. Там, на Десне, стоит бедный помещичий домик, похожий больше на крестьянскую хату. И рядом, в Яготине, соседнем богатом поместье, живут барышни Пауль, дочки тамошнего управителя-немца. Однажды летним вечером он гулял с младшей из них, Маргаритой. Что-то подступало к сердцу, он пытался ей что-то изъяснить, а она щурила глазки, смеялась, подносила к его носу сорванный ею василек и лукаво спрашивала: «Скашите, потшему он не пахнет?»
Андреевич встал с табуретки, на которой сидел, и прошелся по хате.
– Все это, между прочим, воспаленное воображение, – произнес он вслух. – Не наша еда лимоны! У меня своя дорога.
Он взял со стола письмо и бережно положил его в свой походный сундучок, на самое дно.
Сегодня в хате Андреевича предстояло важное совещание. Решался вопрос о слиянии Общества соединенных славян, ревностным членом которого был Андреевич, с Южным обществом.
В седьмом часу стали собираться славяне – молодые, лохматые, в расстегнутых армейских сюртуках. Они обменивались рукопожатиями, нажимая друг другу ладонь указательным пальцем. Это был знак, по которому славяне узнавали друг друга. Ждали представителей Южного общества – Сергея Муравьева-Апостола и подпоручика Полтавского пехотного полка Михаила Бестужева-Рюмина. Пока шли разговоры.
Артиллерийский поручик Иван Горбачевский, рослый украинец с косматой копной волос, сердито теребил свои и без того растрепанные бакенбарды.
– Ждать заставляют! – ворчал он. – Барские штуки…
– Нет, пусть он лучше расскажет, как он ездил в свою хохлацкую вотчину, – прервал Черниговского полка поручик Анастасий Дмитриевич Кузьмин, заливаясь ребяческим смехом. – Ведь вот забавно!
У Кузьмина был вид веселого деревенского парня: светлые, почти белые, волосы барашком, вздернутый нос и серые наивные глаза. Его смех заставил Горбачевского улыбнуться.
– Ну, чего там рассказывать! – сказал Горбачевский.
– Валяй, Горбачевский! – закричали кругом.
Горбачевский ездил к отцу, который жил где-то за Москвой.
Тот просил сына на пути в бригаду навестить родные места и посмотреть на березу, что стоит у ручья. На эту березу старик когда-то лазил мальчишкой. При этом отец передал ему связку бумаг, сказав: «Вот документы на владение имением. Мне имения не нужно. Делай что хочешь».
– Приехал я в Полтаву, – рассказывал Горбачевский, – и нашел там одного родственника. Дурак набитый и к тому же чиновник. Предлагает мне, как помещику, съездить с ним вместе в деревню. Я сначала расхохотался: всякая деревня помещичья, говорю, мне противна. Ну, а потом вспомнил, что надо березу навестить, и согласился. Как только мы с ним приехали, я, не входя в дом, – прямо к березе. Сбросил с себя сюртук, полез, чуть себе шею не своротил. Посмотрел кругом – народ собрался на нового барина поглазеть. Мой чиновник уже всех оповестил. Я отряхнулся, подошел к толпе. Они на меня глаза таращат, я на них. «Вам чего?» – спрашиваю. «А мы ваши крестьяне», – говорят. Тут я и сказал им речь, не то чтоб Цицерона[43]43
Цицерон – знаменитый римский оратор I века до н. э.
[Закрыть] или там Демосфена[44]44
Демосфен – греческий оратор IV века до н. э.
[Закрыть], а по-своему, потому что меня, признаюсь, вся эта глупость взбесила. «Я вас не знал, говорю, и знать не хочу. Вы меня не знали и не знайте. Ну, значит, и убирайтесь к черту!» Сел в таратайку – и был таков. С родственником так и не попрощался. Он потом отцу жаловался, а тот хохотал до упаду.
– Славно, Горбачевский! – восторгался Кузьмин. – Именно: убирайтесь к черту! Ведь правда, – продолжал он весело, – собрали бы помещики крестьян да сказали бы: делайте что хотите, слушайте кого хотите, берите свое где найдете да ступайте куда хотите, только нас оставьте в покое.
– Прибавь еще: управляйтесь как хотите, – вставил Горбачевский. – И было бы дело в шляпе, и не потребовалось бы никаких конституций!
– Попробуй уговори помещиков! – заметил, усмехаясь, худощавый поручик по фамилии Борисов. Авось послушают!
Дверь из сеней между тем отворилась. Показался капитан Тютчев, один из славян, и вслед за ним, низко согнувшись стремительной походкой вошел в хату высокий офицер в небрежно накинутой на плечи шинели, губастый, с крупными чертами лица. Это был Полтавского полка подпоручик Бестужев-Рюмин.
Славяне столпились в углу, Бестужев всех обошел и каждому крепко стискивал руку. Капитан Тютчев называл при этом фамилии. Окончив приветствия, Бестужев быстрым шагом направился к столу, сбросил шинель и уселся на лавке под образами. Прочие разместились на лавках по стенам или стояли кучкой около печи.
– Где Муравьев? Почему нет Муравьева? – раздались сдержанные голоса, в которых звучало недовольство.
– Важные дела помешали Муравьеву прибыть на собрание, – резко и отрывисто сказал Бестужев. – Он мне поручил кончить наше дело.
– Барские штуки! – проворчал себе в усы Горбачевский.
Бестужев, поднявшись, начал речь. Он сообщил, что Южное общество – только часть обширного тайного общества, имеющего отделения и в Петербурге и в Москве, что оно управляется шестью директорами, которые составляют Верховную думу. В кратких чертах он изобразил силу этого общества. Лицо его подергивалось, и слова падали как удары.
– Все просвещенные люди принадлежат к обществу или одобряют его цель, – говорил он. – Те, кого самовластие считает своим оплотом, уже давно служат ревностно нам. Сама осторожность заставляет вступить в общество, ибо все благородно мыслящие люди ненавистны правительству и общество по своей многочисленности и могуществу – вернейшая для них защита. Скоро общество предпримет свои действия. Оно освободит Россию и, быть может, целую Европу. Ибо только русская армия сдерживает порывы народов. Коль скоро она провозгласит свободу, народы повсюду восторжествуют над тиранами.
Славяне были захвачены красноречием Бестужева. Восторг и решимость выражались в их взорах и движениях. Только строгое лицо Борисова оставалось спокойным да Горбачевский задумчиво крутил усы. Первый заговорил Борисов.
– Условием соединения должна быть доверенность с обеих сторон, – начал он. – Мы открыли вам имена наших членов. Откройте и вы, кто составляет Верховную думу.
– Нам нужны доказательства! – крикнул Горбачевский.
– Правила общества запрещают мне сказать что-нибудь больше, – ответил Бестужев. – Вам достаточно знать, что у равьев – один из директоров, что вы поступаете в ведение его управы и что цель общества – установление республики силою оружия. Во имя любви к отечеству предлагаю соединиться с нами без дальнейших объяснений.
– Это значит требовать подчинения! – раздались негодующие голоса.
– Вы забыли, – снова заговорил Борисов, – что у нас есть своя цель: вольный, братский союз славянских народов. Мы обязались клятвой отдать жизнь за свободу славян. Сможем ли мы выполнить принятые нами обязанности, если мы вам подчинимся? Не сочтет ли ваша таинственная дума маловажною нашу высокую цель?
Бестужев вскочил.
– Хорошо! – воскликнул он. – Я докажу, что пришел сюда с открытым сердцем.
Вычерчивая пальцем по столу, он стал объяснять управление Южного общества, перечислил его отделения, или управы, и, наконец, назвал главнейших членов на севере и на юге: князя Трубецкого, Никиту Муравьева, поэта Рылеева, Пестеля, князя Волконского.
– Все эти благородные люди, – сказал он, – забывая почести и богатства, готовы умереть за благо отечества.
Он доказывал, что только республиканская Россия сможет освободить славян.
– Ваша цель неосуществима, – говорил он, – пока Россия сама стонет под игом самовластия. Позаботьтесь сперва о том, чтобы на твердых постановлениях основать свободу в собственном своем отечестве, и тогда уже думайте о свободе славян. Наше соединение не удалит вас от цели, а, напротив того, к ней приблизит. Имея за собой могущественную республику российскую, и Польша, и Богемия, и Моравия, и болгары, и сербы – все славянские страны добьются свободы, ибо тогда Россия сможет поддерживать их открыто. И знайте, – закончил он, повысив голос, – что дела не так уж далеки. Будущего 1826 года в мае месяце мы поднимем знамя восстания!
Последние слова поразили всех. Как? Восстание так близко, и все уже решено? Эта мысль привела всех в неистовство. Славяне повскакали с мест.
– Мы с вами! Клянемся! Клянемся! Клянемся! – восклицали они, поднимая руки со сложенными как бы для присяги пальцами.
Слияние было решено.
Горбачевский вышел вместе с Борисовым. Была беззвездная ночь. Деревушка спала. Нигде в хатах не было ни одного огонька. Только за околицей, где были разбиты солдатские палатки, светились тлеющие костры.
– Конец славянам, – сказал Горбачевский.
– Славянский союз будет жить в немногих сердцах, – ответил Борисов.
На другой день вечером славяне вновь собрались у Андреевича. Кузьмин вошел с сияющим лицом.
– А я уж объявил своим ребятам! – восторженно заявил он. – Что за молодцы! Только слово скажите, а уж мы, говорят, не отстанем.
– Что такое, каким ребятам? – заволновались кругом.
– Сегодня утром собрал свою роту, – отвечал Кузьмин. – Так и так, говорю, довольно терпеть, настрадались. К черту бар да вельмож! Все рассказал – как и что… Ах, что за молодцы! Какой пыл! Руки жмут, чуть не плачут…
– Да он спятил! – заорал Горбачевский. – Ах ты, Настасей-дуралей, что наделал!
– Анастасий Дмитриевич готов на все, даже на невозможное, – сдержанно заметил Борисов.
Кузьмин нахмурился и обвел мрачным взглядом столпившихся вокруг него товарищей.
– Пустые толки ни к чему не ведут, – сказал он сурово. – Ежели восстание, так пора приниматься за дело. Впрочем, мои солдаты умеют молчать.
– Да пойми же, – накинулся на него Горбачевский, – тут нужно соображение всех обстоятельств, а не то что сплеча!
– Не знаю, – отвечал Кузьмин. – Мое мнение: чем скорее, тем лучше.
Черниговский полк стоял в десяти верстах от восьмой артиллерийской бригады, в лесу. Командир второго батальона подполковник Сергей Муравьев-Апостол занимал просторный дощатый балаган на опушке. С ним вместе помещался Бестужев.
Утром Сергей присутствовал на учении пятой мушкетерской роты, которой командовал Кузьмин. Учение проходило весело, и у солдат были довольные лица. После учения, солдаты окружили Сергея и стали расспрашивать, скоро ли приедет государь и когда конец лагерю. Потом наступило молчание. Солдаты переглядывались между собой, как будто желали еще о чем-то спросить и не решались.
А что, ваше высокородие, – заговорил наконец усатый фельдфебель Шутов, – самое бы время сейчас, как все в сборе…
Солдаты в ожидании смотрели на Сергея. Сергей, положив руку на плечо Шутова, произнес загадочно:
– Недолго терпеть, братцы. Скоро будет вам облегчение.
– Будьте покойны, Сергей Иванович, – почтительно ответил Шутов, понизив голос, – мы понимаем.
Сергей подошел к Кузьмину.
Мне надо поговорить с вами, Анастасий Дмитриевич, – сказал он сухо. – Будьте добры зайти ко мне после обеда.
Кузьмин поклонился молча.
– Что такое, в чем дело? – быстро спросил Кузьмина Сухинов, командир шестой роты, когда Сергей удалился.
У Сухинова было смуглое лицо и черные жесткие волосы. Он говорил глухим, сиплым басом, и острый, колющий взгляд его черных глаз как будто впивался в собеседника.
– Ничего, – равнодушно отозвался Кузьмин. – Должно быть, узнал, что я оповестил солдат. Отчитывать хочет.
– Я пойду с тобой, – решительно заявил Сухинов.
Кузьмин жил в общей палатке с солдатами и питался из общего котла. Обед был ровно в полдень. После обеда Сухинов присоединился к Кузьмину, и оба направились к батальонному командиру. Они застали Сергея за столом. Сергей только что окончил завтрак и теперь записывал что-то в тетрадь, переплетенную в сафьян. Тут же находился Бестужев.
Сергей холодно поздоровался с Сухиновым (он как будто не удивился его приходу) и прямо обратился к Кузьмину.
– Анастасий Дмитриевич, – сказал он, – мне известно, что вы объявили солдатам вашей роты намерение общества и призвали их к восстанию. Прошу иметь в виду, что все касающееся Черниговского полка принадлежит мне и что я никому не позволю вмешиваться в мои распоряжения.
Кузьмин вспыхнул.
– Черниговский полк не ваш и не вам принадлежит! – ответил он, задыхаясь от ярости. – Я завтра же взбунтую не один только полк, а целую дивизию, и не думайте, что приду к вам просить позволения, господин подполковник!
– Вы обязаны следовать предписаниям директора, – хладнокровно сказал Сергей.
– Я знаю только своих солдат, – продолжал Кузьмин. Будьте уверены: когда народ встанет с оружием в руках, он не посчитается ни с чьими предписаниями!
– Наполеоны нам не по климату, господин подполковник! – гневно проговорил Сухинов.
Вмешался Бестужев. Он всячески старался успокоить Кузьмина и Сухинова, но те не желали ничего слушать.
– Изрублю в мелкие куски всякого, кто осмелится располагать мною! – хрипло кричал Сухинов, наступая на Бестужева. – Найдем и без вас дорогу в Москву и в Петербург Нам не нужны такие руководители, как ты и… – Он метнул свирепый взгляд в сторону Сергея.
– Не будем ссориться накануне общего дела, – сказал Сергей. – Я ценю вашу пылкость, но должен напомнить о том, какая на нас лежит ответственность. – Он с добродушной улыбкой протянул руку Кузьмину. – Я не хотел оскорбить вас, Анастасий Дмитриевич, – произнес он просто.
Кузьмин с волнением пожал протянутую руку.
– Ненавижу эту его аристократическую ужимку, – говорил он, возвращаясь к своей роте вместе с Сухиновым. – Но зато какое сердце, какая голова!
Вечером, после репетиции смотра, у Сергея было назначено совместное совещание славян с членами Южного общества. Земляной пол балагана был устлан циновками. Горело множество свечей в шандалах. У походной кровати Сергея на ящике, покрытом белой скатертью, стояло зеркало, перед которым лежали туалетные принадлежности: головная щеточка, гребешки, мыло, бритвенный прибор. Тут же была склянка духов. В балагане было светло и уютно.
Южане были все в сборе, когда явились славяне. На походном стуле, расставив толстые ноги в напруженных гусарских чикчирах[45]45
Чикчиры – красные гусарские штаны в обтяжку.
[Закрыть] с шитьем, сидел Артамон Захарович Муравьев, родственник Сергея. Он курил трубку, и на его полном лице с одутловатыми щеками и маленькими глазами было торжественное выражение. Высокий Тизенгаузен, командир Полтавского полка, стоял в невозмутимой позе, заложив пальцы за борт аккуратно застегнутого сюртука. Маленький Пыхачев, командир пятой артиллерийской конной роты, нервно ходил из угла в угол и взмахивал рукой, как бы говоря сам с собой.
Среди южан большинство были полковые и батальонные командиры, люди с известными дворянскими фамилиями. Славяне сначала чувствовали себя неловко. Андреевич то и дело приглаживал широкой ладонью встававшие на голове вихры. Кузьмин, насупившись, косился на туалетный ящик с зеркалом и духами.
Сергей знакомил славян со своими сочленами и дружескими разговорами старался сгладить разницу лет и положений. Наконец он предложил приступить к совещанию. Артамон Муравьев тотчас приосанился и, выбив пепел из трубки, поставил ее в угол. Первый произнес речь Бестужев. Он говорил о необходимости полного доверия к Верховной думе и безусловного подчинения ее предписаниям.
– Наша революция, – говорил он, – будет во всем подобна испанской. Ее произведет армия. Будущей весной, когда император приедет сюда на смотр, решится судьба деспотизма. Мы пойдем на Москву, провозглашая республику, которая навсегда утвердит благоденствие народа. День этот недалек. Но условием успеха является соблюдение в армии порядка и дисциплины, иначе она не может послужить для нас послушным орудием. Солдат нужно приготовлять постепенно. Было бы опасно посвящать их в наши сокровенные цели, которые пока еще для них непонятны и чужды. Это вызвало бы среди них смущение и робость. Они должны быть двинуты в последнюю минуту.
Среди славян послышался ропот.
– Что же, по-вашему, солдаты – это стадо баранов и их можно вести, куда угодно начальству? – раздался сердитый голос Горбачевского.