355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Слонимский » Черниговцы (повесть о восстании Черниговского полка 1826) » Текст книги (страница 5)
Черниговцы (повесть о восстании Черниговского полка 1826)
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 07:04

Текст книги "Черниговцы (повесть о восстании Черниговского полка 1826)"


Автор книги: Александр Слонимский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 19 страниц)

Братья просидели весь вечер у monsieur Гикса. Открывая им тяжелые двери, он таинственно шепнул на прощание:

– О, император еще вернется! Свобода в человеческом сердце никогда не умирает.

В июле 1814 года гвардия возвращалась морем из Франции. Высадка должна была произойти в Петергофе. Матвеи был на фрегате «Три святителя». Когда, после шестинедельного плавания, показались вдали очертания Кронштадта, все офицеры и солдаты высыпали на палубу. «Ура» перекатывалось с одного фрегата на другой: с «Трех святителей» на «Юпитер» и с «Чесмы» на «Память Евстафия».

Матвей, с кульмским железным крестом на груди, стоял рядом с Якушкиным и с волнением всматривался в желтую полоску берега.

– От Бородина до Парижа! – сказал он, пожимая руку Якушкину.

И из Парижа в Петергоф! – с тихой усмешкой ответил Якушкин.

Сразу после высадки Матвей и Якушкин поехали в Петербург. Матвей спешил в дом на набережной. В гостиной он наткнулся на Ипполита, который вспыхнул от восторга и крепко стиснул его шею руками. Выбежал Иван Матвеевич и разрыдался. Сестры засыпали Матвея поцелуями. А мачеха нерешительно ожидала в стороне. Когда Матвей подошел к ней, она сделала движение ему навстречу, как бы желая обнять его, но он с холодной вежливостью поцеловал ей руку. Она поняла: покраснела и опустила глаза. У Ивана Матвеевича лицо скривилось в капризную гримасу. Но он тотчас просветлел, когда Матвей передал ему письмо от Сережи, который еще оставался в Париже с отрядом князя Воронцова.

– Сережа, мой милый мальчик! – говорил со слезами Иван Матвеевич, читая письмо.

Вступление гвардии в Петербург было назначено на 30 июля. Город готовился к встрече: на Петергофском шоссе возводилась огромная арка, дамы запасались цветами, чтобы осыпать ими героев.

Утром 30 июля Матвей и Якушкин, оба во фраках, отправились смотреть на торжество. Народ толпился у Петергофской заставы на деревянных мостках. Во всю длину пути через небольшие промежутки были расставлены полицейские с палками.

Александр ехал на белом коне, и народ кричал ему «ура». Навстречу императору подвигалась золотая карета, где сидела его мать – вдовствующая императрица Мария Федоровна. Александр поскакал к карете, выхватив из ножен саблю для салюта.

Вдруг, откуда ни возьмись, прямо перед мордой лошади затесался какой-то мужик в деревенских лаптях и с котомкой на спине. Он, видно, шел прямо из деревни и пробирался через улицу куда-то по своим делам. Лошадь, наскочив на мужика, отпрянула в сторону. Александр, вспыхнув, пришпорил лошадь и бросился на него с обнаженной саблей.

Тот метнулся обратно к мосткам. Но, испугавшись полицейских с палками, пустился прямо посередине улицы. Он бежал со всех ног, переваливаясь с боку на бок, и котомка подпрыгивала на его сгорбленной спине.

Подоспели полицейские и приняли мужика в палки.

Один хватил по шее, другой по лопаткам. Тот упал ничком и неожиданно взвыл, как затравленный зверь:

– Миленькие, не убейте! Ой, родные, не убейте!

Александр опомнился, сдержал лошадь и, подскакав к золотой карете, отдал салют по всем правилам искусства.

Якушкин стоял опустив глаза. Матвею было мучительно стыдно.

Они долго бродили потом по улицам и остановились наконец около памятника Петру на Сенатской площади.

– Самодержец России, – глухо заговорил Якушкин. – защитник прав народных, спаситель Европы! Эти голубые глаза эта улыбка – неужели это ложь, актерство, игра? Если так…

Якушкин не кончил. Стиснув зубы, он смотрел на стальную Неву.

V. СОЮЗ СПАСЕНИЯ

Осенью 1814 года Петербург веселился. Балы и вечера маскарады и праздники следовали друг за другом непрерывной чередой. Офицеров звали то туда, то сюда. В гостиных, в первых рядах кресел в театре – везде блестели гвардейские эполеты.

Но Якушкин скучал в гостиных и неохотно бывал в театре. После тех великих событий, которые совершались перед ним еще так недавно, петербургская жизнь казалась ему мелкой, пустой и ничтожной. Светскому обществу он предпочитал беседу с боевыми товарищами, особенно с Матвеем, который просиживал иногда до утра в его тесной комнатке при казармах. Якушкин не хотел нанимать частную квартиру, да у него и не было на это достаточных средств.

В свободные часы он обучал солдат грамоте, и эти занятия доставляли ему большую отраду. Как-то в обществе зашел об этом разговор. Один старый сановник сказал ему с важностью:

– Нынешние молодые люди все толкуют о просвещении. А того не разумеют, что просвещение разрушает веру и добрую нравственность. Что сделали ваши просвещенные французы против наших казаков, грубых, неграмотных, но сильных верою в бога? Казацкие сабли, окропленные святой водой тихого Дона, без труда сокрушали храмы рассудка и вольности, воздвигнутые нечестием. Безбожие, вольнодумство, цареубийство – вот куда ведет ваше хваленое просвещение!

Якушкин смотрел на стриженую седую голову своего собеседника, на его холеное лицо, еще красивое, несмотря на старость, и думал: «Мы ушли от всех подобных ему по крайней мере лет на сто».

В ноябре 1814 года в Вене начались заседания конгресса победивших держав, на котором собрались государи, министры и дипломаты. Среди танцев, фейерверков и торжественных обедов государи перекраивали карту Европы, решали судьбы народов и раздавали короны, наказывая одних и награждая других. В петербургских салонах с восторгом рассказывали о том, каким почетом пользуется русский император среди прочих государей, как он танцует и как им очарованы немецкие принцессы и королевы. А в гвардии ходили слухи, что государь совсем забыл о России, плохо отстаивает ее интересы и всецело подчинился влиянию хитрого австрийского министра князя Меттерниха.

В марте 1815 года – сначала шепотом, а потом громко – заговорили о неожиданной новости, полученной из-за границы: во Франции вновь появился Наполеон. Он бросил предоставленный ему во владение остров Эльбу и высадился на юге Франции с небольшим отрядом. Затем стали приходить все новые вести: Наполеон идет на Париж, король Людовик XVIII едва успел убежать из Тюильри; Наполеон снова провозглашен императором.

В воздухе запахло новой войной. Гвардии был объявлен поход, и Якушкин радовался этому, как избавлению от петербургской скуки. Он по-прежнему ненавидел Наполеона. Для него это был тиран, угрожавший свободе народов.

Но гвардия успела дойти только до Вильны. Здесь узнали о победе англичан и пруссаков при Ватерлоо. Русская помощь больше не была нужна: Наполеон уже был низложен, и в Париже восстановилась власть Бурбонов. Гвардии приказано было вернуться. А вскоре стало известно, что Наполеон захвачен англичанами и сослан на заброшенный среди Атлантического океана остров Святой Елены.

Приехал из-за границы Сергей, который незадолго перед тем был переведен в Семеновский полк поручиком. Он сразу проявил необыкновенную деятельность. С разрешения командира полка генерала Потемкина он устроил в полку артель. Офицерам приходилось иной раз проводить целый день на службе, и Сергей предложил им сложиться, чтобы вместе обедать. В здании казарм, в одном из офицерских флигелей, было отведено просторное, светлое помещение и обставлено по-семейному: мягкими креслами, столиками. У стены стоял большой диван, а на полках были разложены книги, журналы и газеты – русские и иностранные. После обеда одни играли в шахматы, другие читали. Потом возникала общая беседа: сравнивали конституцию Людовика XVIII с конституцией Наполеона, толковали об Италии, разделенной на ряд мелких владений, и спорили о правах народов, нарушенных Венским конгрессом.

Якушкин, играя в шахматы, хмурился при этих разговорах.

– Для того ли мы освобождали Европу от тирана, говорил он потом Сергею, – чтобы вместо одного насажать их десятки!

Однажды вечером в артели был гость армейский штабс-капитан, приятель Якушкина, широкоплечий человек с простым русским лицом и добродушными серыми глазами. По ухваткам виден был провинциал из небогатых помещиков.

Речь шла о жестоком обращении с солдатами. Сыпались анекдоты один за другим. Якушкин привел в пример спор который недавно произошел между командирами, – о том, как лучше наказывать солдат: понемногу, но часто или редко но метко. Молоденький прапорщик князь Шаховской, картавя запел солдатскую песенку:

 
Я отечеству защита,
А спина всегда избита,
Я отечеству ограда,
В тычках-пинках вся награда.
Кто солдата больше бьет,
И чины тот достает.
 

– Вы, семеновцы, не видели настоящей дисциплины, – заговорил штабс-капитан. – Потянули бы лямку в армии, так узнали бы, что такое настоящий командир из лютых.

И он стал рассказывать:

– Вот у нас так лютый был командир. Не думайте, чтобы кричал или бесновался. Нет, голоса никогда не подымет. Все у него делалось по темпам, да и говорил он по темпам. Но его ровной, размеренной речи солдаты боялись пуще, чем если бы кто зарычал на них медведем. Разумеется, его не любили. Звали немцем, хоть он был кровный русак.

Вам известно, какие были приказы после перехода через границу: строжайшая дисциплина, ни малейших обид немецкому населению, полное приличие перед иностранцами. Государю, правду сказать, было стыдно за свою сволочь. Впрочем, никаких неприятностей с немцами не было. Бывало, немец-хозяин недочтется у себя на дворе поросенка или куренка, но не жалуется, потому что как не понять: солдатик проголодавшийся, одет плохо, обут еще хуже – как тут взыскивать, если он не устоит перед искушением полакомиться даровщинкой!

И вот случилось нашему полку ночевать в одной прусской деревне. Командир остановился в крайнем домике, у поля. Под вечер услышал он вдруг женский визг. Подошел к окну, видит – немочка какая-то с солдатом барахтается, рвет у него из рук не то курицу, не то индюшку. Командир позвал к себе солдата, тихо так, по-отечески объяснил ему, что немцы наши союзники и что обижать их нельзя, спросил спокойно, знает ли он приказ об этом, и в конце концов отправил его под арест.

Наутро был объявлен поход. Арестованного приказано было вести под конвоем. Пришли мы на поляну среди леса. Командир отобрал пионеров[21]21
  Пионеры – в армии того времени рабочая команда.


[Закрыть]
с заступами, сам повел их на лесную опушку и велел быть яму. Остальным скомандовал запастись шпицрутенами[22]22
  Шпицрутены – тонкие, гибкие прутья.


[Закрыть]
и стать в две шеренги.

Приходилось ли вам видеть, как гоняют по зеленой улице? Зрелище, я вам скажу, ужасное. При малом числе ударов еще ничего – когда смотришь, действует вроде слабительного. Но если по-настоящему, так тут клочья кожи и мяса летят со спины, извергаются потоки крови. Надо иметь деревянные нервы, чтобы видеть все это.

И вот провели виновного раз. «Вести назад!» – кричит командир. «Не может идти», – говорят ему. «Тащи!» – велит командир. «Не отвечаю за жизнь», – заявляет доктор, щупая пульс. «Исполнять, что приказано!» – повторяет командир.

Несчастного повели снова. Последние удары падали уже на мертвое тело. Доктор удостоверил смерть. Тогда командир велел опустить труп в вырытую яму и, сняв фуражку, скомандовал: «На молитву!» Потом, сотворив земной поклон и бросив первую горсть земли, отошел в сторону. Когда могила была засыпана, барабанщики начали бить поход. Командир сел на лошадь. Раздалась команда: «Стройся повзводно! Господа офицеры, по местам! Марш!» И командир во главе всего полка тихо поехал вперед.

Никак не верилось, что солдатик, полчаса назад деливший с нами трудности похода, переживший столько сражений, оставлен нами где-то там, на опушке леса, закиданный немецкой землей.

А впереди, у всех на виду, торчала на коне длинная спина командира. И хоть бы подумал о том, что кто-нибудь из солдат может пустить ему пулю в затылок!

Не знаю, что чувствовал командир и другие, но я в ту ночь не мог сомкнуть глаз. Меня мучило раскаяние… да, раскаяние. Я считал себя соучастником в убийстве несчастного, который покорился своей судьбе и даже не произнес мольбы о прощении…

Рассказчик умолк, взволнованный. Никто не проронил ни слова. Вдруг Якушкин изо всей силы стукнул кулаком по столу. Он точно хотел что-то сказать, но ничего не выговорил. Сергей был бледен. Он сидел неподвижно на диване и о чем-то сосредоточенно думал.

Беседа долго не клеилась, и офицеры в этот вечер разошлись раньше обыкновенного.

…Утром 2 декабря 1815 года над Зимним дворцом взвился флаг. Прибыл наконец император, больше года не бывший в России. Офицерам велено было быть на выходе. Волнение было на лицах, когда все выстроились в приемном зале дворца Но после двухчасового ожидания объявили, что прием не состоится. Офицеры, подшучивая, а иные сердясь, разошлись по домам и казармам.

Император остановился во дворце на Каменном острове и как передавали, просил у министров на месяц отдыха. Он распорядился, чтобы по всем делам обращались к военному министру графу Аракчееву, который один имел к нему доступ.

В первый раз гвардия увидела императора на смотру через месяц. Он обошелся сухо с офицерами, смотрел на эволюции[23]23
  Эволюции – здесь: военные упражнения.


[Закрыть]
с пренебрежительной усмешкой, сделал два-три замечания и уехал. Гвардия была обижена.

Недовольство росло с каждым днем. Жаловались на усилившуюся после приезда государя придирчивость высшего командования. Рассказывали, что артиллерийский полковник барон Таубе, прусский офицер, принятый на русскую службу, настраивает государя против гвардии. Бранили при этом немцев, которым государь оказывает особенное покровительство. Говорили также о каких-то секретных совещаниях государя с Аракчеевым и о предстоящих крупных переменах во всем устройстве армии.

Однажды вечером – это было 9 февраля 1816 года – у братьев Муравьевых-Апостолов, живших тогда вместе в Семеновских казармах, сидели Якушкин и Никита Муравьев, теперь офицер генерального штаба. Разговор шел об ордене русских рыцарей. Это была странная затея, придуманная двумя представителями высшей аристократии: двадцатишестилетним сенатором Матвеем Дмитриевым-Мамоновым, о котором в свете говорили как о неисправимом чудаке, и молодым генералом Орловым, принимавшим капитуляцию Парижа в 1814 году. Они мечтали о возрождении рыцарства в России и учреждении палаты вельмож, вроде французской палаты пэров. Ближайшие друзья были посвящены в эти планы.

Никита расхаживал по комнате в расстегнутом мундире и, покуривая трубку, ораторствовал. Он доказывал, что, несмотря на многие нелепости, в проекте ордена есть здравые мысли.

– Только наследственная аристокрация, обладающая независимостью, – говорил он, – может сдержать произвол самодержавной власти. Прочтите об этом у Монтескье[24]24
  Монтескье – французский философ XVIII века, автор книги «Дух законов».


[Закрыть]
.

Никита говорил громко и самоуверенно. Он был кандидатом Московского университета, славился своей начитанностью и привык, чтобы его слушали.

Сергей решился, однако, его прервать.

– Мне кажется, – сказал он скромно, – что ты забываешь об одном: аристокрация воспользуется своими привилегиями не только против самодержавной власти, но и для угнетения народа. Притом господство аристокрации замедлило бы успехи промышленности и торговли.

– Существование палаты лордов в Англии, – ответил Никита, – нисколько не мешает там процветанию промышленности и торговли.

– Да, но там постоянная рознь двух палат[25]25
  Палата общин (нижняя палата) и палата лордов (верхняя палата)


[Закрыть]
,– возразил Сергей. – И промышленники достаточно сильны, чтобы давать отпор притязаниям лордов. У нас не то: промышленность еще слаба и не сможет сопротивляться наследственным землевладельцам.

– Ну что ж… – сказал Никита. – Достаточным обеспечением у нас явится новая гражданственность, на страже которой будет стоять родовое дворянство, охраняющее право граждан…

В это время в комнату вошли новые гости: князь Трубецкой с Александром Николаевичем Муравьевым – приземистым человеком, толстоносым и скуластым. Александр Николаевич приходился Матвею и Сергею дальней родней. У Александра Николаевича в руках был портфель. Выражение лица было чрезвычайно серьезное. Искоса взглянув на Якушкина, он заявил, что они с Трубецким пришли по важному делу. Якушкин хотел было встать и уйти, но Александр Николаевич жестом остановил его.

– В этом деле и вы, если пожелаете, можете принять участие, – сказал он, – Оно касается всех благонамеренных людей.

Все уселись за стол, и Александр Николаевич, стараясь округлять фразы, начал речь, видимо заранее приготовленную. Он говорил о том, что сердца истинных сынов отечества преисполнены скорбью при виде повсеместного зла, что государь думает только о Европе да о парадах и разводах, и кончил тем, что во всем виноваты немцы, которые окружают государя и забирают все высшие места. Мало-помалу он разгорячился.

– Житья нет русскому человеку от проклятых гансвурстов! – воскликнул он, хлопнув по столу, – Если государь променял пас на немцев, то нам пора самим позаботиться о судьбах отечества.

Он поспешно выложил из портфеля на стол несколько исписанных листков и, накрыв их ладонью, продолжал:

– Вот план устава. Я предлагаю составить общество для спасения отечества.

– От немцев? – спросил Сергей.

– Да, для противодействия немцам, находящимся на русской службе и вредящим России, – отвечал Александр Николаевич. – Князю, – он обратился к князю Трубецкому, – уже известны мои мысли. Я хотел бы знать мнение остальных. Согласны вы вступить в такое общество?

– Знаю, ты враг немцев, – насмешливо откликнулся Матвей из угла. – Неужели ты полагаешь, что все зло в немцах?

– А то как же! – запальчиво ответил Александр Николаевич, повернувшись к Матвею. – Тут Бенкендорф, там эта сухая цапля Клейнмихель…

– А что же Аракчеев? – спросил Сергей, переглянувшись с Матвеем. – Должно быть, тоже из немцев?

– Могу сообщить, что Аракчеев пишет сейчас какой-то важный проект по указанию государя, – сдержанно заметил князь Трубецкой. – Говорят, всех казенных крестьян зачислят в солдаты, а деревни превратят в военные поселения под особым управлением Аракчеева.

Трубецкой подчеркнул последние слова. Он говорил равнодушно, но, видимо, имел при этом какую-то цель.

– Да, я слышал об этом, – сказал Никита. – Дело ясное: государь заводит особую армию, чтобы избавиться от необходимости считаться с нами и с мнением народным.

– Нет, господа! – заговорил вдруг мрачно молчавший все время Якушкин. – Нет, господа! Если что-нибудь устраивать, то не орден рыцарей, каких у нас совсем и не бывало, и не общество для противодействия немцам. Тут дело не в немцах! Надо Россию спасать – Россию, о которой совсем и не думает царь. Год и четыре месяца его не было в России. Мы ждали его, мы верили, что вернувшись, он облегчит участь народа, даст новые права сословиям, расширит торговлю, подымет промышленность. Мы надеялись, что под его счастливым правлением наше отечество взойдет наконец в семью цивилизованных наций. И что же мы видим? Царь окружает себя приспешниками, холопами и льстецами, отстраняет лучших людей из дворянства и замышляет против них козни. Я сию минуту готов вступить в такое общество, которое напомнит царю о народе!

Сергей встал и с чувством, не говоря ни слова, пожал руку Якушкину. Он никогда не слышал, чтобы Якушкин говорил так сильно и так горячо.

После некоторого молчания заговорил Трубецкой.

– Александр Николаевич действительно сообщил мне свои предположения, – сказал он. – Но он меня не так понял. Я выразил согласие на составление общества, но не думал ограничивать его цель противодействием немцам. Я рад, что мнение присутствующих, по всей видимости, склоняется к моему. Благо отечества в обширнейшем смысле – вот наша цель!

– Благо отечества, – сказал Сергей, – не может служить достаточным изъяснением наших целей, потому что каждый будет толковать его по-своему. Мы должны теперь же определить, что благо отечества мы полагаем в установлении законно свободных учреждений, как в европейских государствах, и прежде всего – в уничтожении рабства крестьян.

– Но что может сделать общество? – с сомнением заметил Матвей. – Нас здесь шестеро, а Россия достаточно велика.

– Да, шестеро, – подхватил Сергей, сдвинув брови, – но за нами пойдут сотни и тысячи!

– Что ж, отбирать голоса, господа, как бывает при всяких собраниях? – шутливо спросил Трубецкой.

– Не нужно, – сказал Никита, – мы все согласны.

– А вы, Александр Николаевич? – обратился Трубецкой к Александру Муравьеву.

– Что ж, я от друзей не отстану, – добродушно ответил тот. – Вот моя рука! А все-таки скажу: не место немцам в России!

Все рассмеялись.

Денщик принес чай. Беседа продолжалась. Говорили о будущем устройстве общества и намечали программу устава. По предложению Сергея, общество было названо Союзом спасения.

VI. ЯКУШКИН

Якушкин, не желая больше оставаться в Петербурге, подал просьбу о переводе его в 37-й егерский полк, стоявший в Смоленской губернии, где у него было небольшое имение. Просьба его была удовлетворена, и он весной 1816 года отправился к месту новой службы.

По пути он заехал к дяде, смоленскому помещику, который в качестве опекуна управлял его имением. Дядя толковал ему о посевах, показывал какие-то счета по продаже сена и советовал похлопотать о поставках в армию, так как иначе нет никакого сбыта. Якушкин слушал его рассеянно, отвечал невпопад, а когда дядя стал доказывать ему превосходство старинной барщины над оброком, неожиданно объявил:

– Я вообще думаю освободить своих крестьян.

Дядя остановился и посмотрел на него с испугом. Он был уверен, что племянник сошел с ума.

Пробыв у дяди несколько дней, Якушкин поехал в деревню, где был расквартирован штаб 37-го егерского полка. Командир полка полковник Фонвизин приходился племянником Денису Ивановичу Фонвизину, автору «Недоросля». Он принял Якушкина не как начальник, а как любезный хозяин. Якушкин разговорился с ним и сразу убедился, что у них одинаковый образ мыслей. У себя в полку Фонвизин уничтожил палки. Однако дисциплина и выправка были в его полку примерные. У него была прекрасная библиотека, состоявшая главным образом из французских политических сочинений. Любимым писателем его был Руссо: «Социальный договор» он знал чуть ли не наизусть. Якушкин просиживал с ним далеко за полночь, беседуя и играя в шахматы. Неторопливая речь Фонвизина, его добродушный юмор – все это умиротворяло Якушкина и разгоняло свойственное ему уныние.

Осенью 1816 года пришло с оказией письмо от Никиты Муравьева. Оно было доставлено вместе с казенными пакетами в штаб полка, и Фонвизин вручил его Якушкину у себя за обедом. Якушкин тут же распечатал его. Никита сообщал ему, что в его отсутствие общество сделало много приобретений. В числе вновь принятых членов он называл поручика кавалергардского полка Павла Ивановича Пестеля. «Это умный человек во всем смысле этого слова, – писал Никита, – хотя и крайних мнений. Он занят сейчас составлением устава для нашего Союза».

Якушкин тут же решил, что если так, то и ему больше нет смысла скрываться от Фонвизина, тем более что Фонвизин не раз заговаривал о необходимости объединить усилия всех честных людей для совместного противодействия злу, тяготеющему над Россией. Когда Фонвизин после обеда увел его в кабинет, он без дальних слов рассказал ему о существовании общества и предложил вступить в него. Фонвизин, растроганный, обнял его и благодарил за доверие. Друзья крепко расцеловались.

С первой же почтой Якушкин известил Никиту о том, что и он, со своей стороны, сумел найти человека, полезного для общества. Он надеялся получить за это благодарность от петербургских членов.

Однако вышло не так. В ответном письме, доставленном снова с казенной оказией, Никита упрекал его прежде всего за опрометчивость, с какой он доверился почте, вместо того чтобы воспользоваться оказией, а затем выговаривал ему за нарушение условий общества. «Ты не имел права никого принимать без согласия прочих членов, – писал он, – и тем подвергать все общество опасности быть обнаруженным. Но дело сделано – притом же г. Фонвизин известен нам с лучшей стороны, как отличный офицер и истинный слуга отечества». Далее Никита сообщал, что, по предложению Пестеля, общество переименовано в Союз истинных и верных сынов отечества, и вкратце излагал содержание сочиненного Пестелем устава, прибавляя при этом, что многие пункты были отвергнуты после жарких прений. Пестель, – писал он, – мыслит, как математик, не применяясь к возможностям, и предлагаемые им меры отзываются якобинским фанатизмом. Удивительно, как в этом человеке холодная трезвость ума уживается со склонностью к самым необузданным крайностям».

Якушкина это письмо рассердило. В наставлениях Никиты он увидел недоверие к себе и деспотическое стремление властвовать в обществе. Кроме того, он считал, что петербургские члены не проявили достаточно осмотрительности, поручая составление устава такому человеку, которого они сами называют якобинцем, и поэтому не им его упрекать.

Умер дядя Якушкина и оставил ему в наследство свою деревню Жуково. Якушкин взял отпуск: надо было исполнить все формальности, чтобы вступить во владение доставшимся ему имением. Когда он приехал в Жуково, его поразило бедственное положение крестьян. Урожай в тот год был плох, да и вообще почва в тех местах была неплодородная, а при недостатке скота крестьяне не могли как следует удобрять поля.

Якушкин ходил по избам, расспрашивал крестьян об их нуждах. Они кланялись и жаловались, что слишком велика господская запашка.

– Своей работы не переробишь, – говорили они.

Якушкин тут же распорядился уменьшить господскую запашку наполовину и, кроме того, выдать крестьянам зерна на весенний посев из барских амбаров.

Он побывал и в прежнем своем имении. Там он увидел ту же бедность.

Якушкин решил, не откладывая, привести в исполнение свою мысль об освобождении крестьян. «Независимость, – думал он, – вот что улучшит их состояние. Она возбудит в них деятельность и заставит прилежно трудиться, так как отныне они будут трудиться для себя».

Он собрал крестьян нового своего имения, чтобы объявить им свое намерение, и изложил условия, на которых предполагал освободить их.

– Усадьба, выгоны, скот, – говорил он, – все останется по-прежнему за вами, а платы я от вас никакой не возьму. Все это вы получите даром.

Якушкин старался держаться спокойно, но не мог преодолеть внутреннее волнение. Голос его дрожал. Это была великая минута в его жизни: он возвращал рабам отнятую у них свободу, и сердце его было преисполнено гордости.

Окончив речь, он обвел глазами лица стоявших перед ним мужиков. Мужики молчали и смотрели на барина, как будто ожидая от него чего-то еще. Наконец один старик нерешительно спросил:

– А земля как же?

– Земля? – с недоумением переспросил Якушкин.

– А вот земля, что мы пашем, – уже с некоторым нетерпением, как бы сердясь, повторил старик, – она чья же будет: наша или ваша?

Якушкин был озадачен.

– Земля, само собой, останется за мной, – ответил он. – Но вы ее сможете нанимать у меня.

– Ну нет, батюшка, – мотнул головой старик, – так не годится. Пусть уж лучше будет по-старому: мы ваши, а земля наша.

Якушкин стал было объяснять выгоды, какие доставит им свобода, но мужики только качали головой и упрямо твердили свое:

– Нет, батюшка, без земли нам никак нельзя. А вот ты, батюшка, приезжай лучше пожить с нами. При тебе всё лучше, а то от земской полиции да от поборов совсем пропадаем.

На другой день Якушкин, так ничего и не добившись, уехал в свой полк.

– Русский народ еще не понимает свободы, – с горечью говорил он Фонвизину. – Но мы на деле научим его ценить ее блага.

Вскоре 37-й егерский полк был расформирован и отправлен в Москву для комплектования других частей. Якушкин поехал в Москву вместе с Фонвизиным и остановился в его доме на

Арбате. Он получил длительный отпуск, а затем, но дожидаясь нового назначения, заявил о своем желании уйти в отставку.

В конце 1817 года в Москву должен был приехать император. Еще в августе прибыл походом сюда сводный гвардейский корпус, составленный из первых батальонов всех пеших и первых эскадронов конных полков, в сопровождении артиллерии. Начальником штаба был Александр Николаевич Муравьев. Он жил в Хамовниках, в помещении штаба.

Однажды у Александра Николаевича собрались офицеры. Пили вино и ужинали. Принесли гитару, и затеялся пляс. Хозяин, развеселившись, откалывал трепака по-солдатски и так удачно подражал солдатским ухваткам, что привел всех в восторг.

А в кабинете, рядом со столовой, шли в это время разговоры о новых чудесах шагистики и о графе Аракчееве, об императоре и о генерале Желтухине, командире гренадерского полка, который угрожал «с солдат сорвать шкуру от затылка до пяток», а офицеров «перевернуть вверх ногами».

Курчавый подпоручик Толстой рассказывал свою историю с графом Клейнмихелем, новым плац-адъютантом, который был поставлен специально для того, чтобы записывать ошибки на учении и доносить о них императору.

– Слева в колонну стройсь! Деплояда, контрмарш[26]26
  Песня, которую распевали в Париже в дни французской буржуазной революции 1789–1794 гг.


[Закрыть]
– всё честь честью, – повествовал он. – Батальон выстроился во фронт. Смотрю, наш плац-немец ноги расставил, глаза таращит, вынимает подзорную трубку. Не к чему придраться, гладко. А на третий день мне говорят: «Он тебя записал, в приказе замечание будет». – «Как – замечание, за что?» – «А у тебя, говорят, султаны шевелились». Вот так штука! Прошу проверить на третий день: шевелились султаны или нет? Я прямо в комендантскую: так и так, говорю, замечания не приму, потому что султаны не шевелились. Он уставился на меня. «Шевелились, говорит, и я по долгу службы обязан доложить государю». Ах ты, цапля, думаю, я ж от тебя не отстану! Я свое, а он свое. Уперся: шевелились, да и только. Тут я не стерпел да и ляпнул: «После этого вы…» Да этак по-русски!

Все захохотали.

– Ну, а он что? – с любопытством осведомился добродушный штабс-капитан Кошкарев.

– Ничего, – со смехом отвечал Толстой. – Глаза выпучил прикинулся, что русского языка не разумеет. А только в приказе замечания не было.

– Чудеса! – говорил Михаил Муравьев, младший брат Александра, такой же толстоносый и приземистый, как и он. – С ума посходили от шагистики. Шаги петербургские, Могилевские, варшавские… Музыкант стоит с хронометром, шаги по секундам отсчитывает. Танцмейстера Дидло не хватает… Мечтают Европу удивить. Да ну ее, Европу, в чертову…

Хохот приветствовал его слова.

– С Европой полегче, Михайло, как бы животики не надорвать, – заметил полковник Фонвизин. Он глядел на Михаила Муравьева с ласковой улыбкой, как на большого забавного медведя.

– Церемониальный марш – ведь это целая поэма! – продолжал Михаил Муравьев, подзадоренный успехом. – Ноги с носком вытянуты в прямую линию, и каждый носок так тебе и выражает, что вот, мол, до последней капли крови готов черт знает за что живот положить. Точно одно туловище с ногами идет, а глаза-то от генерала не отрываются. Со стороны посмотреть – будто головы на пружинах: того и гляди, затылком вперед вывернутся.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю