355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Слонимский » Черниговцы (повесть о восстании Черниговского полка 1826) » Текст книги (страница 18)
Черниговцы (повесть о восстании Черниговского полка 1826)
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 07:04

Текст книги "Черниговцы (повесть о восстании Черниговского полка 1826)"


Автор книги: Александр Слонимский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 19 страниц)

Следователи были удовлетворены. Пестель был у них в руках. Оставалось еще добыть «Русскую правду».

Поручик Крюков признался, что ему было поручено зарыть «Русскую правду», но что он сам не мог выполнить поручения и отдал ее подпоручику Заикину. Спрошенный об этом, подпоручик Заикин сказал, что «Русскую правду» он закопал в окрестностях Тульчина, около села Кирнасовки. Его отправили в кандалах на юг в сопровождении штабс-ротмистра Слепцова.

По дороге Заикин плакал. Слепцов заподозрил что-то неладное. Он стал выспрашивать его, точно ли он знает, где зарыты бумаги, и не показал ли он на себя ложно. Но Заикин клятвенно уверял, что точно он принял и закопал их.

По приезде в село Кирнасовку Слепцов заметил, что Заикин плохо знаком с местом. Ездили взад и вперед, пока отыскали канаву, о которой он твердил всю дорогу. Копали целую ночь – то здесь, то там – и ничего не нашли. Наконец, уже в девять часов утра, Заикин в полном отчаянии указал еще одно место – у дороги, ведущей в лес. Но и тут ничего не было.

Тогда Слепцов сурово спросил его, с какой целью он хотел обмануть комиссию и государя. Заикин разрыдался и, отведя в сторону Слепцова, сказал, что откроет ему правду, если он обещает ничего не доводить до сведения правительства. Слепцов, не видя другого способа вынудить его к откровенности, не затруднился дать ему в этом честное слово. Заикин тогда признался, что действительно не он закапывал бумаги, так как должен был уехать, а закапывали их братья Бобрищевы-Пушкины. Он надеялся, что отыщет бумаги по их рассказам, и, видя, что подозрение пало собственно на него, решил пожертвовать собой для спасения друзей. Полагаясь на слово Слепцова, он предложил еще одно средство отыскать бумаги – это дать ему позволение увидеться со своим семнадцатилетним братом, подпрапорщиком Пермского пехотного полка. Брат знает место, так как ему показывали Бобрищевы-Пушкины.

Слепцов не позволил ему видеться с братом, а предложил написать записку.

Заикин написал:

«Любезный брат Феденька! Я знаю, что Павел Пушкин показал тебе место, где он зарыл бумаги. Я, чтобы спасти его, вызвался найти их и, быв обманут жестоко, погибаю совершенно. Тотчас по получении сей записки покажи сие место Николаю Сергеевичу Слепцову. Как ты невинен, то тебе бояться нечего, ибо ты будешь иметь дело с человеком благородным, моим приятелем. Прощай, будь здоров и от боязни не упорствуй, ибо тебе бояться нечего, а меня спасешь. Помни, что упорство твое погубит меня и Пушкиных, ибо я должен буду показать на них. Любящий тебя брат твой Николай Заикин».

Феденька Заикин, покраснев, смотрел на Слепцова; Слепцов с видом чистосердечия ласково смотрел на него.

Они пошли вместе.

Слепцов шутил, брал Феденьку за плечи. Феденька развеселился и, придя к канаве, ткнул ногой рядом с тем местом, где уже копали ночью, – только не на дне канавы, а по склону.

Слепцов представил донесение с изложением всех обстоятельств. Он рассчитывал получить награду.

Через несколько дней, на основании донесения Слепцова, в Пермский пехотный полк прибыла бумага, в которой было сказано: «Подпрапорщика Заикина, как ведавшего о месте хранения бумаг, взять под арест и содержать под караулом».

Между тем «Русская правда», вырытая из земли, совершала путь на север. 20 февраля она была вручена генералу Чернышеву.

«Бедный Замбони» посылал Матвею в крепость цветы.

От мачехи, Прасковьи Васильевны, Матвей получил Евангелие с двумя восковыми пятнами на темном сафьяне. На полях книги он делал заметки.

«20 января 1826 года. Сердце мое истерзано. У меня хватает сил перенести эти страдания. Как вы добры, дорогая маменька! Сколько воспоминаний возбудили во мне эти два восковых пятна: круглый стол в Хомутце, наше вечернее чтение. Все это кончено для меня. Ничего нет больше, кроме этих каменных стен!

Стихи Жильбера:

 
Несчастный гость на жизненном пиру,
Я жил лишь день – и умираю.
И над моей могилой, как умру,
Никто слезы не выронит, я знаю.
Вам, зелень нив, зовущий мрак лесов
И высь небес, души очарованье.
Семьи людской лазоревый покров, —
В последний раз я шлю свое прощанье!
 

15 февраля. Я смотрю, как печально горит моя свеча, и представляю себе, что это пламя жизни. Вспышка – и потом ничего. Ипполит верил, что наша судьба когда-нибудь отзовется. Я не могу в это верить. Что такое жизнь, чтобы стоило ее оплакивать? Взойдет солнце, зайдет солнце, час бежит за часом. То, что приносит один, то отнимает другой. Отдых и труд, радость и скорбь – и только мгновения мечты!

3 марта. Среди вещей, присланных мне отцом, как порадовали меня его карманные кружевные платки, как я их помню! Сегодня солнечный день, я это вижу из своего каземата. Хороший день приносит мне какое-то счастье – я тогда верю только в доброе. Как прекрасна весна в саду в Хомутце во время цветения плодовых деревьев! Если б судьбе так было угодно, я удалился бы в деревню и отдался бы садоводству. Я убежден, что сделался бы отличным садоводом.

Брат Ипполит скончался 3 января 1826 года, в воскресенье, в два часа пополудни, похоронен в деревне Трилесы, Киевской губернии.

Брат Матюша (тут было пропущено место для цифры) – марта 1826 года.

Брат Сережа…»

Тут остался пробел. Матвей не смел думать о той участи, которая ожидает Сергея.

В камеру Сергея пришел безносый плац-майор Подушкин и с приятной улыбкой, коверкавшей его безносое лицо, пригласил Сергея следовать за ним в дом коменданта.

Там в одной из комнат его ждал отец, Иван Матвеевич.

Старый поэт горько зарыдал, увидя Сергея, обросшего бородой, в изорванном сюртуке, на котором оставались еще следы крови.

– Сережа… Сережа… – лепетал Иван Матвеевич, утирая кружевным платочком лившиеся из-под больших круглых очков слезы. – В каком ты виде, Сережа! Ты бы мне написал, как Матюша. Я бы прислал тебе… прислал все, что нужно…

Он захлебывался слезами.

– Не беспокойся, папа, – кротко отвечал Сергей, указывая на свой сюртук. – Мне этого хватит.

Иван Матвеевич не мог больше произнести ни одного слова. Он беспомощно рыдал, прижимаясь к плечу своего сына.

Следственная комиссия, закончив дело, передала его в верховный уголовный суд. Это было в начале июля 1826 года.

В первом часу дня 12 июля Матвея повели в дом коменданта. Плац-майор Подушкин объяснил ему, что будут читать сентенцию верховного уголовного суда.

В проходной комнате, где очутился Матвей, было пять человек. Матвей увидел Никиту Муравьева и Трубецкого. Никита был спокоен и равнодушен. А Трубецкого едва можно было узнать – так он изменился: мертвенно-бледное лицо, глубоко запавшие глаза, страшная худоба. Он едва держался на ногах.

В стороне от других стоял человек во фраке, с острыми, пронизывающими глазами, с густой щетиной на щеках и подбородке и с неровным лбом. Его лоб что-то напомнил Матвею. Это был Якушкин, которого Матвей не видел уже много лет. Матвей обнял его со слезами на глазах.

Внимание Матвея привлек один из присутствовавших – длинный, худой человек в рваном тулупе и высоких теплых сапогах. Лицо его заросло волосами. Он стоял сгорбившись и как-то странно взмахивал руками, как бы рассуждая с самим собой.

– Кюхельбекер, поэт, – сказал Якушкин Матвею. – Он бежал и был пойман в Варшаве.

С Кюхельбекером, улыбаясь, говорил о чем-то красивый офицер в адъютантском мундире.

Это был писатель Александр Бестужев, издававший вместе с поэтом Рылеевым альманах «Полярная Звезда»[57]57
  Александр Бестужев впоследствии прославился под именем Марлинского.


[Закрыть]

Через ряд пустых комнат всех шестерых повели в зал, где собрался верховный уголовный суд в полном составе.

За красными столами, поставленными «покоем»[58]58
  В виде буквы «П:


[Закрыть]
, сидели митрополиты, архиереи, генералы и члены Государственного совета. Для всех не хватало места, так что сенаторы стояли сзади.

Церемонией распоряжался министр юстиции князь Лобанов-Ростовский – высокий старик в расшитом мундире, весь обвешанный орденами и лентами. Он суетился, хлопотливо подбегал к арестантам и успокоился только тогда, когда выстроил их как следует, в ряд.

Обер-секретарь начал перекличку. Кюхельбекер отозвался не сразу. Князь Лобанов испуганно закричал ему:

– Да отвечайте же, отвечайте!

Потом все встали, и началось чтение приговора.

Все шестеро осуждались, как сказано было в приговоре, на смертную казнь «отсечением головы». Но, по монаршему милосердию, смертная казнь заменялась для них ссылкой в каторжную работу на двадцать лет, с лишением чинов и дворянства.

– Будем жить! – с усмешкой сказал Матвею стоявший рядом Якушкин.

После этого арестантов задним ходом повели обратно через двор крепости в их камеры.

У Матвея больно сжималось сердце. Все присужденные к одному наказанию призываются для выслушивания приговора вместе. Почему же с ним вместе не было Сергея?

Пятеро осужденных были поставлены «по тяжести их злодеяний» вне разрядов и вне сравнения с другими. Это были Павел Пестель, Кондратий Рылеев, Петр Каховский, Михаил Бестужев-Рюмин и Сергей Муравьев-Апостол. Верховный суд определил им мучительную смерть четвертованием, но, соображаясь с высокомонаршим милосердием, постановил их повесить. Четверо выслушали приговор спокойно. Только Бестужев побледнел и пошатнулся.

Вечером 12 июля, накануне казни, к Сергею пришла на свидание сестра Катя Бибикова. Свидание происходило в одной из комнат комендантского дома. Старый комендант, одноногий генерал Сукин, удалился, тихонько постукивая своей деревяшкой, и оставил брата с сестрой наедине.

Катя, задыхаясь, стояла на месте и смотрела на брата. Она видела этот бледный лоб со спущенной прядью волос, эти прямые, как у матери, брови и этот особенный, Сережин, ласковый блеск темных глаз. Она не могла поверить, что эту шею задавит веревка.

Сергей был прост и спокоен. Он спрашивал о ее муже полковнике Бибикове, и об Алексее Капнисте, которые тоже были арестованы.

Узнав, что оба уже на свободе, Сергей с улыбкой сказал:

– Вот и хорошо.

Он оживился, когда заговорил о Матвее. Его мучило опасение, что Матвей после его казни покончит самоубийством.

– Не оставь Матюшу своими попечениями, постарайся рассеять его мрачные мысли, – говорил он сестре.

Когда пришла минута прощания и Сергей заметил судорожное движение на лице Кати, он ласково, точно старший, обнял ее и погладил по голове.

Потом с застенчивой улыбкой сказал:

– Что делать, что делать…

Осужденные на смерть были переведены в новые камеры. Сергей привык к стенам старой камеры, к надписям, которые были там нацарапаны, и переход в новую камеру, казалось, порывал последнюю связь с жизнью. На ногах его снова были цепи, которые раньше были сняты по распоряжению императора.

Перед ним горела свеча. Он вспоминал.

Вечер в Обуховке после грозы. Клочковатые, разорванные тучи и куски звездного кеба. Державин, его старческий голос. И эти закутанные в саван фигуры повешенных крестьян.

Потом дорога в Мотовиловку. Солнце, и снег, и синие дали. И перекошенное лицо Павла Шурмы.

Кто такой этот Павел Шурма? Он служит давно – вероятно, лет двадцать. Когда-то, должно быть, помещик забрил ему лоб. Его везли на телеге в город, в рекрутское присутствие. И он, может быть, плакал. Теперь скоро выходил ему срок, и он, вероятно, мечтал о возвращении в деревню.

Да, Павел Шурма чего-то не понял.

Свеча догорела. В замазанном мелом окошке виднелся рассвет.

По коридору тюрьмы вели пятерых. Гремели цепи. Впереди шел Павел Пестель. За ним – взлохмаченный Кондратий Рылеев и высокий Каховский. Сергей вел под руку ослабевшего, еле переступавшего в оковах Бестужева.

Влево от Петровских ворот, на валу, помост и два столба с перекладиной. На перекладине качаются пять петель. На одной из них, ухватившись руками, повис какой-то человек. Он пробует крепость веревки.

На лугу против вала – войска. Каменная шеренга. Каменные, плоские лица. Прямые, мертвые линии султанов. Перетянутые ремнем подбородки.

Направо, в конце Троицкого деревянного моста, черная кучка народа. Кордон солдат преграждает им путь.

Пятеро сидят на траве, в стороне от помоста, в серых арестантских шинелях с высокими воротниками. Они непринужденно беседуют между собой, обмениваются вежливыми улыбками – как будто вышли на раннюю прогулку и присели отдохнуть на свежей траве в ожидании, пока подадут экипаж.

Там, около помоста, суетятся люди: генерал-губернатор Голенищев-Кутузов, нарумяненный Чернышев в завитом парике, палачи. У них озабоченные, хлопотливые лица, как у лакеев, которые спешат приготовить господам все, что нужно.

А господа покойно сидят, не удостаивая лакеев ни малейшим вниманием.

Еще не рассвело. Чуть розовеют облака на востоке. Стальная Нева, трава на лугу между войсками и валом и там в отдалении, деревянные домики окраин – все обозначено бледными, прозрачными красками, как на картине, и кажется ненастоящим. Все это чужое. Пятеро в серых арестантских шинелях отделены от всего этого мира и только между собой связаны какими-то особыми узами. Они беседуют, как будто встретились где-нибудь в светской гостиной. Но что-то неожиданное – теплое и серьезное – проступает сквозь их вежливую, светски непринужденную беседу.

– Петр Григорьевич, – обратился Пестель к Каховскому, сидевшему с другого края, – так, кажется?

Они подали друг другу руку.

– Вот при каких странных обстоятельствах пришлось нам знакомиться, – сказал Пестель с добродушной улыбкой.

– Да, в минуту вечной разлуки с землей, – ответил спокойно Каховский. Не было и следа на его лице прежних волнений.

Пестель поглядел налево, в ту сторону, где розовела заря.

– Скоро рассвет, – сказал он. – Успеем ли мы увидеть солнце?

– Солнце встанет над всей русской землей, – проговорил твердо Рылеев. – Вы верите, Павел Иванович?

– Верю, – ответил Пестель, – потому что таков ход истории.

– Мы умрем, – продолжал Рылеев, – но будет жить наша мысль. – И он с чувством повторил слова Державина:

 
Так, весь я не умру. Но часть меня большая,
От тлена убежав, по смерти станет жить…
 

А это «большая часть» – это и есть наша мысль, – добавил он задумчиво.

Сергей молчал. Матвей, Ипполит, Хомутец – все отошло от него. На прошлое он глядел чужими глазами, как на это зеленое поле.

К ним подошли. Пятеро протянули руки друг другу, поцеловались. На голову надели мешок, руки и ноги спеленали белым фартуком. Повернувшись друг к другу спиной, Сергеи и Пестель успели еще раз соприкоснуться завязанными назад руками.

Подвели под виселицу. Теперь больше не было ничего. Только серый полумрак холстинного мешка около глаз.

Взвели на помост, поставили на скамейку рядом с другими Что-то зашуршало около шеи. Веревка.

Заколебалась под ногами скамейка, и ноги повисли в пустоте. Вдруг удар в подбородок, что-то с болью проехало по лицу. Сергеи упал вниз, с треском проломив при падении легкие доски помоста.

Новые веревки были туги, и голова выскользнула из незатянувшейся петли. Вместе с Сергеем сорвались еще двое: Рылеев и Каховский.

У Сергея свалился мешок с головы. Перед ним снова был мир – с зеленым полем, по которому бежал свет встающего солнца, с ветхими домишками в отдалении и с просыпающейся рябью Невы. И, когда его подняли, он увидел то, что, казалось бы, немыслимо видеть: он увидел свою смерть со стороны.

На крайних петлях судорожно крутились две белые спеленатые фигуры. Это были Пестель и Бестужев. Но Сергею казалось, что эти две спеленатые фигуры – это он, раздвоившийся он один.

Подскочили палачи и распорядители казни с перепуганными, виноватыми лицами, подобно лакеям, которые не сумели угодить господам.

Больше всех был перепуган нарумяненный, расфранченный генерал-адъютант Чернышев в завитом парике. И на него-то со всей силой гордого гнева опрокинулся, поднявшись на ноги, окровавленный, с горящими глазами Рылеев:

– Подлый опричник! Дай свой аксельбант палачам заместо веревки!

Сергей, опираясь на локоть, лежал на земле. Он сломал себе ногу. За ухом была рана, и оттуда капала кровь. Но страха смерти больше не было, потому что смерть была позади – в этих двух дергающихся свертках.

Солнце играло на штыках, эполетах, мундирах и каплях росы на траве. Все запестрело в ярком утреннем свете. Небо стало глубоким и синим. Из труб дальних домиков поднимались дымки. Это был мир живой, настоящий, и Сергею он больше не казался чужим.

Прошло минут двадцать, пока починили помост и достали новые веревки. Двое палачей подняли Сергея с земли.

– Благодарю вас, – сказал он им с любезной улыбкой.

Он сам помог надвинуть на голову холстинный мешок.

В городе Остроге, Волынской губернии, на площади был выстроен заново сформированный Черниговский полк, для того чтобы присутствовать при экзекуции над старыми черниговцами, участниками восстания.

Перед полком на черном коне разъезжал Гебель. Он совершенно оправился от ран и был произведен в полковники На шее у него болтался орден Владимира третьей степени и рыжие усы были старательно зачесаны кверху.

Около него суетился красноносый Трухин, теперь подполковник. Долговязый полковой адъютант Павлов гнусавым голосом читал бумагу за № 2707, в которой заключался приговор суда.

В числе приговоренных был седоусый фельдфебель Михей Шутов. Военный суд постановил прогнать его шпицрутенами через тысячу человек двенадцать раз и потом сослать в каторжную работу без срока.

Лицо Шутова опухло от долгого заключения и обросло густой щетиной черных, с серебряной проседью волос. Он был оголен до пояса. Его круглые плечи вздрагивали, а губами он делал странные движения, как будто жевал что-то. Когда его повели по «зеленой улице», с руками, привязанными к двум ружьям, он прокричал что-то густым фельдфебельским басом. Можно было разобрать только: «Братцы!»

Остальные слова были заглушены громким треском барабанов.

Полковник Гебель увесисто крякал. А подполковник Трухин приговарил, хихикая:

– Так его, так, шпарь хорошенько!

На первый раз Шутов выдержал только две тысячи ударов. Его снесли в лазарет, с тем чтобы по излечении подвергнуть дальнейшему наказанию, пока не выполнится то количество ударов, которое обозначено в бумаге за № 2707.

Потом повели Павла Шурму. За то, что он выпустил арестованного Сергея Муравьева, его приговорили прогнать через тысячу человек четыре раза. Он был в каком-то беспамятстве, и, когда сыпались удары на его обнаженную спину, ему все казалось, что его наказывают за нападение на своего командира.

– Сергей Иванович!.. – выкрикивал он. – Видит бог, я зла не имею!.. Нечистый попутал!.. Батюшка барин, ваше высокобла… помилуй!..

Расправа с офицерами происходила в Василькове. На площади была сооружена виселица. Под ней на полчаса были поставлены офицеры старого Черниговского полка барон Соловьев, Быстрицкий и Мозалевский, осужденные в каторжную работу без срока. А на перекладине, под которой они стояли, были прибиты доски с именами Михаила Щепиллы, Анастасия Кузьмина и Ипполита Муравьева-Апостола.

XXIII. АЛЕКСЕЙ КАПНИСТ

В ночь на 15 апреля 1826 года комендант крепости одноногий генерал Сукин, вызвал к себе Алексея Капниста сидевшего в тоске и отчаянии в одном из казематов, и сказал ему с игривой старческой улыбкой:

– Ну, Капнист, поздравляю тебя: ты свободен!

Алексей сразу понял, кому он этим обязан. По вопросам, которые ему предлагались следственной комиссией, он видел, как осторожно выгораживал его Сергей в своих показаниях.

Вне себя от восторга, он тотчас покинул крепость, несмотря на то что было двенадцать часов ночи и что комендант любезно предлагал ему остаться до утра у себя.

Усевшись в ялик и с жадностью вдыхая ночную прохладу Невы, Алексей все еще не верил, что он в самом деле на свободе и может ехать, куда только захочет.

Он спешил на Фонтанку, в дом тети Даши, вдовы поэта Державина. Расцеловав при входе заспанного старого слугу и приложив палец к губам в знак молчания, он на цыпочках пробрался через ряд темных комнат к освещенному маленькому кабинету, где сидела Милена.

– Алеша! – вскрикнула та, испугавшись.

– Я, тетенька, я! – повторил Алеша, бросившись с радостным смехом ее обнимать.

– Голубчик, как же ты это? – говорила, плача, Милена. – Вот счастье…

– Тсс, тетенька! – сказал вполголоса Алексей, поднимая вверх палец. – Я бежал!

– Что ты! – ужаснулась тетя Даша.

Но Алеша уже прыгал на одной ноге по комнате, танцевал и кружился.

– Освобожден, освобожден! – распевал он, заливаясь звонким, мальчишеским смехом. – Я пошутил.

И, захлебываясь от радости, он принялся рассказывать о своем заточении.

– Но Сережа, Сережа – это рыцарь, – говорил он в восторге. – О, я уверен, что государь оценит его и поймет. Он будет еще знаменит – вот вы увидите, тетенька!

И он снова заплясал по комнате.

– Тетенька, как хорошо на свободе! – восклицал он.

…В мае 1826 года ранним утром Алексей приехал в Обуховку Все в доме еще спали. Не заходя в дом, Алеша бросился в сад – на могилу отца.

Капнист был похоронен на берегу прозрачного Псла – там, где стоял его сельский домик и где некогда купал в воде свои ветви старый берест. Берест давно свалился, подмытый быстрым течением, и был распилен на доски. Из его досок сколочен был гроб для умершего поэта.

Могила была огорожена железной решеткой и обсажена кругом розовыми кустами, на которых распускались бутоны. На глыбе серого мрамора была эпитафия:

 
Капнист сей глыбою покрылся.
Друг муз, друг родины он был.
Отраду в том лишь находил,
Что, ей как мог служа, трудился,
И только здесь он опочил.
 

Соня, узнав, что брат здесь и что он пошел на могилу, вскочила с постели, как была, и стремглав понеслась вниз к реке, едва успев натянуть на одну ногу чулок и накинуть на плечи пудермантель.

Она расплакалась, целуя Алексея, и потом спросила, что Сергей и Бестужев.

– Я верю во все хорошее! – сказал ей Алеша. – Нам так хорошо, что и всем на свете должно быть хорошо!

Соня снова всплакнула и, утирая слезы концом пудермантеля, проговорила:

– Сережа рассудительный, я за него не боюсь, но Бестужев всегда был такой экзальтированный!

От матери скрывали арест Алексея. Когда Алексей ей все рассказал, ее ужасу и радости не было предела. Она плакала и смеялась в одно и то же время, прижимала сына к себе и повторяла всем и каждому:

– Вообразите, Алеша был в крепости!

Известие о казни декабристов дошло в Обуховку в конце июля. Весь дом, с его цветами и птичками, погрузился в уныние. Соня горько плакала, запершись у себя, и выходила к столу с мокрыми от слез глазами. Алексей ходил мрачный по берегу Псла и судорожно сжимал кулаки.

Мать качала головой, с необыкновенной нежностью смотрела на своего Алешу и мысленно благодарила судьбу, что он уцелел.

– Какой ужас! – говорила она, – Бедный Иван Матвеевич!

Вскоре после этого в Кибенцах был съезд гостей по случаю обручения княжны Полины Хилковой с бароном Станиславом Карловичем Остен-Сакеном.

Алексей был оскорблен изменой Полины, но его тянуто увидеться с ней. Ему хотелось что-то дать ей понять, поразить ее своим разочарованным видом. Втайне он надеялся пробудить в ней чувство раскаяния.

В Кибенцах все было по-старому. Так же гримасничал поп Варфоломей, и так же хохотал, упершись в бока, толстый помещик Щербак. Только не было стопятилетнего барона, который скончался на сто шестом году жизни, объевшись ягодами. Трощинский одряхлел за год. Его огромные навыкате глаза смотрели на гостей еще более брюзгливо, и лицо приняло каменное выражение.

Алексею не удалось ничем затронуть Полину. Она церемонно ответила на его поклон, задала два-три вопроса о петербургских знакомых, а когда Алексей нарочно упомянул как бы вскользь о судьбе Матвея, то она скорчила гримасу и процедила:

– Мы не можем поручиться за наши знакомства!

Алексей вспомнил то время, когда он в краской рубахе плясал с Полиной, и с ненавистью смотрел на деревянную фигуру барона, приближавшегося к Полине с самоуверенной, деревянной улыбкой.

За столом Алексей очутился рядом с семнадцатилетним Никошей, сыном милой «белянки» Марии Ивановны Гоголь, нежинским гимназистом в синем мундире. В этом юноше с темными волосами и задумчивым взором он едва признал того белокурого мальчика-шалуна, каким он его помнил. И в поведении его заметна была перемена: он молчал, сидел тихо, чинно, заботливо оправляя свой мундир.

– Вам не жарко в мундире? – спросил его наконец Алексей.

– Из уважения к столу его высокопревосходительства можно и попотеть, – отвечал Никоша, приосанившись и с таким видом, что нельзя было разобрать, шутит ли он или говорит серьезно.

Когда начались танцы, Никоша подошел к Алексею, одиноко стоявшему около выхода на террасу. Алексей с ним разговорился. Никоша с самым невозмутимым видом отпускал насчет гостей замечания, которые заставляли Алексея невольно улыбаться

– Фарфоровая княжна хочет сделаться деревянною баронессой, – говорил Никоша, глядя, как Полина с застывшей манерной улыбкой танцует со своим бароном. – А вот и кадка пустилась в пляс, – прибавил он, когда по залу завертелся толстый помещик Щербак, обхватив какую-то даму с напудренным лицом.

Огорченное сердце Алексея находило какую-то отраду в язвительных шутках Никоши.

– Вы так молоды, – сказал он, – и уже так презираете людей!

– Я презираю глупцов и подлецов, – ответил Никоша. – Но, знаете, я все-таки люблю их. Они помогают мне сделаться разумным и благородным.

Он помолчал. Потом заговорил с каким-то неожиданным воодушевлением:

– Свет скоро хладеет в глазах мечтателя. Он видит, что надежды его несбыточны, и жар отлетает от его сердца. Нет, кто поставил себе великую цель, тот должен сам порядочно пообтереться в жизни и, не гнушаясь низкой повседневностью, изведать ее до первоначальных причин…

Пристально поглядев на Алексея, Никоша закончил тихо, с глубокой грустью:

– Сколько прекрасных замыслов гибнет из-за того, что люди забывают о глупцах и подлецах…

Алексей слушал с волнением. Этот юноша с темными волосами, стоявшими хохолком над высоким лбом, казался ему существом необыкновенным, из какого-то нового, грядущего мира.

– Мы с вами будем встречаться, не правда ли? – сказал ему Алексей.

Лицо Никоши вдруг стало холодным, оживление исчезло.

– Не знаю, – ответил он, одергивая свой синий мундир. – Я скоро еду в Нежин.

Алексею надо было возвращаться в Киев на службу. Перед отъездом он побывал в Хомутце, у сосланного туда Ивана Матвеевича Муравьева-Апостола.

Он застал старого поэта в шлафроке на террасе. Перед ним лежал исписанный греческими буквами листок бумаги. Это была элегия на древнегреческом языке, сочиненная им по поводу печальной судьбы его трех сыновей. Иван Матвеевич прочел ее Алексею вслух:

 
Три юные лавра когда я садил,
Три радуги светлых надежд мне сияли.
Я в будущем счастлив судьбою их был!
Уж лавры мои разрослись, расцветали.
Была в них и свежесть, была и краса.
Верхи их, сплетаясь, неслись в небеса.
Никто не чинил им ни в чем укоризны.
Могучи корнями и силой полны,
Им только и быть бы утехой отчизны,
Любовью и славой родимой страны!
Но горе мне! Грянул сам Зевс[59]59
  Зевс – бог неба, повелитель богов.


[Закрыть]
стрелометный
И огнь свой палящий на сад мой послал,
 
 
И тройственный лавр мой, дар Фебу[60]60
  Феб (Аполлон) – бог солнца, покровитель наук и искусств.


[Закрыть]
заветный,
Низвергнул, разрушил, спалил и попрал.
И те, кем могла бы родная обитель
Гордиться, повержены, мертвы, во прах,
А грустный тех лавров младых насадитель
Рыдает полмертвый у них на корнях…
 

При последних строках Иван Матвеевич заплакал, закрывшись кружевным платочком.

«Бедный Замбони» возвращался с пустой лейкой и с пышным букетом цветов из сада, за которым он теперь ухаживал один, без Матвея. Он остановился на ступеньках, слушая стихи на непонятном ему древнегреческом языке. Потому ли, что так действовал тон, каким читал Иван Матвеевич, или ему известен был предмет элегии, но он грустно кивал головой и по его морщинистым смуглым щекам текли крупные слезы.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю